Серафима Клитчоглу была арестована еще до того, как Азеф отправился в Москву «кутить и снимать напряжение», следом за ней по наводке инженера Раскина были взяты и все ее боевики. Плеве доложили о блестящем успехе в предотвращении готовящегося теракта, впрочем, он и без того был бесконечно уверен в своей безопасности.
Зато Зубатову пришлось выдержать шумное объяснение с Азефом. Евгений Филиппович кричал, топал ногами и мерзко матерился, обвиняя его в «нелояльности», в создании невозможных условий для работы и даже в преднамеренном предательстве!
Зубатов все это стерпел. Впрочем, инженер Раскин проходил уже не по его ведомству — из Охранного отделения и Особого отдела он ведь был уже передан в загранагентуру, Ратаеву, в совершенно другое ведомство Департамента полиции, с которым у Зубатова были свои счеты. А удержаться от соблазна «подставить» теперь уже чужого сотрудника Зубатов не смог. С этого момента служебные пути его и Азефа разошлись навсегда.
«Была без радости любовь, разлука будет без печали», — по своей привычке цитировать расхожие стихи мог бы сказать обо всем этом Сергей Васильевич, но лгать самому себе все же не стал — в работе с Азефом у него было немало «звездных часов»: сколько произведено арестов, сколько перехвачено транспортов нелегальной литературы, сколько раскрыто подпольных кружков и групп! А «томское дело», Аргунов, Гершуни и, наконец, внедрение с согласия фон Плеве своего секретного сотрудника в самую верхушку Партии социалистов-революционеров и ее Боевой Организации! Что и говорить, сделано немало, но времена меняются, и у Зубатова были теперь иные планы, куда более амбициозные — его теперь влекло в большую политику, он чувствовал себя переросшим должность начальника Особого отдела. И самые лестные отзывы начальства теперь не удовлетворяли его честолюбие, «...вся полицейская часть, — говорил Плеве, — то есть полицейское спокойствие государства, в руках Зубатова, на которого можно положиться».
Это было сказано после ареста группы Клитчоглу, но еще до того дня, когда тысячи рабочих, организованных Зубатовым, возлагали венки и участвовали в гигантском молебне у памятника царю-освободителю Александру II.
Да, у Зубатова были теперь новые, куда более грандиозные планы, а для их исполнения нужны были и новые люди.
И они нашлись — священник Георгий Гапон и один из вождей «Еврейской независимой рабочей партии» Григорий Шаевич...
...Я закрыл папку с цифрами 1902—1903, Никольский вел меня все дальше в наш, XX век, и я покорно следовал за ним по следам событий давних дней. Только теперь я начал понимать, в какое сложное и трудоемкое дело вовлек меня покойный Лев Александрович: нити этого дела то разбегались, тянулись в необозримые дали истории, то пересекались, сходились, стягивались в тугие узлы. Всплывали все новые и новые имена, события, факты, детали, и охватить их все было просто невозможно, что-то неминуемо ускользало, опровергало, исключало друг друга. Это была целая эпопея. И я уже порою подумывал — а не отказаться ли и мне от так легкомысленно взваленной себе на плечи непосильной ноши, бросал папки в сейф, запирал их подальше от самого себя, но через несколько дней не выдерживал — сейф притягивал, не отпускал, словно Никольский перед смертью успел наложить на меня свое заклятье и повелевал мною с того света.
Вот и теперь, проработав очередную папку, я — в который раз! — чувствовал, что близок к отчаянию. Надо было что-то делать, как-то отвлечься...
Я снял телефонную трубку и машинально набрал номер баронессы Миллер. Ответила служанка баронессы — по-английски, спросила, кто желает говорить с мадам. Я назвал себя и через несколько минут услышал ровный голос Марии Николаевны.
— Господин писатель, — с удовольствием констатировала она. — Очень, очень хорошо, что позвонили, а то я уж сама собиралась звонить вам.
— Что-нибудь случилось, Мария Николаевна?
Мне вдруг показалось, что в голосе ее я уловил тревожные нотки.
— Да как вам сказать...
Теперь в ее голосе была неуверенность.
... — Вроде бы ничего особенного, а что-то мне все эти дни как-то не по себе. И за вас мне боязно. Вы ведь дружили последнее время со Львом Александровичем, и коллекцию свою он вам завещал, не навела бы она на вас беды. Время-то, сами видите, какое сейчас неспокойное. Вот и полиция заключила: погиб Лев Александрович, отбиваясь от грабителей. Считали, мол, раз русский из первой эмиграции, значит, драгоценности должны быть — золото, камни, обязательно — миллионер. А ведь русские-то в эмиграции всякие бывают, сами знаете...
— Да, Лев Александрович миллионером не был, — согласился я с баронессой.
— А тут еще напасть, — продолжала она, словно не расслышала мою реплику. — Мэри у меня пропала, горничная, филиппинка. Да вы ее знаете — по дому тут она у меня помогала... Два дня назад, как ушла по каким-то своим делам — и до сих нор нет. Не знаю уж что и думать...
