— Премьер-министр поручил мне передать вам его личную благодарность за операцию в Бейруте!
Невысокий пожилой человек встал из-за письменною стола, обошел его и по очереди пожал руки — сначала Фелиции, затем Дэвиду. Седые волосы его были коротко острижены и торчали серебряной щетиной над узким упрямым лбом, из-под густых, взлохмаченных бровей смотрели бархатные — навыкат — блестящие глаза. Тяжелый, выдвинутый вперед подбородок я короткий широкий нос делали его похожим на старого боксера.
Бледное лицо Фелиции вспыхнуло, залилось густым румянцем.
— Мы выполнили наш долг, господин Профессор, — скромно ответила она и сразу же перевела взгляд на Дэвида, навытяжку стоящего рядом с нею.
— Долг перед нашим народом! — отчеканил тот и щелкнул каблуками.
Профессор поморщился:
— Все правильно, только не надо патетики! Наша с вами профессия зиждется на скромности...
Переваливаясь на коротких ногах, он вернулся за стол.
— Прошу садиться...
На столе, слева от Профессора, красовался дисплей персонального компьютера. Рядом — длинная металлическая коробка, заполненная картотечными бланками, и стопка исписанных листков бумаги.
— Ну вот, — с удовлетворением продолжал Профессор. — Теперь имя Абу Асафа отправится в самый дальний угол нашей памяти...
Он кивнул на экран дисплея, потянулся было к его клавиатуре, но передумал.
Фелиция и Дэвид с почтением взирали на него, осмелившись присесть лишь на кончики предложенных им кресел.
— Что ж, будем считать, что с официальной частью у нас покончено, — ласково улыбнулся им Профессор, — вы, дорогие мои коллеги, честно заслужили награды, отпуск... ну и все, что полагается у нас за блестящее выполнение задания. Но...
Он предостерегающе поднял указательный палец правой руки, заметив, что сидящие перед ним сотрудники при этих словах хотели было вскочить...
— Но, как мне помнится, я просил вас еще об одном. О совсем маленькой, лично для меня, услуге... Повторяю: лично для меня и только для меня. И...
Теперь в его колючем взгляде было ожидание, и смотрел он на побледневшего вдруг Дэвида.
— Извините, господин Профессор! — все-таки вскочил тот с места и виновато развел руками: — Пока что просьбу вашу мне выполнить, к сожалению, не удалось. Мы вышли на след, как мне кажется, нужного нам человека, но уже накануне «дня Икс», и побоялись поставить под угрозу главную операцию...
Профессор грустно улыбнулся и вздохнул.
— Главную операцию? Что ж! Ликвидация Абу Асафа, который числился в нашем списке как «террорист номер один», действительно была очень важной операцией. Но лично для меня... — Он помедлил, подбирая выражение, и продолжал: — И для нашей страны... то, что я просил вас сделать, может оказаться куда более важным.
Дэвид виновато потупился, губы Фелиции надулись, как у обиженного ребенка.
— Мы... — начала было она фразу, явно нацеленную на оправдание.
Но Профессор опять предостерегающе поднял указательный палец.
— Но не будем об этом сегодня. К тому же речь идет всего лишь об услуге лично мне, услуге, которая в ваши служебные обязанности отнюдь не входит
— Но, Профессор, — опять начала было Фелиция. — Мы постараемся... — ...все-таки оказать вам эту услугу, — закончил неоконченную ею фразу Дэвид.
Професор кивнул и встал, давая понять, что аудиенция окончена.
Оставшись один, он поудобнее устроился в кресле, отодвинул матерчатую шторку, закрывающую экран дисплея, положил пальцы на клавиатуру и задумался.
О, если бы молодые люди, только что покинувшие его кабинет, знали всю ценность услуги, которую они не смогли оказать ему там, в Бейруте! Впрочем, как они могли это знать? Ведь никто, никто, кроме него самого, не додумался до... Он попытался мысленно подобрать определение того, до чего он додумался. Гипотеза? Идея? План? Пожалуй, и то, и другое, и третье. И в самом ли деле он додумался?
