В те дни всеобщей неприкаянности и какой-то пронзительно-дерзкой безбытности, когда пристанищем становился любой случайный угол, а все имущество было на себе да в небольшой сумке, само известие о свадьбе показалось нелепым. Какая свадьба, когда ловишь каждую весточку оттуда — с четвертого энергоблока. Когда часами вслушиваешься в хриплые голоса. Когда пристально вглядываешься в лица вернувшихся с вахты. Когда никак не привыкнешь к колоннам машин с зажженными днем фарами, к застывшим фигурам в одинаковой одежде и зеленых респираторах в кабинах и кузовах автомобилей, к такому скоплению народа. Когда все воспринимается болезненно-тупо…
И все же свадьба не была выдумкой. Жених из близлежащего села несколько дней подряд уговаривал музыкантов инструментального ансамбля выручить, войти в положение, повеселить людей. Наверное, убедил все же последний довод: женишься не каждый день, а тем более в такой ситуации. И они согласились, пригласив по старой дружбе и меня в роли летописца.
В назначенный день подъехал автобус, выделенный для. жениха колхозом, и мы, погрузив инструменты, с необъяснимым и до сих пор чувством неловкости и подавленности, отправились к жениху.
Дом родителей жениха был заметным: крепкий, добротный, со множеством всяких пристроек для житья-бытья и хозяйственных нужд, с ухоженным огородом и садом. Просторный асфальтированный двор предназначался сегодня для танцев. В глубине его, в специально оборудованном шатре с коврами и покрывалами вместо стен, были расставлены столы со всевозможной снедью.
Солнце палило нещадно, словно извиняясь за прохладный май. Мы устанавливали аппаратуру под навесом, украшенным срезанными молоденькими березками и, что греха таить, в глубине души радовались удачному месту и благополучному дому.
Прибывали торжественно-нарядные гости. Пахло жареным луком, чешуей свежей рыбы, одеколоном, нафталином и задохнувшимся от жары навозом. Заканчивались последние приготовления. Женщины метались между шатром и погребом. Мужчины с достоинством курили. Из дома выскочил красный, с капельками пота на лбу жених. Он был в белой рубашке и серых брюках. На шее висел незавязан-ный галстук — не получалось. Я завязала его с удовольствием — двойным узлом, чем заслужила одобрительные кивки сидящих в шеренгу, просветленных белыми платочками и радостью старушек. А жених был действительно хорош, как хороша бывает зрелая молодость: высокий, крепкий, ловкий в движениях. Мы, не сговариваясь, прозвали его нашим женихом.
Музыканты играли. Я уселась рядом на ящике из-под аппаратуры и с тайным, так мне казалось, любопытством рассматривала гостей, попутно отвечая гримасами корчившим рожицы ребятишкам.
Вскоре гости исчезли в шатре у нас за спиной. Двор опустел. Дети, на равных, также заняли места за столами. Без них стало особенно грустно: у каждого из нас были семьи, сыновья и дочери, с которыми не виделись уже второй месяц и не знали, когда встретимся. И в то же время было тревожно за этих мальчиков и девочек, оставшихся здесь, в почти бездетной зоне. Вспомнился почему-то и бездетный в эти месяцы Киев, удаленный от тридцатикилометровой — двумя такими зонами, даже тремя… Ребята играли что-то медленное, щемящее, не глядя друг на друга. Голоса за спиной потребовали «Маричку».
Вскоре все потонуло в сплошном гуле, нарастающем, как звук приближающегося самолета. Иногда его перекрывала внезапно возникающая и так же неожиданно угасающая песня. Свадьба набирала силу. Появились первые танцующие. Нас же мучил вопрос: где невеста?
Часов в одиннадцать вечера недоумение рассеял жених: свадьба продолжится до утра, но уже в доме избранницы. Недоумение рассеялось — возникла досада. Без всякого энтузиазма сматывали мы шнуры, укладывали в чехлы гитары. Невеста жила в соседнем селе.
Толпа вокруг дома невесты, уже хмельная и, по-видимому, утомленная ожиданием, встречала новых гостей солеными шутками, меткими замечаниями, добродушными свистками. Некоторые накинулись и на нас, без вины виноватых. Особенно усердствовала пухлая косоглазая Люба — ее визгливый голос был подобен милицейскому предупреждающему свистку: «Ой, ой, да вы поглядите, людоньки добрые, — причитала она на самой высокой ноте, — да что это за музыки — мальчишки. Да рази они сыграют что-то путное?! Да они же и языка нашенского не знают — пацаны! Вот уж правда: каков жених, такие у него и музыки…» Мы терпеливо молчали, хотя нервничали изрядно: играть предстояло прямо на улице, толпа, разгоряченная хмелем и любопытством, грозила смять и усилители, и инструменты, и нас самих. Задние, привлеченные голосом Любы, напирали, подпрыгивали, стараясь разглядеть происходящее впереди.
Дом невесты был гораздо меньше, двор не мог вместить всех гостей, включая и вновь прибывших, которые ломали ворота, пытаясь прорваться на тщательно охраняемую территорию владений невесты с наименьшим выкупом. Таков обычай… Каждая пядь оплачивалась деньгами, самогоном, сладостями. Стенка шла на стенку. Трещали рубахи, визжали женщины. Кто-то сочно и длинно крыл по матушке и свадьбу, и обряды, и гостей. Вспыхнула драка. Но драчунов моментально усмирила вездесущая Люба, с разбегу врезавшаяся в толпу. Скоро ее голос доносился уже со двора. Жених прорвался к невесте. Гости усаживались за столы. Но толпа вокруг от этого нисколько не уменьшалась, а наоборот, росла и росла, растягиваясь вдоль трассы на целый километр. Собралась вся деревня, молодежь из окрестных сел, появились солдаты и те, кто участвовал в ликвидации последствий аварии.
