ГЛАВА 32

В ноябре совещание руководителей ПСР в России все-таки состоялось. В Москву, пользуясь атмосферой провозглашенных царским манифестом свобод, приехали «заграничники», кроме уже совсем парализованного, терзаемого страшными болями Михаила Гоца, и «внутренники». Всего собралось около трех десятков человек. Были здесь и ветераны, основатели партии, и видные социалисты-революционеры, вернувшиеся по амнистии из тюрем и ссылок. Азеф прибыл из-за границы самым последним, предварительно узнав, как доехали «заграничники» и как их приняли на месте. Оказалось, что полиция, по крайней мере теперь, их не трогала и ЦК почти легально развернул свою штаб-квартиру в редакции газеты «Сын отечества», который и сделался газетой ПСР.

На совещании шла речь о текущем моменте и о судьбе БО. С мнением Гоца о прекращении террора и роспуске Боевой Организации, доведенным до собравшихся, соглашались многие, но похоже было, что большинство пойдет все-таки за Виктором Черновым, предлагавшим БО не распускать, а «держать под ружьем» на случай перехода реакции в контрнаступление. Савинков по-прежнему выступал за террор, но все дело решил сам Азеф.

Почти все время молчавший на совещании и присоединявшийся по всем вопросам к большинству, он вдруг встал и, решительно подавляя присутствующих своим авторитетом, подвел черту прениям:

— «Держать под ружьем» невозможно. Это слова. Я беру на себя ответственность: Боевая Организация распущена!

Это решение и было утверждено Центральным комитетом.

У боевиков оно вызвало негодование. Как? У них хотят отнять единственное действенное средство ведения революционной борьбы — террор! Конечно же, все это интриги их давних врагов и завистников, захвативших ЦК «массовиков». Умирающий Гоц потерял чувство реальности, Чернов — оппортунист и соглашатель, верить можно только Азефу, которого политические интриги во что бы то ни стало хотят отстранить от революции.

В стране кипели политические страсти ни дня не обходилось без бурных митингов и демонстраций. Боевики, подстрекаемые из-за кулис против Центрального комитета Азефом и открыто бунтуемые Савинковым, относились ко всему этому с презрительным высокомерием.

«Чернь», «толпа», считали они, ничего не смыслит в политике и послушна любому мало-мальски опытному демагогу-провокатору. Сама же партия превратилась в сборище перегрызшихся между собою, никогда не знавших настоящего дела (настоящим делом боевики считали только террор!), погрязших в беспочвенном теоретизировании болтунов. Отсюда и наметившийся в партии раскол на умеренных «народных социалистов» и «социалистов-революционеров-максималистов», крайне левых, требующих использовать происходящие события для немедленной социалистической революции!

Азеф, натравливая боевиков на партию, на ЦК, не давал остыть их воинственному духу.

— Погодите, — говорил он своим сотоварищам по террору. — Еще несколько месяцев и начнется контр-революция. Тогда-то и прибегут к нам — кланяться в ножки.

Наступал грозный, революционный декабрь, близились трагические события, и социалисты-революционеры готовились к ним, как и все другие партии, прежде всего — социал-демократы. Боевикам тоже были определены задачи: нужно было, взорвав железнодорожный мост, отрезать Москву от Петербурга, чтобы не допустить переброски между ними верных правительству войск, нанести удары по телефонно-телеграфным линиям и электростанциям... В этот план по настоянию Азефа была включена и его заветная идея — взрыв охранного отделения. Всерьез обсуждалась и такая авантюра, как налет на квартиру и арест председателя Совета министров Российской империи графа фон Витте. И хотя практическое исполнение всего задуманного было возложено на страдающего от переизбытка энергии Савинкова, «мозговым центром» предстоящих операций был, разумеется, Азеф.