— Да, может быть, у подруг где-нибудь, вон ведь сколько филиппинок сейчас в Бейрут навербовалось, вся домашняя прислуга — филиппинки, встретила знакомую и застряла у нее, — решил я успокоить баронессу.
— Что вы, господин писатель! — обиделась она за горничную. — Мэри у меня — девушка серьезная, работящая. Да и плачу я ей... дай Бог, другим, и документы ее все у меня хранятся — паспорт, вид на жительство, контракт... А вот исчезла — и все тут.
— Объявится ваша Мэри, Мария Николаевна, объявится. Раз документы у вас, никуда ей не деться, без документов ее никто у вас не переманит...
— И то правда... куда же ей без документов? — сразу успокоилась баронесса и тут же, без паузы, продолжала: — А вы как поживаете, господин писатель? Все небось работаете, пишете... Очень на вас покойный Лев Александрович надеялся, царствие ему небесное! Сам-то не совладал, а вы как?
— Да и мне нелегко. Столько всего насобирал Лев Александрович, глаза разбегаются. И то хочется взять в книгу, и это, а ведь все не вмещается, у книг тоже свои законы...
— Ну, помогай вам Бог, — вздохнула баронесса, — но... очень вас прошу, господин писатель... поберегитесь... — Она запнулась, потом продолжала, понизив голос: — Кто-то, видимо, бумагами Льва Александровича тоже интересуется. Тут мои охранники говорят, что и к ним какие-то люди подходы ищут... на зеленый кейс намекают — кто, когда приносил, кто выносил. Мол, полиция этим интересуется — убийц Льва Александровича ловит. Так что вы, господин писатель, кейс этот хотя бы в посольство свезли, да чтобы побольше людей это видели.
Послушайте доброго совета, прошу вас...
Да, баронесса, конечно же, была права. Впрочем, я и сам чувствовал нарастающее беспокойство: если Никольского убили, чтобы добыть его бумаги, кому-то очень нужную коллекцию, то кто остановит охотников за нею — узнай они, что зеленый кейс находится у меня?
Открыв сейф, я отобрал папки с документами, уже ненужными мне, использованными в работе, и переложил их в зеленый кейс. Туда же вложил второй экземпляр рукописи начатой мною будущей книги. Сейф с папками, над которыми мне еще предстояло работать, запер вновь и, взяв полупустой кейс, поспешил из квартиры.
Внизу, у лифта, я встретил Башира, консьержа, разговорчивого молодого парня, бдительно несущего службу у входной двери, и задержался, чтобы несколько минут поболтать с ним о какой-то чепухе. При этом я то и дело перекладывал кейс из одной руки в другую, будто бы мне было тяжело его держать. Так это понял и консьерж.
— Может быть, вам помочь, месье? — сочувственно предложил он, указывая взглядом на кейс. — Тяжело, наверное?
— Нет, спасибо, Башир, донесу сам. Это ведь только до машины. Вот, везу в посольство...
Конечно, это был не самый хитроумный способ предупредить охотников за коллекцией Никольского, что ее у меня в квартире больше нет и она хранится за надежными стенами посольства, но ничего другого я придумать не сумел. Теперь же, надеялся я, если кто-то будет мною интересоваться, разговорчивый консьерж вспомнит и тяжелый зеленый атташе-кейс, который я на этих днях отвез в посольство.
Заперев кейс в железный шкаф в одной из комнат посольства, где мне было отведено место для работы (на случай чрезвычайных обстоятельств), я вернулся домой и опять поболтал у лифта с Баширом, демонстрируя ему, что вернулся из посольства с пустыми руками. И лишь после этого поднялся к себе наверх.
Квартира встретила меня привычной пустотой. Я прошел к себе в кабинет и уселся в рабочее кресло перед письменным столом. Взгляд мой упал на телефон, мне сразу же вспомнился тревожный голос баронессы Миллер, и на душе опять стало неспокойно. Если охотники за коллекцией Никольского ищут подходы даже к щедро оплачиваемым охранникам баронессы, то дело действительно приобретает серьезный оборот. И тут же — в который раз! — вернулась все та же мысль: кто они, эти охотники? Агенты какой-нибудь из действующих на Ближнем Востоке многочисленных спецслужб, превративших в последнее десятилетие Бейрут в свою базу и арену сведёния счетов? Или мафиози, действующие по поручению какого-нибудь коллекционера, вкладывающего миллионы в ценные исторические бумаги? В любом случае смерть Никольского доказала, что они готовы на все.
Думая об этом, я открыл сейф, достал оттуда браунинг покойного Льва Александровича и положил его перед собою на стол. Мне стало спокойнее, хотя... Хотя Никольского и это не уберегло
Дверца сейфа была заманчиво открыта, и я, решивший было сегодня утром отдохнуть, не удержался и достал очередную папку.
...«Поход на Плеве» продолжался. Подготовку теракта Азеф начал встречей с чувствующим себя виноватым Савинковым. Она состоялась в Москве, куда инженер Раскин с разрешения полицейского начальства отправился «снимать напряжение».
