— Вот так, господин писатель. Всю жизнь мы бежали от революции и думали, что спрятались от нее наконец-то здесь, в Бейруте, а она докатилась и сюда — людей убивают среди бела дня прямо на улицах. А здесь, у меня? Вы только посмотрите...
Маленький, похожий на обезьянку старичок метался по тесной квадратной комнате, заставленной высокими книжными шкафами. На шкафах до самого потолка громоздились книжные полки — вереницы книг в серо-голубых кустарных переплетах. Такие же переплеты виднелись и за пыльными, давно не протиравшимися стеклами книжных шкафов, ветхих, испещренных ходами жуков-древоточцев. Белесый от времени неуклюжий стол, придавленный потерявшими от времени цвет тяжелыми переплетами русских эмигрантских периодических изданий, занимал середину комнаты. Здесь же пылились большие амбарные книги с каллиграфически выведенными надписями — «Библиотека русского технического объединения. Бейрут». Орфография была еще дореволюционной.
В комнате было сыро, пахло плесенью, бумажной пылью. По серому потолку тянулись бурые пятна протечек, давно вылинявшие обои неопрятными лохмотьями свисали с плохо оштукатуренных серых стен там, где они не были прикрыты тяжелыми книжными шкафами.
— Третьего дня я приходил сюда, и все было в порядке, — сетовал старичок, поеживаясь в похожей на женскую грубошерстной кофте-самовязке и нервно перетирая хрусткие пальцы. — А сегодня — вот... — и он, шмыгнув носом, ткнул костяшкой указательного пальца в направлении облупленной входной двери. — Замок выбили и влезли...
— Неужели же кому-то здесь понадобились русские книги? — не сдержал я удивления.
— Да какие книги! — тяжело, с отчаянием вздохнул он. — Вот что им нужно было, — и он кивнул в сторону другой двери, полускрытой книжным шкафом так, что от нее оставалась лишь щель, в которую мог бы с трудом протиснуться, пожалуй, лишь такой тощий человек, как мой собеседник, Лев Александрович Никольский, хранитель Библиотеки русского технического общества в Бейруте, вернее, остатков того, что в тридцатых-сороковых годах было действительно Библиотекой колонии русских эмигрантов в Ливане, в те поры богатой и процветающей.
По прошествии нескольких десятилетий колония почти вымерла, а остатки библиотеки нашли последнее прибежище в двух жалких комнатенках полуразвалившегося, заброшенного старого особняка. Хозяева особняка, тоже из русских эмигрантов, давно уже затерялись где-то в просторах белого света, но интересы их в Бейруте продолжала представлять баронесса Миллер, старуха-миллионерша, известная в Бейруте изумительными бриллиантами и большим камнем в почке, о котором она любила поговорить на церковных праздниках, еще собиравших (на Рождество и Пасху) обломки Российской империи и их уже почти не говорящих по-русски детей, внуков и правнуков.
Родня баронессы Миллер давно перебралась в США и американизировалась, но сама баронесса решила завершить свой жизненный путь в Бейруте, к которому прилепилась сердцем еще в молодые свои годы, найдя здесь долгожданный покой после долгих метаний по Европе и Америкам. Доставляло ей удовольствие и положение богатой патронессы, благотворительницы своих обнищавших в Ливане земляков. Она помогала им устраиваться в дома для престарелых и инвалидов, брала их па пансион, выдавая пособия на бедность и оплачивая похороны.
Взяла она на свое содержание и библиотеку вместе с библиотекарем Львом Александровичем, выплачивая ему жалованье в дополнение к тем жалким грошам, которые поступали в его пользу от немногих еще заглядывающих в его комнатушку книгочеев — русских старичков и старушек.
Я узнал об этой библиотеке от своих коллег, советских журналистов, работавших в Бейруте и делающих регулярные взносы за пользование библиотекой. Нам же, кстати, Никольский потихоньку продавал из своей библиотеки и кое-какие книги, не видя в этом никакого греха, так как считал, что библиотека все равно доживает свои последние дни, а так он хоть какие-то книги передаст в хорошие руки.
Узнав, что я не только журналист, но и литератор, Никольский стал выделять меня особо и обращаться ко мне не иначе, как «господин писатель», литературу он искренне любил.
Может быть, поэтому как-то в минуту нахлынувшей на этого одинокого человека откровенности Никольский открыл свою давнюю страсть — коллекционирование православных икон и старинных документов. И вторая комната библиотеки, даже не комната, а полутемный чулан с зарешеченным крохотным окошечком, служила хранилищем для того, что он считал ценнейшими сокровищами.