Нет, это скорее была неожиданная, шальная и дерзкая мысль из тех, что внезапно, как молния, вспыхивают в мозгу, разряд перенакопившейся энергии, тот самый взрыв, которым количество переходит в качество! Другое дело, что мысль эта появилась не случайно, что появлению ее предшествовали многие годы труда, тяжелого, кропотливого и часто неблагодарного. Копание в архивах, в подшивках старых газет, в чудом сохранившихся документах давних лет — словом, настойчивый и кропотливый поиск, на который обречен каждый серьезный ученый, а он, Профессор (даже наедине с самим собою, даже мысленно он не назвал себя по имени, а только так, как называют его в возглавляемой им организации — Профессор), он действительно ученый. И что из того, что судьба толкнула его на иной, далекий от настоящей науки путь. Он был уверен — его время придет и коллеги-историки будут ссылаться на его открытия, будут цитировать его работы, сокрушающие всеми признанные авторитеты и заставляющие переосмысливать целый период новейшей истории. И ключ ко всему этому, если он существует, может храниться там, в Бейруте, так близко и в то же время так далеко...
Сердце его учащенно билось, и, чтобы унять волнение, он проглотил таблетку, которую достал из верхнего ящика своего просторного стола: лекарств там было множество, он привык неукоснительно исполнять все предписания медицины, а она с каждым годом ставила диагнозы все суровее и суровее. И он знал, что в скором времени прозвучит непререкаемое: отставка!
От этой мысли на душе посветлело, он улыбнулся. Что ж, это его не пугает. О нем, как и о его предшественниках, немного поговорят в газетах: мол, всплыло имя еще одного ушедшего в отставку шефа известной во всем мире секретной службы! Поговорят и забудут, как это бывало уже в подобных случаях, а он получит место в каком-нибудь тихом университете здесь, в его стране, или за рубежом и будет продолжать исследования по своей любимой теме: революционное движение в России на рубеже XIX и XX веков... Но до этого, пока есть возможность, нужно завершить операцию в Бейруте, его собственную, личную операцию, так много могущую значить и для него, и для исторической науки...
Сердце уже успокоилось, ритм его был четок и уверен.
Профессор включил дисплей, набрал известный лишь ему одному код, и на голубоватом засветившемся экране начали выстраиваться зеленые мерцающие строки. Электронная память холодно и беспристрастно повторяла все то, что он сам в свое время вложил в нее, концентрируя почерпнутое в архивах...
...Евно Фишелевич Азеф, — выстраивались в слова и строки мерцающие буковки — «Агент осведомительной службы» (термин правительства). Руководитель террористической боевой организации Партии социалистов-революционеров (эсеров), член ЦК этой партии. Партийные клички: Толстый, Иван Николаевич, Валентин Кузьмич.
Клички в охранке: Виноградов, Раския, Филипповский, Вилинский, Валуйский, Даниэльсон, Доканский. Полковник Герасимов и другие жандармские руководители Азефа называли его при обращении Евгением Филипповичем...
...Евно вздохнул и тяжело перевернулся на правый бок. Металлическая сетка расшатанной, продавленной кровати отозвалась противным скрипом — кровать была старой, на выброс, но владелица дома № 30 на Вердер-штрассе, сдававшая меблированные комнаты студентам, приехавшим учиться в политехникуме Карлсруэ, считала, что кровать послужит еще немало лет, и не одному поколению рвущихся к знаниям молодых людей.
— Дерьмо! — выругался Евно, и ругательство это относилось не только к хозяйке, ко всему, что его окружало, что было, есть и будет, ибо ничего хорошего ему не предвиделось и в будущем.
Он лежал на кровати в одежде, плюхнулся на постель сразу же, как пришел с лекций, сбросил только башмаки, грубые, дешевые, под стать тому ненавистному тряпью, в которое он по своей нищете вынужден одеваться.
Деньги, 800 рублей, с которыми он приехал в Германию год назад и которые казались тогда целым богатством, разошлись как-то неожиданно быстро. И опять надвинулась нищета, нищета, которая преследовала его с той поры, как он себя помнит, нищета, виноватая во всем.
Он зарылся лицом в тощую, похожую на блин, подушку и заскрипел зубами, давая выход накатывающейся на него ярости. О, что бы он только не сделал, чтобы избавиться от нищеты, навсегда забыть ее безжалостную унизительность, ее жгучий позор...
У него не было детства. Отец, местечковый портной, каждый день скандалил с матерью, не знающей, как свести концы с концами, и от того по малейшему поводу впадающей в истерику: она даже убегала из опостылевшего ей дома и, бросив мужа и вечно голодных детей, подолгу где-то скрывалась. Но потом возвращалась — с виноватыми глазами и трясущимися руками, жадно, истерично ласкала детей и как-то по-собачьи заглядывала в почерневшее от безысходности лицо мужа.
