— Никогда не думала, что любовь придет ко мне именно в дни беды. Все мысли были об аварии. Казалось, не чувствовала ничего, кроме боли и страха, кроме растерянности. И вот… Может, мы совсем не знаем своего сердца. Только у черты понимаешь, что создана для любви, нежности, заботы. Для детей и для семьи. Мое счастье шло рука об руку с несчастьем. Счастье победило.
…Они стояли рядом. Слышали голоса друг друга. И не замечали один другого. Он хотел записать адрес знакомого — не оказалось ручки — повернулся… И встретился с ее глазами. Подумал: глаза моей жены!
— «Чего бы ты хотела? Что я могу для тебя сделать?» — спросил он. Я и брякнула: погулять в поле до рассвета.
…Он нес ее на руках. Через поле. Высокие сапоги не могли служить защитой — еще выше трава. Он защищал ее. Видел только ее глаза, в которых смешались восторг и страх, нежность и тревога, благодарность и растерянность. Наверно, они выглядели смешно: влюбленные в робах и респираторах. Наверно, они были легкомысленны: на обочины дорог сходить и съезжать запрещалось… Но они были счастливы: пришло их время, именно сейчас, когда не гуляют в полях, не лежат в густой траве, не рвут цветов и не плетут из них венки, не пьют горстями воду из родников… Бывает, оказывается, и такое время. Может быть. И все же их время совпало с весной и только с весной.
— Он нес меня очень долго. Я знала, что ему тяжело. Сказала об этом. Он ответил, что это самая легкая ноша в его жизни.
Есть пословица: жизнь прожить — не поле перейти. То поле перейти было все равно, что жизнь прожить… Он смог. С ним и я. Значит, нам суждено прожить несколько жизней. Только бы без респираторов.
…За все время — за все поле — они не проронили ни слова. И тем не менее сказали друг другу все. Где-то щебетали птицы. И они боялись, что этот птичий диалог может прерваться. Они боялись тишины поля и леса, тишины жизни. Они любили.
— Я приехала в Киев из Полесского поздно вечером… Празднично украшенный город. Гуляющие по Крещатику взбудораженные весной люди. Веселые. А у меня состояние опустошенности. Даже тупости. Вроде бы приличнее в такой ситуации плакать, страдать… Но, видно, наступил предел. В голове какие-то странные строчки: с тенью своею по свету скитаюсь…
…Людмила дошла до гостиницы. Остановилась. «Москва» сияла всеми окнами, призывно и таинственно. Только разве может человек с улицы вот так запросто поселиться в этом отеле… И эта «Москва» слезам не верит. И все же вошла. Швейцар, иронически оглядев ее с ног до головы, посторонился.
— Подошла к администратору и молчу. Смотрю на нее и молчу. Она занервничала: «Вам что надо?» — «Номер, — отвечаю, — отдельный». Насмешливо вскинула брови. Потом лицо ее дрогнуло. «Вы из Чернобыля? Справка о том, что здоровы, есть?»
…Людмила порылась в сумочке и достала справку со штампом Полесской центральной райбольницы и тремя ничего не значащими словами: радиационной опасности нет. Такие справки выдавали на улице, рядом с больницей. Всем.
Вошла в номер. Не зажигая света, опустилась на стул.
— Переодеться было не во что, все грязное. Давай стирать. Развесила по номеру все, что на мне было. Все делала машинально. Потом включила горячий душ и встала под струю воды. Сколько так простояла — не помню. Долго, очень долго. Прямо передо мной зеркало. Я его раньше как-то не замечала. Выключила, наконец, воду и замерла… Может, кому-то это покажется незначительным, смешным, пошлым… Меня буквально потряс контраст: еще девичье тело и лицо старухи! Я даже не могла сразу вспомнить, сколько же мне лет… Уголки губ опущены, кожа сморщилась, посерела. И чужие остекленевшие глаза. Мне стало страшно: как жить с таким лицом?! Долго не могла уснуть. А в голове опять какие-то странные строки: разрушается душа — изгоняется вечность…
…Двое суток не выходила Людмила из номера — куртка и брюки сохли медленно. Но чувства голода не было. Босая ходила от стены к стене, беззвучно шевеля губами. Она никогда не писала стихов, даже читала редко и не знала, как отнестись к тому, что рождалось из глубины самого горя. «Тяжелая длань времени опускается сверху — благословляющий жест, а я врастаю в землю и сгибаюсь под этой нечеловеческой тяжестью — и разрушается душа — изгоняется вечность… Вечность зависит от меня, а я от времени. И все гибнет от этой зависимости разобщенных, разобщенности зависимых. А растерянная длань времени пытается нащупать опору там, где уже черная дыра — вечная».