За дело он взялся всерьез, видя в нем возможность вновь укрепить в ПСР свой авторитет, пошатнувшийся было после решения о роспуске Боевой Организации. (Подчинившись этому решению формально, он сохранил БО в прежнем виде, окончательно превратив ее в собственную личную гвардию). Все это на какое-то время притупило его бдительность, и он, потеряв осторожность, ходил по петербургским улицам без опаски: полиции ему, по старой памяти, бояться было нечего, считал он, хотя вот уже с минувшего августа не поддерживал с Рачковским никаких отношений. В конце ноября, перед отъездом в Россию, он зашел, так сказать, по старой памяти, к Ратаеву, жившему в свое удовольствие в Париже на пенсии. Официально Ратаев был не у дел, но многоопытный инженер Раскин знал, что из Департамента просто так не уходят, и надеялся выведать у Леонида Александровича что-нибудь о новых планах Рачковского. Поняв, что в этом смысле визит его напрасен, инженер Раскин дружески распрощался с теперь уже бесполезным ему бывшим начальником, заявив с горечью, что теперь он «разоблачен перед революционерами и уже лишен возможности работать для Департамента».

Расстались они тепло, почти по-братски, и Ратаев не упустил возможности поднять очередной бокал шампанского за здоровье инженера Раскина.

Но и теперь, когда Ратаев был в прошлом, инженер Раскин не спешил пополнять своими сообщениями секретные архивы политической полиции, выжидая, куда выведут нарастающие революционные события наступившего декабря.

Первый месяц зимы давал уже знать о себе ночными заморозками, студеный дождь шел вперемежку со снегом, образуя на тротуарах ледяную корку.

Петербуржцы утеплялись, перешли на зимнее. Азеф стал ходить в роскошной (все для той же конспирации!) бобровой шубе — добротной, теплой и толстой. Был он в ней и когда поздним, глухим вечером возвращался к себе на конспиративную квартиру, плутая по переулкам — на случай, если вдруг все-таки кто-нибудь попробует его выследить.

Он был уже у самого своего дома и взялся за ручку двери, ведущей в подъезд, когда услышал позади себя чьи-то торопливые шаги. Обернуться он не успел. Сзади, в спину его что-то ударило, не очень сильно, но так, что он шатнулся вперед и ударился головой (тоже в толстой бобровой шапке) о створку двери.

— Получай, жидовская рожа! — прохрипел кто-то сзади, а второй голос выматерился.

Мгновенно приняв решение, Азеф громко застонал и стал сползать по двери, словно умирающий, и услышал, как нападавшие побежали прочь. Подождав, когда их шаги стихли, Азеф, дотянувшись до ручки двери и подтянувшись на ней, тяжело встал и, на миг оглянувшись, проворно, несмотря на весь свой вес, юркнул в подъезд.

В квартире его ждали. Несколько боевиков пили чай из самовара и привычно перемывали косточки оставившим их без «настоящего дела» старым болтунам из ЦК и «Русского патриота». В победу надвигающейся революции они не верили и хором предсказывали ее разгром и наступление реакции... И тогда партии снова придется обратиться к Боевой Организации, чтобы противопоставить террору контрреволюционному террор революционный.

Когда Иван Николаевич появился на пороге гостиной, все сразу замолчали. Был он мертвецки бледен, на оплывших щеках — вспышки багровых пятен, толстые губы были серого цвета и мелко-мелко дрожали. Бессильно прислонившись к косяку, он вдруг стал сползать на пол, и первый, кто успел подскочить и подхватить его, услышал:

— Товарищи... меня... убили...

Его подняли, с трудом перетащили в спальню и, сняв шубу, положили на кровать. Он вытянулся на спине и затих.

Все восторженно и скорбно молчали, как над телом покойника.

— А крови-то нет! — вдруг нарушил трагическую тишину возглас боевика, держащего генеральскую шубу. — Посмотрите, товарищи!

Он стоял, распялив шубу на руках и указывая взглядом на почти не видный в густом мехе порез.

— Ткнули ножом в спину, да, видать, не сильно... Даже подкладку не пропороли...

Он вертел шубу и так и сяк, и все видели: действительно, снаружи, со спины мех был вспорот, а изнутри подкладка была цела-целехонька...

— Черносотенцы. Их дело, — высказал предположение один из боевиков, и все молча согласились с ним: «черная сотня», науськиваемая и наводимая полицией, вела в эти дни настоящую охоту на революционеров, потерявших бдительность, опьяненных дарованными октябрьским манифестом свободами.