Разговор начался в кондитерской Филиппова и продолжался в отдельном кабинете одного из роскошных московских ресторанов. Позволив на этот раз себе хорошо выпить, Иван Николаевич безжалостно отчитывал Савинкова, как мальчишку, как провинившегося школьника:
— Ты трус и дезертир, — желтея от ярости, кричал он, потрясая кулаками, — другой на твоем месте пустил бы себе пулю в лоб! Хороши были бы мы, вся наша Боевая Организация, если бы какая-то провинциальная баба под самым нашим носом поставила бы теракт против Плеве и убила его. Считай, что нам просто повезло, что полиция загребла этих неумех, а то позору бы не обобраться! И так ЦК уже настроен против нас. Один только Слетов чего стоит! А эта дурища — Селюк...
Он пил и матерился, на губах его выступала пена, а бледный Савинков, не притронувшийся к щедро заказанному Азефом ужину, молчал, опустив голову.
Но постепенно от вкусной еды и щедрых возлияний Иван Николаевич добрел.
— Твоей обязанностью было ждать меня на месте и продолжать наблюдение за Плеве, а не сматываться за границу под крылышко Чернова и Гоца, они ведь тоже нам друзья до поры до времени, — сытно икнув, завершил он разнос и милостиво улыбнулся: — А теперь... давай расцелуемся, и кто старое помянет, тому...
Они встали из-за стола, обнялись и расцеловались.
«И любит же он целоваться», — вспомнились Савинкову слова, много раз слышанные об Азефе в партийных кругах. Сам он целовался с Азефом впервые и с трудом скрыл отвращение от его мягких, похожих на пропитанную влагой резину, толстых губ.
— А теперь, дорогой Павел Иваныч, давайте поговорим о дальнейшей работе, — опустившись на стул, Азеф ободряюще кивнув Савинкову. — Вы и ваши люди, отсиживающиеся сейчас в Москве, через некоторое время — поодиночке — должны вернуться в Петербург и начать все сначала: «извозчики», «разносчики», «продавцы газет»... Динамит я привез — спасибо господину Ратаеву, никогда так спокойно не ездил с подобным грузом. Действовать будете теперь вместе с Каляевым — вы ведь с ним старые, чуть ли ни с детства, друзья, да и совет он может при случае дать недурной...
Савинков, преданно внимавший Азефу, улыбнулся:
— Я очень люблю и уважаю Ивана.
— За наблюдение отвечаете вы, — продолжал неожиданно твердым голосом Азеф, — Каляев и Мацеевский — сигнальщики. Бомбисты — Сазонов, Боришанский и Покотилов. Этот давно рвется в дело, да все у него никак не получается: хотел убить министра Боголепова — Карпович опередил, просил Гершуни отдать ему Сипягина, а на дело послали Балмашева... Вот и дайте ему теперь возможность погибнуть за святое дело.
Савинкову показалось, что при этих словах на губах Азефа мелькнула циничная улыбка, но он не посмел поверить.
— И еще, — голосом генерала, завершающего изложение плана важной боевой операции, продолжал Азеф. — После ареста Клитчоглу охранники в Петербурге настороже. О «походе на Плеве» они знают, поэтому переждите вне Петербурга, дайте им успокоиться... Хотя... — Он с хитрецой прищурился: — Это даже и к лучшему. Взяли Клитчоглу — теперь должны и расслабиться. А мы тем временем подготовим им подарочек к нашему празднику... а? Отметим годовщину убийства тирана, Александра II Николаевича, убийством сатрапа Плеве.
На этом деловая часть встречи закончилась. Но сидели еще долго, много пили и ели, Азеф о жалобах на свое здоровье забыл и не уставал наполнять рюмки. Потом, обнявшись, пели потихоньку песни политкаторжан, Савинков читал свои стихи, целовались, и теперь поцелуи Азефа не казались ему мерзкими: он опять был влюблен в Великого Человека.
На следующий день Азеф вернулся в Петербург, Савинкову же было приказано явиться после убийства Плеве в Двинск, где и будет ждать его сам Иван Николаевич, имеющий там неотложные и крайне важные партийные дела.
Шли последние дни февраля 1904 года. Ратаева, чтобы не мозолил глаза и не отравлял настроения начальству своими шумными похождениями, уже выпроводили в Париж под предлогом какого-то важного и неотложного дела, и, узнав об этом, Азеф дрогнул: сойдясь еще раньше, в Париже, с «корнетом Отлетаевым» довольно близко, он знал, что тот, хоть и пил, но ума, как говорится, не пропивал. Агентура его, в том числе и среди социалистов-революционеров, работала исправно, а в ПСР кое-кто знал и о готовящемся покушении на Плеве. Недаром же Ратаев ссылался на доходившие до него разговоры Егора Сазонова в кругу друзей-революционеров.
Важное и срочное дело, по которому Ратаева поспешили отправить в Париж, могло быть и выходом на отряд Савинкова — Каляева, то есть и на инженера Раскина.