— Такие были мысли. Вселенские. При полной бесчувственности — какая-то окаменелость. Авария застала врасплох душу — вот что прискорбнее всего. Все было везде хорошо и лучше некуда. Душу обманули. Теперь я знаю, что аварии на предприятиях, железных дорогах нередки. Неожиданное прозрение. С ним трудно справиться. Орать хочется: только не лгите больше! Не калечьте душу, она и так инвалид. Порой умираю от ненависти, порой умираю от любви… Итоги прозрения. Я ведь действительно жила в себе, ничего не хотела замечать. Вот и приобрела остекленевшие глаза — никакие очки не нужны.
В первые дни после аварии отказала память. Никак не могла запомнить, в каком крыле гостиницы мой номер. Как нарочно, шла постоянно в другую сторону. Дежурная возвращала — запомнила меня. Однажды слышу, как она кому-то говорит тихонько: «Сумасшедшая из Чернобыля». Вот так-то. А реакции мои действительно были ненормальными с точки зрения здравого человека.
…Дневной Крещатик поразил ее еще больше: яркие краски встречной толпы, вечный праздник магнитофонов на груди женоподобных юношей, обрывки разговоров о покупках, спектаклях, встречах… Людмила помнила другую толпу — бело-зеленую, молчаливую, беззащитную. Толпу в Полесском.
Сторонилась. Нарядные веселые люди вызывали приступы раздражения и злости, заканчивающиеся слезами. На нее оглядывались. Прижимали к обочине. Она оступалась, вздрагивала и отодвигалась подальше. И вновь бескровные губы шептали: «Кровь онемела в жилах, завязанных словно на память в узы-узлы. Сердце бесполое тело тащит. И тень, как без нитки клубочек, катится рядом — вперед не решаясь. Может, дойдем, доплутаєм до края… Все-таки край — это лучше обочин».
— Я поселилась в Ирпене. На даче. У знакомых. Каждое утро выходила в сад и боялась сойти с ума от остроты взгляда и ощущений. Глаза замечали каждую травинку, каждого жучка, каждый сучок. Метаморфоза.
Задыхалась от свежего воздуха, но привкус железа не исчезал. Даже воздух раздражал истерзанное кашлем горло.
Мир раскололся: одна его половина была там, в зоне, другая здесь, в саду. А посередине Киев, насильственно и привычно соединяющий эти половины. Я же была везде и — нигде. У меня было прошлое — и словно не было его, потому что я вне настоящего. И все же я серьезная улика настоящего… Поэтому нежелательная.
Как относились к аварии люди? Охали, ахали — боялись. Сочувствовали. Но, нашей боли не испытав, не могли и постичь ее. Задавали вопросы мне, жалели меня и меня же боялись. Выводили меня за черту своей привычной жизни. Я здесь лишняя, потому что вношу дисгармонию. И не только в их жизнь, но и в окружающую красоту. Закон курятника по отношению к гадкому утенку. Я много думала об этом. Мне легко об этом говорить. Самое страшное, что люди свыклись со своим тихим существованием. И ничего не хотят менять. Ничего не хотят знать о трагедиях прошлого, чтобы ничего не менять. Тем более боятся прикасаться к трагедии настоящего, судьбой прикасаться. Не все, конечно. И все же, все же… Они заставляют себя верить только в то, что показывают по телевизору. Заглянуть за экран — растревожиться. Им этого не надо. Своих частных проблем хватает.
