У доктора Иванова был отгул, который он решил посвятить отдыху и провести в загородном доме (в своей шестикомнатной квартире с видом на купол Исаакиевского собора он вообще бывал редко: разве что с девочками, которых не было терпежу везти далеко). Он даже в кабинет не входил с утра. Хотел устроить своей нервной системе полную расслабуху. И к тому появился неплохой повод: Эуген Йыги на своем «фольксвагене-гольфе» ни свет ни заря подрулил к крыльцу.
Теперь Иванов и Йыги сидели на первом этаже — в прекрасной просторной гостиной — на прекрасном финском диване, за бутылочкой прекрасного греческого коньяка.
В камине уютно гудел огонь, потрескивали дрова. Тешили взор гобелены. Да и вид из широкого — чуть не во всю стену — окна был изумителен. Даже в плохую осеннюю погоду. Поляна в хвойном лесу, стожок сена, чем-то укрытый…
Йыги, подняв рюмку на уровень глаз, любовался цветом коньяка; потом поднес рюмку к лицу и насладился запахом.
Иванов опрокинул свою рюмку в рот, причмокнул губами:
— У нас на потоке — в институте — учился Метакса. Грек. Он был огненно-рыжий. Почти как этот коньяк, который тоже «Метакса». Интересное совпадение, не правда ли?
Йыги улыбнулся краешками губ, хлопнул длинными белесыми ресницами. Он сидел в расслабленной позе, вытянув ноги:
— Я не думаю, что это тот самый Метакса.
— Нет, конечно. Он из наших отечественных греков. Кажется, из Абхазии их выселили в Среднюю Азию.
А он поступил учиться в Москву.
Йыги кивнул:
— В Абхазии жило немало эстонцев. Несколько поселков — рыболовецкие колхозы. Теперь почти все вернулись на родину…
— Как поживает Таллинн? — Иванов плавно перевел беседу ближе к теме.
— О! Таллинн! — закатил Йыги к потолку бесцветные глаза. — Он расцветает с каждым днем.
Иванов улыбнулся:
— Все никак не привыкну, что в этом слове теперь, кроме двух «л» еще два «н».
— А я легко привык к «Санкт-Петербургу».
Йыги выпил, а Иванов тут же подлил ему еще коньяка.
Любуясь стожком сена в молочном озерце тумана, Иванов спросил: — Все хорошо?
— А что б я тут тогда сидел? — заметил Йыги далеко не с эстонскими интонациями (это была фразочка их общего друга Левы Перельмана — ныне Лева эмигрировал в американские Соединенные Штаты и говорил свою фразочку где-нибудь на Брайтон-Бич). — Дело нужное, все стороны в нем заинтересованы. Никого не приходится уговаривать. Поэтому, я думаю, затруднения не предвидятся…
— Вот и прекрасно! — выразил удовлетворение Иванов, а сам подумал, что не очень-то спешит его друг Йыги вытаскивать на свет пачку «зеленых» — быть может, Йыги полагает, что оттягивание этого момента придает ему большей значимости?
Иванов в который уже раз подумал, что однажды поставит Йыги на место — укажет ему пальцем: «Ты всего лишь курьер! И не оттягивай, будь любезен, приятных моментов!» Но перед этим Иванову нужно самому навести контакты — с той стороной. Договориться о расценках. Чтобы к рукам курьера не прилипало лишнее. А кто знает, сколько прилипает? Может, получается еще больше, чем у самого Иванова? Не спросишь ведь. А спросишь — не ответит. Соврет, подлый чухонец!..
Иванов подумал, что давно бы уж занялся наведением контактов, сам бы съездил в прекрасный город с двумя «л» и двумя «н», да не выкроить ему для этого времени — работы выше головы. Хорошей настоящей работы!..
Подойдя к камину, Иванов подбросил в огонь несколько душистых березовых поленьев — тяжелых сладких.
Йыги говорил ему в спину:
— Хотя есть небольшое, но, как я понимаю, важное, пожелание заказчика…
— Да… — повернул голову Иванов.
— Доноры должны быть славянского происхождения.