Эта мысль пришла в голову Азефа ночью, в номере «Англетера». В комнате было по-февральски промозгло и сыро, топили почему-то плохо. И Азеф, вставший по малой нужде около четырех часов утра, вдруг всей своей кожей почувствовал приближение опасности. Сначала непонятной, необъяснимой, надвигающейся неизвестно откуда, потом прояснилось — пришла мысль о срочном возвращении в Париж Ратаева. И сразу же его прошиб холодный пот, все тело обмякло, руки и ноги словно парализовало, он не мог двинуть ни одним мускулом. С трудом повернув голову набок, он вцепился зубами в подушку и глухо застонал, цепенея от звериного ужаса.
«Лисий Нос», «Лисий Нос», — стучало в холодеющем мозгу название уединенного местечка под Петербургом, где в последние годы вершились казни политических преступников — через повешение...
Ужас терзал его до позднего февральского рассвета.
Утро наступало медленно и долго. Азеф то и дело смотрел на циферблат своего «Павла Буре», но с часами словно что-то случилось: стрелки, казалось, застревали на каждом делении, чуть ли не цепляясь друг за друга. Чего только инженер Раскин не делал, чтобы убить время, долго брился, долго лежал в ванне, перемеривал свои многочисленные костюмы, словно собираясь на любовное свидание, заказал к себе в номер завтрак: по-европейски скудный — кофе, тосты, кубик масла и джема. Джема — тройную порцию, сладкое он обожал еще со времен своего нищего, голодного детства, когда до суши в горле мечтал о том, чтобы съесть всю гору слипшихся, засиженных мухами леденцов-ландрин, пылящуюся на полке в убогой лавчонке соседа Мейеровича, такого же неудачника, как и его приятель портной Фишель Азеф.
Джем за завтраком он обычно ел не спеша, намазывая на теплый тостик и смакуя, растягивая удовольствие. Но теперь смакования не получалось, даже сладости он не чувствовал...
У дома Лопухина он был около девяти, рассудив, что раньше этот аристократ встать с постели не изволит.
— Инженер Раскин к его превосходительству по срочному делу, — объявил он молоденькой горничной, открывшей дверь на его решительный, требовательный звонок. Его новое, сшитое по последней парижской моде дорогое пальто, изысканного фасона шляпа, трость черного дерева с головой негра вместо набалдашника, высокомерный взгляд и требовательность в голосе — все это произвело на горничную нужное впечатление. И уже через несколько минут инженер Раскин сидел в похожем на выставку антиквариата домашнем кабинете директора Департамента полиции, дожидаясь появления самого Алексея Александровича.
Лопухин вышел по-барски, в персидском халате, в красном турецком торбуше с кисточкой, в восточных туфлях с круто загнутыми вверх носами.
— Доброе утро, ваше превосходительство, — встал при его появлении Азеф.
— Бонжур, господин Раскин, — холодно ответил Лопухин, и Азеф всем своим существом сразу почувствовал, что его громоздкая, тяжелая фигура почти физически неприятна этому подтянутому, породистому аристократу, не скрывающему, что он лишь по службе снисходит до разговора с плебеем.
Лопухин, словно боясь запачкаться и держась подальше от Азефа, прошел к своему столу и уселся за него, сразу раздавшись в плечах и развернув грудь. Теперь, за рабочим столом, он казался гораздо массивнее, величественнее, как и подобает быть человеку в его высокой должности.
— Слушаю вас, господин Раскин, — сухо и высокомерно произнес он, не глядя на сидящего напротив (на краешке старинного стула) Азефа. И губы его скривились откровенной брезгливостью.
Азеф сдержался: искусство владеть собою в таких ситуациях он за годы пребывания в роли секретного сотрудника постепенно освоил.
— По имеющимся у меня сведениям, — перешел он прямо к делу, словно не замечая гримас директора Департамента полиции, — социалисты-революционеры готовятся поставить теракт в Петербурге.
Его выпуклые, как у жабы, глаза уставились на Лопухина.
— Да? — холодно отреагировал Алексей Александро-вич. — Так неужели же сведения эти настолько срочные, что вы явились, чтобы сообщить их ко мне домой?
Но выговор начальства Азефа не смутил.
— Покушение ставится на вас, Алексей Александрович, — многозначительно понизив голос, продолжал он. — Боевики мадам Клитчоглу, из тех, кого господин Зубатов не сумел взять, поклялись отомстить вам за своих товарищей.
Лопухин смотрел на него уже с интересом.
«Подожди, — подумал Азеф, — сейчас ты запоешь у меня по-другому!»
И он принялся излагать детали плана покушения на Плеве, разработанного вместе с Савинковым несколько дней назад:
— У здания Департамента на Фонтанке вас будут ждать бомбисты. Ваши маршруты по городу и привычное для вас расписание дня установлены.
И выжидающе замолчал.
— Это все? — не изменившись в лице и лишь слегка побледнев, спросил Лопухин.
— Пока все, — почти выдохнул Азеф, злорадно отмечая про себя, что побледнеть заносчивого аристократишку он все-таки заставил. — Ни намеченного дня, ни имен бомбистов и сигнальщиков я пока не знаю. Теракт ставится не нашей Боевой Организацией, это местный, а не центральный террор.