Честно говоря, я ничего не понимаю в иконах, и когда старый библиотекарь однажды допустил меня в свою сокровищницу, я лишь полюбовался его коллекцией, без окладов развешанной по стенам, и сказал несколько ничего не значащих вежливых фраз, чтобы не прослыть полным невеждой и не обмануть возлагавшихся на «господина писателя» ожиданий.
Здесь же, в комнатушке-чулане, я обратил внимание па старую, застеленную грубым серым одеялом железную койку и тумбочку с чайником и несколькими тарелками. На давно не мытом каменном полу, у самой койки, стоял старый, видавший виды телефонный аппарат.
Никольский, судя по всему, иногда здесь и ночевал.
И вот теперь... Объяснять мне ничего было не нужно. Хлипкая белая дверь, ведущая в чулан, взломана профессионально — несколько щепочек да вмятины на дверной раме — вот и все следы, что были оставлены взломщиком.
— Иконы? — почему-то решил я.
Библиотекарь отрицательно качнул головой.
— Взяли что-нибудь ценное? Лев Александрович, да не молчите же!
Он поднял лицо, морщинистое, обтянутое серой, в старческих коричневых пятнах кожей, и вдруг уголки его тонких синеватых губ дрогнули и растянулись в торжествующей улыбке:
— Не взяли, господин писатель. Ничего не взяли!
— Так это же здорово! — обрадовался я за старика. — Значит, дело не в книгах и не в иконах. Просто кто-то польстился па пустующий особняк и решил проверить, нельзя ли в нем чем-нибудь поживиться. Наверняка взломщик искал что-нибудь более, на его взгляд, ценное. И ничего не нашел. Сюда, я думаю, уже больше никто не полезет... Вам теперь бояться нечего.
Я говорил все это со всей убежденностью, чтобы успокоить взволнованного, продолжающего с хрустом перетирать высохшие пальцы Никольского, и чувствовал, что говорю в пустоту. Улыбка, еще несколько мгновений бывшая на его губах, вдруг исчезла, его пергаментные, лишенные ресниц веки мелко подрагивали...
— Более ценное, — вдруг повторил он мои слова раз и потом еще раз, растягивая, вслушиваясь в каждый произнесенный звук. — Более ценное...
Словно очнувшись, он вдруг вскинул на меня заискрившиеся глаза и вызывающе прищурился:
— Вы, господин писатель, наверное, считаете, что более ценное — это золото, серебро, камни? Что ни за чем другим ворам приходить сюда не было нужды?
Его дребезжащий старческий голос окреп от гнева. Я начал было убеждать его, что совсем так не считаю, но он отвернулся и, словно не слыша моих слов, задумался.
— Который час, господин писатель, не подскажете ли? — робко спросил он через несколько мгновений и указал взглядом на запястье своей левой руки — часов там не было. — Отдал в ремонт вот уже как две недели... И все не готовы, — почему-то стал объяснять он. — Вы ведь знаете, господин писатель, настоящие-то мастера из Ливана разбежались кто куда. Остались одни мазурики... вроде тех, кто залез в нашу библиотеку...
Он говорил все это, словно оправдывался, и я понял, что никаких часов он никому в ремонт не отдавал и что вообще часов у него нет, а если и были, то он их давно продал и проел.
— Без четверти пять, — ответил я.
— Ого! — заторопился он. — Пора закрывать библиотеку. Сегодня уже никто не придет, а мне еще нужно занести книги баронессе Миллер. Звонила, хочет почитать что-нибудь светлое. Тургенева к примеру.
Он кивнул на лежащую перед ним на столе небольшую стопку книг, перевязанную красивой атласной лентой.
— Вы, конечно же, на машине, господин писатель? — просительно продолжал он.
— Я подвезу вас, — кивнул я.
— Спасибо, — искренне обрадовался он. — Буду премного благодарен. Раньше бы, годика два-три назад, я и сам бы добежал. Здесь недалеко. А теперь вот ноги что-то сдавать стали. Да и то! Восьмой десяток заканчиваю, считайте — свое отбегал...
Мы выехали на предвечернюю набережную и поехали вдоль нее, мимо только еще зажигающихся реклам ресторанов и кафе.
Бейрут не желал отказываться от вечерней жизни, несмотря на гражданскую войну, рейды израильтян и взрывы машин-ловушек. По набережной двигались навстречу друг, другу потоки гуляющих, собравшихся сюда со всего города, чтобы подышать бодрящим морским воздухом.