Мне так хотелось выплакаться. По-бабьи, искренне, когда лицо становится уродливым — уродство страдания души проступает на нем. А в горле камень. И глаза — пустыня. Только красные — расчесывала до крови. Мне в то время самой не хотелось быть среди людей. Дополнительное напряжение. Не выдерживала. В саду было легче. Одной. Ходила и думала. Наконец нашла время думать.
И все же мне удалось выплакаться. Приехали с друзьями хозяева. Конечно, пили. В то время я много пила, но вино не брало. Один из друзей стал ко мне приставать, когда я вышла на крыльцо, на воздух. Душно стало. И такая обида меня взяла… На мне словно кожи не было — любое прикосновение вызывало боль во всем теле. Физическую боль. Любая грязь ранила, а тут… в душу плюнули. Даже не меня, горе мое унизили. Выплакалась…
Не могу здесь жить. Уеду. Что-то важное я потеряла, без чего жить страшно. Попробую убежать от себя.
— Несколько месяцев подряд отлежали мои дети в больнице… Что я пережила? Такой виноватой себя перед ними чувствую — жить не хочется. Сон мне часто вспоминается, доаварийный. Хотя теперь мне кажется, что это видение, предзнаменование.
…Перед сном Елена всегда читала. Книга отвлекала от житейских забот и одновременно служила чем-то вроде снотворного. Глаза слипались. Отодвинула книгу и выключила настольную лампу. Привычно заложила руки за голову. Задумалась, уставившись в темный угол. Сон внезапно улетучился.
Вдруг от стены отделилась женская фигура в длинном черном плаще с капюшоном. Явственно проступали черты бледного удлиненного лица. Елена затаила дыхание. Страха не было. Осторожно ущипнула себя — видение не исчезало. Женщина подошла к спинке кровати и остановилась. «Вы кто?» — прошептала Елена, испытывая какое-то безотчетное доверие к черной незнакомке. Та приложила палец к губам. Елена села на кровати. Черная женщина отступила и исчезла.
— Я рассказала свой сон маме. «Она тебя предупреждала», — ответила мать на мое «что бы это значило?». Конечно, задним числом, обращаешь внимание на любые мелочи из прошлой жизни, сопоставляешь, может быть, и не сопоставимое. Но меня это волнует.
…Несколько раз ходила Елена в церковь. «Просто так». Больше смотрела на других: неужели искренне верят? Неужели находят утешение? Второе было для нее важнее. Тревога за детей, жизнь с нуля, гибель мужа… С жадностью впивалась глазами в просветленные лица женщин осеняющих себя крестами. Какая в них покорность, какой покой! Смогла бы или нет сама так?
Никто и никогда не знал ее подлинных мыслей. Тайна давно стала привычкой, своего рода формой существования: чем меньше о тебе знают, тем лучше для тебя. Она казалась общительной и простодушной, в то время как с губ ее никогда не срывалось искреннее или правдивое слово, всегда только нужное.
После аварии, испытавшей ее безжалостно и неумолимо, что-то в Елене надломилось. Она впервые растерялась перед жизнью, перед обстоятельствами — перед настоящим. Это настоящее предстояло создать заново. Она ходила по высоким инстанциям — от них зависело это настоящее, — что-то требовала, выпрашивала. И возвращалась еще более замкнутой и недоверчивой.
Всегда молодящаяся, она перешла на строгий стиль в одежде, отказалась от косметики и высоких каблуков. Что-то апатичное появилось в ее движениях, в выражении лица. И только одна мысль оживляла потухшие глаза… тайная мысль.
Однажды она остановилась у кинотеатра. Шел фильм Андрея Тарковского «Жертвоприношение». Купила билет.