— Так надо узнать, — просто и как нечто само собой разумеющееся, совершенно пустяковое, приказал ему Лопухин, — и доложить Зубатову. Впрочем... вы же из его ведомства выведены в заграничную агентуру, в подчинение господину Ратаеву... Ладно, я сам позабочусь о дальнейшем. А вам, господин Раскин... — Он встал из- за стола и сразу потерял свою почти монументальную величественность: — От лица вверенного мне Департамента... объявляю благодарность!
И покровительственно улыбнулся. И тут словно черт дернул Азефа: тот самый нищий, который поселился в его душе с голодных детских лет, вдруг заговорил его, теперешнего Азефа голосом, но по-нищенски униженно и вульгарно:
— Из одной благодарности штанов не сошьешь, ваше превосходительство... — Азеф увидел, как Лопухина передернуло, но остановиться был не в силах: — Жизнь с каждым днем дорожает, расходы растут, а жалование у меня все прежнее. На работу приходится тратиться из собственного кармана, а у меня — дети, во Владикавказе — больная мать. И неужели же я за десять лет честной и беспорочной службы не имею права на благодарность финансовую — повышение оклада жалования?
И опять поморщился Лопухин.
— Хорошо, господин Раскин. Мы снесемся по этому вопросу с вашим начальником, посмотрим, как отнесется к этому Ратаев. До свидания!
И взялся за изящный бронзовый колокольчик, вызывая горничную — проводить Азефа из квартиры.
В Двинск Азеф не поехал и дожидаться там 4 апреля — дня, на который была назначена встреча с Савинковым, не стал. По его расчетам, предупрежденный о готовящемся покушении Лопухин поставит на ноги все Охранное отделение, и наблюдатели из отряда Савинкова, все эти «извозчики», «разносчики» и мелкие торговцы, обязательно станут добычей филеров, ведь директору Департамента инженер Раскин выложил, в сущности, весь план предстоящего покушения на Плеве — и место планируемого теракта, и способ его осуществления. То, что вместо Плеве объектом предстоящего акта был назван Лопухин, должно было бы, по мысли Азефа, лишь удесятерить решимость директора Департамента выследить и схватить боевиков.
Произойди это, упавшие было акции инженера Раскина вновь будут высоко котироваться. Надо было лишь позаботиться о том, чтобы в случае провала отряда Савинкова остаться во главе Боевой Организации.
И уже через несколько дней после утреннего визита к Лопухину Азеф (с разрешения директора Департамента) отправился за границу — к своему непосредственному начальнику Ратаеву. В Париж он поехал через Женеву, где навестил все хуже и хуже чувствующего себя Гоца. Поговорили о партийных делах, о БО, о Савинкове и его «походе на Плеве», вспомнили о провале Савинковым предыдущей операции. Гоц призывал не судить Савинкова слишком строго — молод еще и неопытен. Зато предан делу, энтузиаст террора...
Иван Николаевич соглашался, Савинкова не ругал, но... осторожно сомневался. Рассказал о том, что перед отъездом из России предостерегал боевиков против поспешности, говорил, что атаковать Плеве рядом с самим Департаментом полиции не следует — охрана там усиленная, филер на филере, могут загрести прежде, чем дело дойдет до бомбометания. Они же настаивали, рвались в дело, и больше всех Савинков, желающий смыть с себя позор проваленной им предыдущей попытки покушения.
А через несколько дней, уже в Париже, от Ратаева он узнал, что ни о какой прибавке жалования речи не идет. Выяснил заодно, что не произведено в Петербурге а никаких арестов. Выходило: либо Лопухин посчитал его предупреждение своего рода вымогательством, либо охранники бездарны настолько, что не могут разоблачить и выследить крутящихся вокруг здания Департамента мнимых «извозчиков» и их сотоварищей по группе слежения.
Когда же ничего не произошло и 31 марта, Азеф забеспокоился: неизвестность угнетала, он слишком хорошо знал Зубатова, способного затеять самую неожиданную, самую тонкую игру. Пока не поздно, надо было самому отправляться в Россию.
Ратаев разрешил ему срочно выехать, чтобы навестить «тяжело больную маму» во Владикавказе. Гоц одобрил поездку — на помощь молодежи, которая опять что-то, вероятно, напутала. И вот — в первой декаде апреля — Азеф опять в России. Сначала — в Двинск, на условленную явку, там — никого. Из Двинска в Петербург... И лишь по пути, случайно встретив Покотилова, узнал: опять все провалил Савинков!
Когда бомбисты — Сазонов, Покотилов и Боришанский и те, кто их должен был обеспечивать наблюдением, сигнализацией — словом, прикрытием, — уже заняли позиции перед Департаментом, откуда на доклад к царю должен был, как обычно, выехать Плеве, Боришанский запаниковал. Ему показалось, что вокруг сжимается кольцо филеров. Бегство Биришанского вызвало панику и среди остальных — поспешно ретировались Сазонов и Покотилов, скрылись наблюдатели и сигнальщики, решившие, что вот-вот все будут арестованы здесь же, на месте.