— И ничего ведь не боятся, — вдруг высказал Никольский мысль, которая и мне пришла в голову при виде нарядных, веселых людей, беспечно прогуливающихся вдоль рядов торговцев мороженым, кофе и прохладительными напитками.
— А что им остается делать? — продолжал он разговор с самим собою. — Если жить страхами, о которых так много пишут сегодняшние газеты, можно рехнуться. Человек не может бесконечно жить в страхе и начинает искать спасение от психологических перегрузок, не так ли,господин писатель?
Он сидел рядом со мною, скользя взглядом по разноцветью вывесок, проплывающих за окнами нашей машины, и в лице его была тоска.
— Конечно же, Лев Александрович, — согласился я с ним. — Это инстинкт самосохранения. Как только начинается перегрузка, немедленно срабатывает механизм психологической защиты, и человек инстинктивно отстраняется от всего, что угрожает его душевному равновесию...
— И перестает читать газеты, слушать радио и смотреть телевизор, — продолжил старый библиотекарь. — Вот и они... — он кивнул в сторону толпы на набережной, — убегают от самих себя, скрываются в толпе. Но можно ли убежать от одиночества? Поверьте, на свете нет ничего страшнее одиночества! Когда вдруг — никого, ты никому не нужен и никто не нужен тебе.
— А что если мы с вами посидим часок-другой в кафе? — неожиданно для самого себя предложил я моему спутнику. — Спешить вам, надеюсь, никуда не надо? Или вас кто-нибудь ждет?
— Меня давно уже никто не ждет, — помедлив, ответил он. — Жениться я так и не собрался, прожил всю жизнь бобылем, а бобыль — он и есть бобыль. Так что...
— Ну вот и посидим, поговорим, — воспринял я его слова как согласие и продолжал, принимая его тон: — И меня дома никто не ждет. Вы, наверное, знаете, что наши семьи эвакуированы из Бейрута...
Он тяжело вздохнул, и кивнул, и тут же засомневался:
— А как же баронесса Миллер? Она же просила меня привезти Тургенева... Я не могу ее подводить, я обещал...
— Но мы же ненадолго. А потом я вас быстро довезу... Договорились? Тогда видите: впереди «Подкова», хорошее кафе, я его знаю — отличные кастальеты, шиш- кебаб, форель... А уж про арак и говорить нечего — привозят из Сирии, лучший на весь Ближний Восток.
Кадык, остро выпирающий на тощей, морщинистой шее Никольского, дернулся, словно он сглотнул слюну. И все же что-то мешало ему окончательно принять мое приглашение...
— Видите ли, господин писатель, — начал он смущенно, и тут я понял его смущение.
— Я хотел бы, чтобы вы стали сегодня моим гостем, — поспешил я, — Извините, что зову вас в кафе, а не домой. Но жена в эвакуации, а холостяцкие трапезы вам наверняка надоели так же, как и мне.
— Право же, мне так неловко, — вздохнул он. — Вот если бы на паритетных началах. Но...
Он отвернулся и с трудом выдавил:
— Но... я, честно вам признаюсь, сейчас на мели. А баронесса обещала мне выплатить сегодня вечером жалованье на следующий месяц...
...В «Подкове» в этот час никого не было, кроме двух бородатых, свирепого вида парней в пятнистой форме, занявших столик в дальнем углу. Они пили пиво, положив перед собою на красную топорщащуюся от крахмала скатерть автоматы АК-47. Их цепкие взгляды схватили нас еще па пороге и проводили до столика, избранного для нас самим Валидом, хозяином кафе, высоким человеком неопределенного возраста с кирпичным, словно нарисованным, румянцем на бледных, впалых щеках.
Валид, мой многолетний знакомец, был, как всегда, сама любезность.
— Мезу[1], месье? — склонился он в полупоклоне передо мною, как только мы уселись за стол подальше от окна, выходящего на набережную. — Большую? Малую?
Я переадресовал взглядом его вопрос Никольскому, и Валид сразу же переключил внимание на него.
— Нет, нет, — поспешно затряс головою Никольский, — на ночь это будет слишком тяжело, да и вообще... врачи запретили мне есть слишком много... Вот если бы хороший шиш-кебаб... помягче... — Он робко посмотрел на меня, как бы спрашивая разрешения на дальнейшее, — ...и... ладошку[2] арака.
Видя, что я одобряюще киваю, приободрился и продолжал уже увереннее:
— У вас что... «Пайян»? Из Эс-Сувейды?