— Иван Николаевич в шоке. У него обморок!

— Еще бы! Такое пережить!

— Товарищи! Но ведь это настоящее покушение!

— Контрреволюционный террор! Да, террор!

— А нам запрещают браться за бомбы!

— К оружию, товарищи!

— К оружию!

Все засуетились, и было чему радоваться: во-первых, Иван Николаевич счастливо спасся от покушения, и, во-вторых, долгожданный террор контрреволюции, можно сказать, уже начался, и, значит, они, члены официально распущенной, но не распустившейся Боевой Организации, оказались правы. Да, это на их улице был сегодня праздник.

В радостной суматохе о «генерале ВО», лежащем с закрытыми глазами на кровати, как-то забыли, и тогда он напомнил о себе глухим, болезненным стоном. Принесли из соседней комнаты ром и влили рюмочку в похожий на бабий рот Азефа. Он причмокнул постепенно обретающими обычный свой цвет толстыми губами, но глаз не открыл. Боевик из недоучившихся студентов-медиков пощупал пульс. Пульс был учащен, и студент- недоучка объявил, что Ивану Николаевичу надо полежать, отдохнуть и успокоиться, дабы снять нервное напряжение после всего того, что ему пришлось пере-жить.

Все вышли из комнаты, ступая осторожно, на цыпочках, чтобы не побеспокоить лишний раз пострадавшего. Дверь за собою закрыли плотно, чай допивали молча, а потом стали потихоньку один за другим расходиться. Студенту-медику было велено остаться в квартире на всякий случай, а вдруг Ивану Николаевичу будет нехорошо?

А инженеру Раскину действительно было нехорошо. Он продолжал лежать с закрытыми глазами: меньше всего ему сейчас хотелось кого-нибудь видеть. Вот разве что Петра Ивановича Рачковского? Азеф не сомневался, что именно Рачковский напомнил ему сегодня о себе. Припугнул, как это говорится в Департаменте, «пустил брандера» — чтобы спугнуть, заставить действовать. Конечно, захотели бы его, Азефа, убрать, не щекотали бы ножичком, били бы наверняка, не спасла бы никакая, даже самая толстая шуба.

Пугает Петр Иваныч, пугает. От революционеров ушел, да как колобок ни катайся, от старой и хитрой полицейской лисы не уйдешь.

Что ж! Это действительно так! Никуда от этого не деться, тем более, что революция оказалась паром, выпущенным на митингах и демонстрациях, и кое-кому теперь придется давать Департаменту ответ. За все разом. И это значит, что надо спешить, успеть поклониться в ножки Рачковскому, отмолить свое дезертирство...

Он встал с кровати, прошел в соседнюю комнату, где в кресле дремал студент-недоучка, и отправил его восвояси, сказав, что чувствует теперь себя уже нормально.

А когда остался один в пустой квартире, достал стопку бумаги, перо и пузырек со своими любимыми черными чернилами и тут же на столе у остывшего самовара принялся писать письмо «милостивому государю Петру Ивановичу Рачковскому в собственные руки». Он писал обо всех, намеченных эсерами на декабрь, выступлениях: о взрыве моста на Николаевской железной дороге, о взрыве охранного отделения, о диверсии на электростанциях, почте и телеграфе, о том, что поручено это все находящемуся теперь в Петербурге Савинкову.

Он называл имена членов ЦК, находящихся в России, освещал их и отдавал, отдавал, отдавал...

А рано утром, на следующий день, поймал на улице подальше от своего дома мальчишку-газетчика, дал ему рубль и велел отнести толстый конверт в известный всему Петербургу дом на Крестовом острове. А сам пошел следом, незаметно, как он научился ходить за многие годы упражнения в конспирации, проверяя, выполнит ли мальчишка его поручение.

Рубль свой мальчишка отработал честно, и успокоенный Азеф вернулся домой и залег, как медведь в берлоге, в своей квартире, запретив приходить к нему кому-либо, кроме Савинкова, и стал ждать.

Приказ Ивана Николаевича, чуть было не поплатившегося жизнью за участие в революционной борьбе, был для боевиков законом, а членам ЦК, изнемогающим на политических ристалищах, было в эти дни не до него.