А когда в назначенный день, 4 апреля, Савинков и Покотилов, срочно выехавшие в Двинск, не застали там Азефа и решили, что он, как и они, выслежен и, вероятно, уже арестован, все было кончено.
Теперь, по мнению Савинкова, поддержанного Каляевым и Швейцером, без арестованного Азефа сил для покушения на Плеве было недостаточно. И напрасно Покотилов, Сазонов и другие требовали довести дело до конца — отряд раскололся. Савинков, как командир, решил предоставить свободу действий своим оппонентам, а сам вместе с Каляевым и Швейцером отправиться в Киев — ставить теракт против тамошнего генерал-губернатора Клейгельса. Дело это было несложное, Клейгельс разъезжал по Киеву открыто и без охраны... Но неудачи сыпались одна за другой.
Часть группы, оставленная для покушения на Плеве, произведя тщательную рекогносцировку и убедившись, что полиция даже и не думала за кем-то следить и тем более кого-то арестовывать, приступила к выполнению ранее намеченного плана. Покушение было намечено теперь на 14 апреля, и в роли бомбистов готовились выступить Покотилов и Сазонов, но опять не выдержали нервы у Боришанского. Примчавшись в Киев, он сообщил о действиях петербургской группы Савинкову. Тот воспринял намерение Покотилова и Сазонова чуть ли не как интригу против него, Савинкова, считавшего себя вторым после Азефа человеком в БО. Убей петербуржцы Плеве без него, уехавшего в Киев, клеймо труса и дезертира ляжет на него навечно. Оставалось любым способом остановить Сазонова и Покотилова. Сделать это мог только хладнокровный, всеми боевиками уважаемый и любимый Макс Швейцер, которого Савинков и направил срочно из Киева в Петербург. А на следующий день после отъезда в Киев прибыл Азеф. Приехал он из Одессы, где собравшиеся на совещание видные члены ПСР решили официально запросить заграничное руководство партии о том, что творится в БО. В запросе предупреждалось, что участники одесского совещания «оставят за собою полную свободу действий как в отношении новой постановки террористических предприятий, так и в своих отношениях к появляющимся на нашем горизонте представителям совершенно нам неизвестной Боевой Организации».
Опять сгущались тучи над головой Азефа — ведь после ареста Гершуни центральный террор с его помощью фактически прекратился — ни одной серьезной и политически громкой акции проведено не было, между тем как деньги из партийной кассы черпались «генералом БО» полными горстями. Плеве! Только Плеве, погибнув, мог спасти Азефа!
Можно представить себе ярость Ивана Николаевича при встрече с Савинковым на киевской конспиративной квартире! А каково было Савинкову? Тогда, в Женеве, Гоц поверил в него и убедил в этой вере Чернова, а недавно, в Москве, эту веру подтвердил братским поцелуем Азеф. И вот...
Оправданий у Савинкова не было никаких. Да, он опять фактически распустил отряд. Да, это он отправил Макса Швейцера в Петербург, чтобы предотвратить покушение на Плеве, намеченное Покотиловым на 14 апреля. Но убедить Покотилова отказаться от принятого решения Швейцер не смог, предотвратил покушение лишь трагический случай: в ночь на 14 апреля Покотилов, заряжавший бомбы, которые должны были быть брошены в карету Плеве, погиб при случайном взрыве. Предупрежденное таким образом об опасности, поднялось все Охранное отделение, а петербургская часть отряда оказалась еще более ослабленной. Теперь, по мнению Савинкова, «поход на Плеве» и подавно стоило если не отменить, то хотя бы на время отложить. Покушение же на Клейгельса можно было бы обставить театрально, в духе Гершуни, и тем самым на какое-то время нейтрализовать нарастающую агрессивность социалистов-революционеров («внутренников»), враждебно настроенных к «заграничникам» и Боевой Организации.
Все это Савинков и постарался как можно убедительнее изложить мрачно слушающему его Азефу. Слушая его, Азеф еле сдерживался. Как всегда, это с ним бывало в минуты ярости, лицо его пожелтело, глаза еще больше вылезли из орбит, скулы окаменели. Но он молчал, не перебивая Савинкова, лишь уперев в него тяжелый, неподвижный взгляд, и Савинков с ужасом ожидал, что сейчас, вот-вот, в любой момент произойдет взрыв и на него обрушится поток матерщины.
Но взрыва не произошло, Азеф сдержался.
— Кто дал вам право изменять решение Центрального комитета? — с тихой угрозой в голосе спросил он и тут же продолжал, не давая Савинкову открыть рта: — Почему вы здесь, в Киеве, а не в Петербурге? Вы говорите, что считали меня арестованным. То же самое вы говорили и в прошлый раз. Но если бы я и был действительно арестован, покушение на Плеве все равно не отменялось. Вы мне говорите, что отряду не хватает сил, что погиб Покотилов. Но вы должны быть готовы к гибели всей организации до последнего человека. Нанося удары, нужно быть готовым и самим получать их. И никаких оправданий быть не может. Если нет людей — их нужно найти. Если нет динамита, его необходимо сделать.