— Сирийского больше не держим, — обиделся Валид. — Наш, ливанский. «Тума». «Ксарак».
И опять я увидел на лице Никольского смущенный вопрос — хозяин называл самые дорогие сорта арака, местной анисовой водки, славящейся своими целительными свойствами.
— По хорошему шиш-кебабу и пару ладошек «Ксарака», — заказал я, кладя конец душевным терзаниям старого библиотекаря.
И не успел хозяин кафе отойти от нашего столика, как перед нами появился официант — мальчишка лет пятнадцати в ладном костюме морковного цвета.
Он ловко расставил перед нами тарелки и небольшие стаканчики, разложил ножи и вилки, тугие салфетки и исчез, словно растворился в воздухе. А ему на смену уже несся другой официант — такой же мальчишка в таком же морковном костюме, лихо держащий на растопыренных пальцах поднятой над головою руки сверкающий никелем поднос с бутылкой минеральной воды и двумя плоскими, размером с ладонь бутылочками чистейшего арака — именно за размер и форму они и именовались в обиходе «ладошками».
За араком последовали овощи, а еще через четверть часа нам подали и блюдо с шиш-кебабом, нежнейшими кусочками мяса, зажаренного на вертеле и прикрытого, чтобы дольше не остывало, хрусткими лепестками хобза, пресной пшеничной лепешки.
Никольский ел медленно, маленькими кусочками, аккуратно работая ножом и вилкой и время от времени прикладываясь к стаканчику арака. После первого же стаканчика глаза его заблестели, серое, пергаментное лицо порозовело.
Мы болтали о погоде, о довоенном Бейруте, об общих знакомых в здешней колонии русской эмиграции. Постепенно мы добрались и до «событий», как здесь именовали гражданскую войну, считая почему-то неприличным именовать эту войну войною. Зашел разговор и об убийстве Абу Асафа, событии недельной давности.
Второе бюро и контрразведка палестинцев за это время успели восстановить ход событий, предшествовавших трагедии. Газеты сообщали, что имя Абу Асафа уже несколько лет значилось под номером один в списке палестинских деятелей, приговоренных Тель-Авивом к смерти. Сообщалось, что государственный прокурор выдвинул обвинения в заговоре с целью убийства против некой сестры Фелиции, чья начиненная взрывчаткой машина взорвалась, когда мимо проезжал со своими людьми этот палестинский деятель.
Отмечалось, что подозреваемая прибыла в Ливан несколько месяцев назад с британским паспортом и документами солидной международной благотворительной организации и была известна в палестинских кругах своей филантропической деятельностью.
После гибели Абу Асафа она исчезла. За сведения, могущие привести к аресту предполагаемой преступницы, прокуратурой предлагалось солидное вознаграждение. Газеты не сомневались, что следы ведут в Тель-Авив, и публиковали ретроспективные рассказы о террористической деятельности израильских спецслужб.
— Ловко все-таки они сработали! — вырвалось у меня, когда принялись за эту тему.
Никольский отодвинул недопитую чашечку кофе и иронически улыбнулся:
— Эффектно, ничего не скажешь. Политическая акция, сработано на публику. Да вот только что это изменит? Таких, как Абу Асаф, у палестинцев тысячи. А теперь он еще и мученик, погиб за дело своего народа.
Он откинулся на спинку стула и многозначительно замолчал, словно что-то знал и решил не договаривать.
Хороший ужин подкрепил его, и теперь передо мною был уже совсем другой человек, уверенный, знающий себе цену и в чем-то, как мне показалось, таинственный.
— Сколько же вам лет, господин писатель? — неожиданно спросил он, и в голосе его была снисходительность человека, прожившего долгую жизнь.
Я назвал свой возраст, и он вздохнул:
— Сгодились бы мне во внуки...
Я согласно кивнул, инстинктивно почувствовав, что захмелевший от хорошей еды и анисовой водки старый библиотекарь настроился на воспоминания.
— Да, у вас за плечами, наверное, интереснейшая жизнь, вам есть о чем рассказывать, — осторожно подтолкнул я его.
— Есть, — согласился он и, вдруг нахмурившись, окинул настороженным взглядом все еще полупустое кафе. Потом придвинулся ко мне и почти прошептал:
— Я хочу, господин писатель, предложить вам одну тему. Мне кажется, она для вас будет интересна.
И сразу же резко, без перехода:
— Вам известно что-нибудь о генерале Герасимове?