Приходил Савинков, растерянно разводил руками. Ничего, буквально ничего из намеченного Азефом, не получалось.

— Все объекты терактов вдруг стали усиленно охраняться. Не подступиться, — жаловался он. — Такое впечатление, что полиция знает обо всем, что мы задумали.

Иван Николаевич, как мальчишку, сурово отчитывал его за отсутствие смекалки и решительности, а сам внутренне радовался: письмо его Рачковский воспринял всерьез и действует. Путь к возвращению «блудного сына» в Департамент можно считать открытым. Он сделал первый и самый важный шаг. Теперь надо ждать весточки из Департамента.

Он лежал целыми днями на диване, вставал, по студенческой привычке жарил на спиртовке бифштексы, которые покупал и приносил по его заданию Савинков, небрежно просматривал газеты, приносимые им же, и ждал.

Но Департамент, знавший теперь его конспиративный адрес, молчал.

Это беспокоило инженера Раскина все больше и больше. Постепенно беспокойство стало сменяться страхом. Неужели Рачковский решил все-таки поставить на нем крест, избавиться, ведь возможности для этого у Петра Ивановича были прекрасные: выдача революционерам, всерьез, с реальными доказательствами, или полицейская расправа, втихую, без лишнего шума.

И поток писем, отправляемых Азефом в Департамент, нарастал с каждым днем. Отдача следовала за отдачей, а за отдачами шли аресты.

Восходящая звезда Департамента, новый начальник Петербургского охранного отделения — энергичный и решительный Александр Васильевич Герасимов — лихо, за несколько часов ликвидировал Петербургский совет, произвел в столице массовые аресты, не допустив в ней революционного взрыва. Семеновцы, направленные в Москву на подавление вспыхнувшего там восстания, благополучно проследовали по Николаевке к месту назначения — путиловцы, которые готовились взорвать железнодорожный мост, были арестованы чуть ли не у самых его опор.

Об Азефе в Департаменте словно забыли. И у Рачковского были на это свои причины. Хотя ему и поручили ответственную работу — командировку в Москву для руководства арестами участников Декабрьского восстания, он чувствовал, что карьера его близится к завершению. И дело было не только в возрасте — он родился в 1853 году, а в переменах, происходивших медленно, по верно в политике министерства внутренних дел: на первый план там выходил Александр Васильевич Герасимов, начальник Петербургского охранного отделения, так решительно предупредивший революционное восстание в столице и с тех пор пользующийся доверием и особой благосклонностью его высокопревосходительства министра внутренних дел Петра Николаевича Дурново. Вместе с большинством департаментских и министерских чинов Рачковский сделал поздней осенью неверный ход, выступая против «решительных мер», которых требовал тогда Герасимов в борьбе против столичных революционеров.

Дурново только-только занял тогда пост министра, и можно было смело предсказать, что рискованные действия, на которых настаивал Герасимов, он одобрить на первых порах не решится. Однако санкция действовать была Герасимовым получена, аресты были им проведены блестяще — никто не успел и пикнуть: ни «общественность», ни пресса. Семеновцы из замиренной Герасимовым столицы были благополучно переброшены в Москву, где и покончили с восставшими, что называется, огнем и мечом.

Словом, в глазах царского двора и правительства Александр Васильевич Герасимов выглядел теперь Спасителем Отечества. Тем самым Рачковскому и его клевретам, которых он, беспощадно изгнав «зубатовцев», насадил по всему Департаменту, был нанесен сильнейший удар.

Герасимов же отныне мог являться к министру запросто, без доклада.

И действительный статский советник Петр Иванович Рачковский, начинавший в 1860-х годах свою карьеру в роли мелкого чиновника в провинциальных канцеляриях, подрабатывающего от случая к случаю полицейским доносительством, все больше и больше нервничал. Ему в своей богатой событиями жизни уже довелось познать опалу. А ведь поначалу-то все шло так хорошо!