Евно было пять лет, когда Фишель Азеф решил перебраться в Ростов. По слухам, там делались миллионы из ничего, из воздуха, надо было только не лениться и иметь голову на плечах, и конечно же, не быть чистоплюем!
Да, Ростов — это был Ростов! Состояния здесь сколачивались молниеносно, впрочем, как и прожигались. Роскошные рестораны, разряженные дамы и господа, разъезжающие в сверкающих лаком, запряженных холеными рысаками колясках, сказочные, поражающие воображение витрины магазинов, балы-маскарады и благотворительные вечера, заезжие театры и афиши с именами столичных и европейских знаменитостей... Там, в Ростове, Евно вдруг открыл для себя совершенно иной мир, о котором и не подозревал раньше, открыл и понял — именно этот мир должен стать его жизнью. Иначе ему не жить, иначе он погибнет, уничтожит сам себя черной, безысходной тоской, днем и ночью изводящей душу и сердце завистью.
И еще он понял — он должен всего добиться сам, сам, любыми средствами, что никто ни в чем не поможет ему, ни в ком не найдет он опоры...
Евно перевернулся на спину, и под его массивным, громоздким телом опять противно запели пружины. На душе было муторно, постыло: жизнь кончалась, так и не успев, в сущности, начаться. Он закрыл тяжелые веки, стараясь совладать с приступом депрессии, расслабиться, ни о чем не думать, погрузиться в спасительную дрему...
В гимназии он учился плохо. Говорили, что ленив и неспособен к наукам. Но до седьмого класса дотянуть все-таки удалось, а затем — уход из дома, заезжая актерская труппа — и вместе с нею к морю, в Ялту. Казалось, вот оно — начало завоевания жизни! И сразу же отрезвление — за балаганной мишурой, за фальшивым блеском сцены — опять нищета, опять унижения, опять тоскливая зависть. И позор возвращения в ненавистный отчий дом. Что из того, что отец сумел приписаться к купеческой гильдии и открыл лавку с «красным товаром»? В миллионщики он не пробился, как был нищим, так и остался. И держать на шее этого здоровенного, прожорливого и вечно голодного «босяка» он не хотел и не мог. Впрочем, не хотел этого и сам Евно. Что из того, что в гимназии он получил не диплом об окончании, а только какую-то сомнительную справку. Кто ее будет спрашивать, тем более родители двоечников-гимназистов, старающихся подыскать для своих балбесов репетиторов посговорчивее. А к чему гимназический диплом копеечному репортеру местной газетенки «Донская Пчела»? Грамотности у Евно вполне хватит и для сидения за конторскими книгами знакомого еврейского купца, которому в Ростове повезло больше, чем местечковому портному Фишелю Азефу.
А вот и уже почти собственное дело по коммерческой части — коммивояжер! Франтовато одетый (профессия!), модная прическа, холеные руки... Правда, платят гроши, но это уже другой, столь желанный ему с самых юных лет, мир больших денег и сытой жизни...
...Евно облизал пересохшие губы. Они были толстые, по-негритянски вывороченные.
«Хорошо бы сейчас полдюжины сарделек, — подумалось ему. — Да с тушеной капустой, да пару темного пива! Эх, понимают немцы толк в жратве, понимают!»
В животе заурчало. Как хочется все-таки есть! Были бы деньги, сходил бы, нет, побежал бы! сейчас же в «бир-халле» — и сразу полдюжины, нет, дюжину жирных, лоснящихся сарделек!
Он сглотнул заполнившую рот слюну.
Но денег нет. И не предвидится. Отец ничего не пришлет, даже если бы и захотел — взять неоткуда, в делах ему, как всегда, не везет. Как орал он на сына, когда Евно впервые сказал ему, что хочет учиться дальше, все равно на кого — на адвоката, на врача или инженера.
— Но ты же уже пошел по коммерческой части! — возмутился отец. — Зачем бедному еврею университет? Там, в столицах, ты будешь всем чужой. А здесь... разве мало евреев выбилось здесь, в Ростове, в люди? Здесь тебе не дадут пропасть, всегда поддержат. Вот и сейчас у тебя уже настоящее дело — купец из Мариуполя поручил тебе продать партию масла и пообещал хорошую комиссию! Что тебе еще надо?
Отец задыхался от волнения, видя, как равнодушно слушает его сын. Плоское лицо Евно было непроницаемо, глаза тусклы, широкие скулы придавали ему сходство с ликами каменных баб с курганов южнорусских ковыльных степей. И Фишель Азеф понял, что сын не слушает его, что в тяжелой, грубо сколоченной голове Евно, где-то за узким, упрямо выставленным вперед лбом текут какие-то трудные, непонятные для него, бедного местечкового портного, вязкие мысли.