Теперь он говорил уже почти спокойно, не говорил, а наставлял, и все это походило на самолюбование. И Савинков понял, что гроза миновала, что не будет ни матерщины, ни потрясания кулаками, ни выступающей на губах пены — ничего того, что было в отдельном кабинете московского ресторана.
— Но бросать дело никогда нельзя, решение надо выполнять любыми средствами, — продолжал декларировать «генерал БО», и голос его становился все задушевнее. — Я был в Женеве, виделся с Гоцем и Черновым, мы говорили о вас. Да, Гоц в вас верит и то, что сейчас произошло, будет для него ударом. Зато Чернов и Слетов порадуются, они считают вас плохим знатоком людей, «импрессионистом». Мне так и говорили: Павел Иванович чересчур импрессионист, чересчур невыдержан для такого дела, как руководство террором. Так что же? Они правы? И должен вас отставить от террора, перевести в «массовики». А может быть, вы вообще вернетесь к социал-демократам, ведь террор они отрицают категорически. В свое время вы у них работали и даже написали статью «Петербургское рабочее движение и практические задачи социал-демократии»...
— Я призывал в этой статье к созданию единой, сильной и дисциплинированной организации, — пытался было объясниться Савинков, но Азеф прервал его:
— А теперь по собственному усмотрению, сами нарушаете приказы Центрального комитета и распоряжаетесь бойцами партии как вам вздумается! Ну на черта нам сдался этот Клейгельс?
— Три года назад, будучи петербургским градоначальником, он зверски расправился со студентами...
— Три года назад... — Азеф саркастически хохотнул: — Так это было три года назад! И кто теперь об этом помнит. Клейгельс сегодня уже не фигура. Фигура — это Плеве. И он должен быть убит. — Теперь голос Азефа звенел решимостью: — И он будет убит во всяком случае. Нами. Если мы его не убьем, его не убьет никто!
Так начался третий «поход против Плеве». На все дело Азефом из партийной кассы было взято семь тысяч рублей, и теперь он решил действовать всерьез — провались и этот очередной «поход», «внутренники» добились бы своего: «генерал БО» лишился бы своего поста и, следовательно, возможности бесконтрольно черпать из партийной кассы деньги на «нужды Боевой Организации».
Савинков под видом богатого англичанина Мак-Кулоха поселился в самом центре столицы, в роскошной квартире, с содержанкой, роль которой исполняла Дора Бриллиант, ушедшая в революцию дочь богатого еврейского купца. Егор Сазонов состоял при англичанине в роли «лакея», а «кухаркой» взяли П. И. Ивановскую, старую революционерку, каторжанку, бывшую в свое время членом Исполнительного комитета «Народной воли».
Квартира на улице Жуковского, 31 стала боевым штабом отряда, вновь вернувшегося в единоличное распоряжение Савинкова. Действовал отряд по старому плану и старыми методами. Правда, выслеживание Плеве было завершено: каждое утро, в определенный час, он покидал здание Департамента, в котором находилась и казенная квартира министра внутренних дел, садился в карету и отправлялся на доклад к царю. Это было правилом с крайне редкими исключениями.
Но, лично контролируя действия отряда Савинкова, инженер Раскин не забывал «отмечаться» и у своих полицейских начальников. Ратаев, подзапустивший по своей лености дела с заграничной агентурой, требовал возвращения Азефа в Париж, но Евгений Филиппович не спешил, разъезжал по российским городам, то якобы разыскивая Изота Сазонова, чтобы узнать у него о террористических планах Сазонова Егора, то «выясняя» личность неизвестного боевика, погибшего при взрыве собственной бомбы в ночь с 13 на 14 апреля. Неделю в июне он провел в Петербурге в квартире на улице Жуковского, ревизуя действия боевиков и поднимая их моральный дух. Поймав Савинкова на «вопиющих», как он заявил, нарушениях правил конспирации, он опять устроил ему жестокий разнос. И привычно подстраховался: сообщил «открытое им» имя погибшего в апреле террориста — Покотилов; доложил, что нашел наконец Изота Сазонова и тот знает о своем брате лишь, что он «что-то затевает»; донес: в доме 31, на Жуковской, в той самой квартире, которая была штабом боевиков и в которой он жил целую неделю, находится склад нелегальной литературы. Боевики к этому моменту квартиру покинули, Азеф же «отдал» ее на тот случай, если полиции вдруг стало или станет потом известно о его появлениях в этом доме, тем более, что, как боевикам показалось, поблизости появились филера.
Затем отправился в Москву, где в Сокольниках провел свое последнее совещание с боевиками, уточнил диспозицию и назначил срок выступления — 21 июля. Бомбистами были назначены четверо: Сазонов, Каляев, Боришанский и Сикорский.
Затем, отправив Ратаеву донесение, что, по его сведениям, террористы решили отложить покушение на Плеве и готовят акцию против иркутского генерал-губернатора Кутайсова, отправился в Вильно, куда после убийства Плеве должны были собраться савинковцы.