У нас не хватало удлинителей. И тотчас появилась Люба: «Навезли шнуров да ящиков, а толку, — язвила она, — без электричества, видите ли, играть уже не могут. Руки не оттуда растут». Я не утерпела, попытавшись утихомирить ее: «Да вы не беспокойтесь, ребята сыграют все, что захотите: и польку, и гопак, и вальс. Еще пять минут — и все будет готово. Наш жених…» Лучше бы мне не раскрывать рта… Люба с остервенением сплюнула: «Ваш жених! Да мы бы такого жениха и близко к своей хате не подпустили, если бы не это горе… Нашла добро! Думаешь, джинсы напялила да космы распустила — и королева!..»
Меня выручила музыка. Люба издала победный вопль и так взбрыкнула ногами, что взвился песчаный столб.
Толпа заплясала, не сходя с места. Появилась невеста, держа под руку жениха. Белое платье впереди морщилось, поднималось на животе, а сзади подол его волочился по земле. Жених заказал вальс. Толпа расступилась, впустив новобрачных в круг, и вновь сомкнулась. Женщин не хватало. Мужчины танцевали друг с другом. Неожиданно меня пригласил высоченный дядька сажень в плечах, как говорят о таких. Новенький костюм сидел на нем так плотно, что, казалось, прирос к телу. Танцевал он здорово. Чувствовалась старая школа. Он вальсировал легко и раскованно, причем не только по часовой стрелке, но и против, не давая моим ногам коснуться земли. Его надежно вытесанное лицо при всей мужской сдержанности сияло удовольствием. Проводив меня и уже собираясь уйти, он вдруг спросил: «Ну и сколько мне лет, по-вашему?» — «Пятьдесят», — выдохнула я, сознательно скинув десяток. «Скоро восемьдесят! — отчеканил он, — и нисколько не устал — офицерская закалка!» Я дышала тяжело. И не только от танца. Пыль стояла плотной завесой, щекотала ноздри, собиралась комком в глотке, заставляла слезиться глаза. Песок хрустел на зубах. Музыкантам доставалось особенно — они еще и пели, как-то обезличенные пылью. Их чернявые головы казались седыми. «Что же это делается? Пыль-то наверняка того… радиоактивная…» Но мысль эта ворохнулась вяло и почти безразлично — уже свыклись. Да и целиком была поглощена невиданным зрелищем…
Стояла глухая ночь. На небе ни звездочки. Только слабый свет лампочки освещал музыкантов. Толпа, черная и подвижная, с глухим рокотом, словно вышедшая из берегов река, текла в разные стороны, внезапно, но плавно и согласно, что было удивительнее всего, меняя направление. Казалось, каждый пляшущий (именно пляшущий, а не танцующий) был сам по себе: выкидывал коленца, хлопал в ладоши, выкрикивал что-то, не обращая внимания на других, не заботясь о мнении окружающих, сосредоточившись лишь на своих ощущениях и мыслях. И все же в лицах и поведении людей было что-то общее, ущербное, но притягательное даже в ущербности…
Лица, лица, лица… Отрешенные, добродушные, восторженные. Застигнутые взглядом врасплох. И — одинаково уставшие.
Постепенно черты заострялись, становились резче, отчетливей. Медленная бледность, граничащая с желтизной, заливала лица, делала их менее подвижными, неестественными. Лица злых и добрых, умных и глупых, хитрецов и простофиль. Случайные лица, собранные воедино не столько весельем, сколько общей бедой. Хаос жизни каждого обладателя этого нового общего лица при всей разности глаз, носов, губ растворен в этом общем хаосе. Все, что накопилось за жизнь, выплеснуто в эту ночь: честь и бесчестие, достоинство и пороки, явное и мнимое. Выплеснуто неожиданно и в то же время естественно.
Я пыталась вспомнить нечто похожее из книг — объяснить психологию толпы, вовлеченной сначала в круговорот бедствия, когда люди внутренне оказались не подготовленными к нему, а затем в это, такое же неожиданное для большинства, с горьковатым привкусом, веселье. Сюда бы историка нравов, исследователя психологических норм эпохи!
Первым пришел на ум Пушкин — история повторяется и, если верить поэту, то даже при коренном изменении общества меньше других переменам подвержен так называемый простой народ. Поэтому в его поведении даже психологические стереотипы должны сохраняться дольше… Люди держатся за стереотип, простую схему, в которую они попытались загнать всю сложную реальность, чтобы оправдать свои пороки, свою ограниченность, свое недомыслие. Запутавшись в противоречиях мира и собственной жизни, чаще всего вовсе отказываются даже от попыток что-либо изменить. Но именно поэтому каждое веселье становится выплеском душевного груза — лишнего, тягостного, агрессивного. Становится ситуативным торжеством неуклюжей свободы.
Незаметно размылась и исчезла граница между ночью и утром, а толпа плясала и плясала. Наконец появился заспанный жених и объявил в микрофон, что прощается с гостями. Никто не возразил ни жестом, ни словом. Толпа мгновенно поредела, рассыпалась. Сгорбленные фигурки словно отлетели в разные стороны. Начинался новый день в тридцатикилометровой зоне.