Он растерянно замолчал и бессильно вздохнул. Веки Евно дрогнули, тяжелый взгляд темных глаз медленно прошелся по бледному от волнения лицу отца.
— Мне нельзя оставаться в Ростове, отец.
Голос Евно звучал глухо и в то же время решительно:
— Меня могут со дня на день арестовать... по политическому делу.
— Ай, да что ты говоришь! — взмахнул руками старый Фишель. — Если ты связался с какими-нибудь байстрюками, которые бесятся от безделья и ругают царя, то тебя сразу так и нужно арестовывать? Да кто сейчас с ними не связывается? Кружки, сходки... Кто из молодых хоть раз этого не попробовал! Видно, время такое, никуда от этого не денешься...
Он говорил что-то еще и еще, но Евно его не слышал. Решение было принято, и отступать Азеф-младший был не намерен.
А через несколько дней ростовские купцы заговорили о позоре, обрушившемся на седую голову невезучего Фишеля: его сын Евно обманул доверившегося ему торговца из Мариуполя, продал принадлежавшее тому масло, а деньги присвоил. Восемьсот рублей, сумма немалая. Присвоил и был таков — бежал за границу!
...Нет, угрызениями совести Евно не терзался, ведь деньги ему были нужны гораздо больше, чем какому-то там мариупольскому толстосуму. Сама судьба вручила ему эти деньги и указала путь в жизни — первые ступеньки этого пути: Германия, Карлсруэ, политехникум.
Был 1892 год.
...В животе бурлило не переставая, голод подступал спазмами, и терпеть его больше не было никаких сил. И, поняв, что вот-вот потеряет сознание, Евно решился. Встав с кровати, подошел к окну и взял сверток вощеной бумаги, прислоненный к холодному весеннему стеклу. Апрель только начинался, и, хотя снега уже не было, весна по-настоящему пока еще не наступила.
Выдвинув из-под кровати обитый жестью сундучок, купленный на рынке перед бегством из Ростова, Евно достал из него спиртовку и сковородку. Хозяйка строго-настрого запрещала пользоваться всем этим в комнатах, но готовить еду дома было студентам куда дешевле, чем питаться даже в самой захудалой городской столовке, и Евно, как и все, обзавелся спиртовкой и сковородкой, которые и хранил в запертом (от хозяйки) сундучке под кроватью. Впрочем, жарил он себе только мясо — большие, толстые куски третьего сорта, те, что обычно оставлял соседский мясник для владельцев собак.
Последний кусок такого мяса, купленный на последние деньги сегодня после лекций, Евно хотел растянуть на несколько дней, до тех пор, когда его земляки, русские студенты из Ростова, как и он, грызущие науки в политехникуме, отдадут ему долги за пользование его книгами. Как хорошо все-таки, что, будучи еще при деньгах, он смог собрать довольно неплохую библиотечку революционных изданий! Теперь за пользование ею он брал с товарищей некоторую плату.
С товарищей? Он зло усмехнулся. Какие они ему товарищи! Сытые болтуны, регулярно получающие денежки из далекой России, сынки заботливых родителей, хорошо устроившихся в этой жизни и помогающих устроиться в ней своим честолюбивым отпрыскам. Конечно, от сытости и безделья, когда надоели кабаки и девки, можно собираться вечерами и за бесконечными кружками пива упражняться в щенячьем глубокомыслии и пустопорожнем красноречии, играть в революционеров-конспираторов. А потом, через несколько лет, превратившись в солидных господ инженеров с заграничными дипломами, процветать и посмеиваться над этими тайными грешками своей веселой молодости.
Он не заметил за этими мыслями, как поджарил и съел мясо, не съел — проглотил, разрывая его на куски крепкими, крупными зубами, а когда обнаружил, что уничтожил весь свой небольшой запас, окончательно пришел в ярость...
Швырнув спиртовку и сковородку обратно в сундучок, тщательно запер его и запихнул ногою на место — под кровать. Затем подошел к столу, смахнул с пего оставшиеся после еды крошки, сел на старенький венский стул — единственный стул в комнате! — и достал из-под стола потертый портфель, в котором хранил свои учебники и конспекты. Пузырек с черными чернилами и ручка с металлическим пером были тут же.
Вырвав из тетради пару листков, разложил их перед собою и принялся писать.