Весь сеанс просидела, не меняя позы. Только изредка покачивала головой. Люди выходили из зала, обманувшись в своих ожиданиях, а она не отрывала глаз от экрана, от пятнышка земли на земном шаре, на котором пересекались восемь взаимозависимых и независимых судеб. Вутренне сжавшись, она пыталась спастись от нарастающего напряжения, исходящего от лиц, слов, интонаций, жестов, красок, мазков, штрихов, черточек, деталей, интерьеров, звуков и отзвуков, собранных Тарковским воедино, — от единоутробного порядка и хаоса мироздания и человеческой души. Но как спасшсь от веры и неверия, сомнений и поисков, силы и слабости, чистоты и скверны, равнодушия и боли — от себя? Как возвыситься над хаосом до гармонии полотен Леонардо да Винчи, до гармонии природы, до гармонии Христа? Как изменить этот мир с приближающимся апокалипсисом ядерной катастрофы до взаимопонимания, любви, милосердия? Какое нужно жертвоприношение для этого?
— Хотя это фильм вопросов — ответы в каждом из нас, мне кажется, что это фильм для меня. Он все почти, почти все расставил во мне по своим местам. К «жертвоприношению» нужно быть готовым: способным на жертву во имя гармонии. Это мой фильм, моя тайна.
Сколько людей принесли себя в жертву после аварии, а что изменилось? Что изменилось на станции, в людях, для людей? Еще больший хаос… Ложь правит миром. Ложь и лицемерие. Если бы хоть что-то изменилось, я бы поверила. Ничего. Посылающие на смерть здравствуют, защищенные ложью.
Сначала было Слово… Но мы не договарием — какое! Можно пренебречь словом, нельзя — тайной.
…Щеки Елены покрылись горячечными пятнами. Она пересказывает не только фильм, но и свои мысли, давние и новые. Ее взволновало и то, что маленький мальчик оказался к высшей тайне ближе, чем взрослые. Отец рассказал сыну легенду о сухом дереве, которое вновь ожило и пустило корни, потому что человек, превозмогая и трудности пути, и свои слабости, носил воду и поливал его — принес себя в жертву. И был вознагражден: дерево зацвело. Только орошенный высшим смыслом разум способен не только сберечь живое, но и оживить мертвое. Отец и сын садят в землю сухое дерево. Мальчик готов к высшей жертве, осмысленной и освященной тайной — горней.
Мальчик похож на своего о та, он — слово отца. Но этого мало. Сначала было слово… А значит, чтобы изменился мир, мальчик должен стать Словом Отца. От вещей видимых и все же несовершенных нужно идти к вещам невидимым, высшим — к Духу. Только на этом пути возможно дело, которое изменит и человека, и жизнь.
— А у меня три мальчика. Три! К какой жертве готовить их?
Да, да, да. Человек никогда не станет счастливым, если совесть его проснется. Значит, то же вечное страдание, та же вечная мука… Но ведь на пути дела! На пути к Духу! Жертвоприношение вознаградится!
Бред, да?! Бред?! А что истинно? Во что мне сегодня верить? После атомной микрокатастрофы, репетиции апокалипсиса. В то, что наука требует жертв?! В этот цинизм? В эту ложь? Да, я сама всю жизнь лгу: себе, детям, людям. Вынуждена лгать. Ну, может потому, что сама я никудышняя… Может. Но я ханжа, как тысячи других. Я притворщица, как миллионы других. Не могу больше! И не могу больше молиться идолам на час. Я хочу иметь вечного идола, вечный смысл!
…Елена перешла на другую работу, монотонную и монолюдную. Ее никто не удерживал, ни о чем не спрашивал.
Однажды она нарядила детей и повела в церковь…
— Да, окрестила! Всех троих. Старшего на фильм сводила. Он меня любит — он понял меня. И в доме у нас был праздник. И я им читала наизусть: «…И упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод. Имя сей звезде «полынь», и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горькими… Четвертый ангел вострубил, и поражена была третья часть луны, и третья часть звезд, так что затмилась третья часть их и третья часть дня не светла была, так, как и ночи…» В этом — тоже моя правота! Но главное — меня отпустило: а вдруг и правда защитит их в жизни сверхчеловеческая сила?.. На человеческую у меня надежд почти не осталось. И не судите меня — да не судимы будете. У каждого есть право на свой путь к истине. Нужно во что-то верить.
На станции время от времени появляется женщина. Она подходит к памятной плите и кладет цветы. Ее никто не тревожит. Ее горе свято. Но его разделяют все, кто был причастен к жертвоприношению. Она уже не плачет — она помнит.