В 1879 году стал секретным сотрудником знаменитого в те годы 3-го отделения собственной его величества канцелярии, а когда революционеры его разоблачили, занял штатную полицейскую должность, обратил па себя внимание начальства, выдвинулся. 1886 год стал для него очередной ступенькой карьеры — Петра Ивановича назначили заведующим русской заграничной агентурой во Франции и Швейцарии. А предварительно он прошел хорошую школу у знаменитого начальника Особого отдела Департамента полиции полковника Г. П. Судейкина. Участвовал под руководством Судейкина в разгроме «Народной воли», сотрудничая с членом исполни-тельного комитета этой организации провокатором Сергеем Дегаевым.

После того как в январе 1884 года Дегаев вместе с двумя своими товарищами Стародворским и Конашевичем убил Судейкина, Рачковский был отправлен за границу — выслеживать семью скрывшегося Дегаева.

Получив важный заграничный пост, развил бурную деятельность в духе своего покойного наставника.

Но перенял он и кое-что у французских секретных служб, с которыми сразу же наладил тесное сотрудничество: прежде всего новейшую, так называемую «французскую систему» провокаций. Система эта предусматривала организацию террористических акций с использованием бомб и «адских машин» для запугивания населения и обработки «общественного мнения» в нужном полиции направлении. Направление же, избранное Рачковским, предполагало натравливания местного населения и властей на русскую революционную эмиграцию. И в 1890 году в Париже со страхом заговорили о «русских бомбах» и «русских бомбистах», тренирующихся для будущих терактов в пригородах французской столицы. Взрывы там действительно время от времени гремели — провокаторы Рачковского времени не теряли.

Гремели взрывы и в Бельгии. «Русские анархисты» попытались подорвать Льежский собор. Это было дело рук некоего Яголовского, матерого агента-провокатора, за которым стоял Рачковский.

Словом, «общественное мнение» было создано, и заграничные спецслужбы, обеспокоенные нарастанием «русского революционного террора», стали оказывать Департаменту самую широкую поддержку в борьбе против эмигрантов из России. В империи это было оценено по достоинству, о Рачковском заговорили в самых верхах, и государи (Александр II, а затем и Александр III) неоднократно передавали ему «монаршье спасибо».

Воодушевленный этим, Рачковский не брезговал ничем. Например, организовал налет своих агентов на народовольческую типографию в Женеве. Налетчики уничтожили несколько тысяч экземпляров уже отпечатанных пропагандистских материалов, рассыпали набор очередного номера революционного журнала, унесли шесть пудов типографского шрифта, который и разбросали по улицам мирной и тихой Женевы, что, конечно, тоже сказалось на «общественном мнении» так, как это нужно было Департаменту.

Когда же типография была восстановлена, налет повторился, и проделано было то же самое.

Но, как поговаривали в Департаменте завистники, Петр Иванович начал «зарываться». От него пошли доносы на княгиню Юрьевскую, удалившуюся за границу морганатическую жену покойного Александра II. За беспардонное вмешательство в дела царской семьи ретивому полицейскому дали хороший нагоняй и строго предупредили на будущее. Но урок Петру Ивановичу впрок не пошел. И в 1902 году он написал обстоятельное письмо Марии Федоровне, вдове Александра III, вдовствующей императрице, в котором разоблачал некоего авантюриста-«магнетизера» Филиппа, предшественника Гришки Распутина при Александре Федоровне и Николае II. По данным Рачковского, «магнетизер» был орудием масонов, которому поручалось оказывать соответствующее влияние на царя и царицу, почему и советовалось немедленно удалить «целителя» из России.

Этого уже царственные особы снести не смогли. К тому же недолюбливал Рачковского и недавно заступивший на пост министра внутренних дел Плеве, бывший с 1881 по 1884 год директором Департамента полиции и успевший еще в тот период проникнуться к Рачковскому антипатией. Короче говоря, Петра Ивановича отправили в отставку, намекнув, что появление его в ближайшие годы в России нежелательно. И лишь после убийства Плеве и прихода на пост товарища министра внутренних дел всесильного Трепова, Петр Иванович Рачковский вновь вознесся вверх по лестнице полицейской службы.

Теперь же он чувствовал приближение опалы и изо всех сил старался удержаться на плаву, хватаясь за любую попавшуюся под руку соломинку, даже какую, как бывший друг Зубатова революционный поп Георгий Аполлонович Гапон.

Загрузка...