И опять покушение сорвалось: Сазонов опоздал и не явился вовремя на отведенное ему место. И опять возникла паника, и опять Савинков бежал вместе со всем отрядом — в Вильно, в третий раз оправдываться перед Азефом.
Но Иван Николаевич, видимо, уже был готов к такому повороту событий, не кричал, не бушевал, неделю делил с боевиками стол и кров, беседовал по-братски, по-отечески. Перед возвращением отряда, восстановленного им морально, в Петербург, как потом вспоминала Ивановская, сидели вместе всю ночь в каком-то дешевом трактире — в маленькой, тускло освещенной комнате... задумчивые, обреченные, перекидывались ничего не значащими словами. Один Азеф казался спокойным, внимательным, преувеличенно ласковым.
Перед отъездом боевиков он всех их жарко расцеловал... Сам в Петербург, естественно, ехать не собирался.
...Плеве был убит солнечным утром 28 июля на Измайловском проспекте. Бомба, брошенная Сазоновым, пробила стекло дверцы кареты министра и взорвалась внутри.
Другим бомбистам вступать в дело не понадобилось, и они скрылись, оставив у обломков кареты тяжело раненного, потерявшего сознание Сазонова.
Азефа эта весть застала в Варшаве, куда он сразу же вместе с Ивановской из Вильно перебирался после выступления в поход отряда Савинкова. При расставании договорились — собраться после «дела» в Варшаве. Первые телеграммы, появившиеся в газетах, сообщали, что в Петербурге совершено покушение на Плеве. Затем в новых выпусках аршинные заголовки: «Замордовано Плевего» («Убийство Плеве»).
Не предупредив Ивановскую, Азеф кинулся на вокзал и первым же курьерским поездом помчался в Вену, чтобы дать оттуда телеграмму Ратаеву — документально подтвердить, что узнал о гибели Плеве, будучи за границей Российской империи: об алиби он заботился всегда в самую первую очередь. А теперь алиби было нужно ему как никогда. Взрыв бомбы Сазонова потряс весь Департамент снизу доверху. Ратаев был немедленно вызван из Парижа для объяснений, а до отъезда, в свою очередь, постарался получить объяснения от Азефа. К Лопухину он явился готовым защищаться и защищать инженера Раскина.
— Азеф свою неосведомленность объясняет тем, — говорил Ратаев директору Департамента в конфиденциальной беседе, — что Департамент полиции недостаточно осторожно относился к сообщаемым им сведениям, слишком часто пользовался ими для предупреждения различных замыслов социалистов-революционеров. В результате своих обусловленных таким образом неудач они стали проявлять исключительную осторожность, пресекшую для Азефа источник осведомленности как раз в самое тревожное время.
Напомнил Ратаев, конечно, и о жалобах Азефа на «неосторожные» аресты, проводившиеся полицией в «непосредственной близости» от Азефа, например, в деле с группой Клитчоглу, о том, что Департамент неоднократно не берег, а «подставлял» своего ценнейшего секретного сотрудника, из чего напрашивался вывод — в среде социалистов-революционеров могло появиться и определенное недоверие.
Разговор был долгий, Ратаев твердо стоял на своем, перелагая косвенную вину за случившееся с себя самого и своей заграничной агентуры на Департамент. Лопухину же, похоже, ничего не оставалось, как попытаться отнестись к случившемуся по-философски.
Впоследствии он объяснялся следующим образом:
«Время было такое, что не надо было никаких тайных агентов, чтобы понять, что раз существует группа, проповедующая политический террор, Плеве должен (был) стать первой жертвой».
Конечно, Департамент был в моральном шоке: если даже Азеф не знал о готовящемся покушении, то на кого оставалось теперь надеяться? Но особых неприятностей сверху не последовало.
Зато для Азефа наступил наконец долгожданный триумф. Именно в те дни родилась о нем легенда, как о бесстрашном и решительном борце против самодержавия, которому убийством Плеве он нанес самый решительный удар за последние десятилетия. Его ставили выше Желябова, организовавшего 1 марта 1881 года убийство Александра II. Даже Брешко-Брешковская, «бабушка русской революции», недолюбливавшая Азефа (потому, что не могла разобраться, что он на самом деле за человек, и относившаяся к нему с инстинктивным недоверием), приветствовала героического Ивана Николаевича, человека железной воли, неисчерпаемой инициативы, исключительно смелого организатора-руководителя (это лишь немногие из восторженных слов, произносившихся тогда в адрес Евно Фишелевича) низким поясным (по-русски) поклоном.
Даже почитатели отбывающего каторгу Гершуни изменили своему идеалу, отмечая, что у Ивана Николаевича оказался «исключительно точный, математический ум». Даже Гоц делал сравнения в пользу Азефа.
— Прежде у нас был романтик Гершуни, — говорил он, — теперь у нас реалист Азеф. Он не любит говорить, он еле-еле бормочет, но уж он проведет свой план с железной энергией, и ничто его не остановит.
Боевики же отныне просто боготворили своего «генерала БО» и были готовы пойти на смерть по первому его зову...