Иванов со знанием дела кивнул:
— Имеется в виду потенциал нации? Я читал об этом, — он вернулся на диван; на столике возле початой бутылки коньяка уже лежала толстая пачка сотенных банкнот, перетянутая небрежно — как-то наискосок — черной резинкой; левый глаз Франклина был этой резинкой прикрыт, будто повязкой, а другой глаз смотрел на Иванова иронически; Иванов с минуту решал, на кого же Франклин с повязкой больше похож — на Кутузова или адмирала Нельсона; решил, что все же на Кутузова и продолжил:
— Пожелание вполне понятное, и я, разумеется доведу его до низшего звена исполнителей. Но, думаю, в Питере это будет не просто… Ты же сам знаешь, сколько в нашем котле намешано: один из крупнейших перекрестков Европы. Да еще Азия под боком! Да угро-финнов — тьма. Хоть попой ешь!.. Не в обиду тебе будет сказано… У каждого второго карела русская фамилия. Каждый пятый карел — вообще Иванов…
— Уж просейте как-нибудь, — щеки Йыги от выпитого заметно порозовели. — Это даст нам основание поднять цены… А на деньги они, как видишь, не скупятся.
Иванов взял пачку, пролистнул ее и бросил обратно на стол:
— Это понятно! Мы же им не куриные окорочка шлем…
Часа полтора еще они попивали коньяк. За первой бутылкой на столе появилась другая. Йыги уже не любовался цветом, не наслаждался запахом, а «глушил» благородный напиток, дар солнечной Эллады, по-русски — махал рюмку за рюмкой, запрокидывая голову, заграничный лоск сошел давно, акцента прибалтийского — как не бывало; хлестал коньяк нормальный парень, можно сказать, свой мужик — бывший инженер с Кировского завода.
Говорили о том, о сем. Все больше о девочках. О политике говорить избегали, ибо оба опасались наткнуться на острые углы, и лукавить в вопросах политики друг другу не хотели.
Иванов все не приносил заветный контейнер. Решил с этим потянуть — как позволял себе тянуть Йыги с выплатой причитающихся денег. Наконец, потянув достаточно да еще выиграв блиц-партию в шахматы, Иванов посчитал себя отмщенным и принес для Йыги контейнер.
Расстались они очень тепло — едва не лобызаясь. Иванов даже поднес контейнер до «фольксвагена».
Длинноногий Йыги, пошатываясь, добрел до машины (изрядно набрался), сел за руль. На прощание хлопнул пару раз белесыми ресницами и плавно нажал педаль акселератора. Машина довольно уверенно развернулась и выехала на проселок.
Когда «фольксваген» исчез из виду, Иванов сплюнул:
— Чухонец хренов!
И вернулся в дом…
В доме Иванова ожидало развлечение. Разве это не развлечение — пересчитать деньги? А когда денег много — это уже большое развлечение.
И если давеча Иванов позволил себе, пролистнув пачку, небрежно бросить ее на стол, то сейчас взял деньги бережно. Полюбовался на пачку, даже взвесил ее на руке. Поскреб у Франклина меховой воротник. Усмехнулся. Плеснул в рюмку коньяка, но не выпил… Принялся считать, швырнув резинку в сторону камина.
У Иванова были ловкие пальцы. Тонкие и длинные. Хирургические пальцы. Помимо того, что они умели выполнять сложнейшие операции и выделывать замысловатые «штуки» — фигурки-кренделя, — они еще виртуозно обращались с купюрами. Купюры так и шелестели под ловкими пальцами Иванова, так и мелькали, сливаясь в бело-зеленую полосу. От этого мелькания даже как будто оживала ироническая физиономия Франклина. Франклин то будто вскидывал брови, то будто опускал их, то как бы шевелил губами. Иванову даже слышался его голос: «Хау мач даз зис джоб пей?» Что означало: «Сколько платят за эту работу?»
Иванов пересчитал деньги спереди назад, потом сзаду наперед, пришептывая при этом:
— Неплохо платят, дорогой, неплохо! Но могли бы и больше. Капиталисты — а забыли простой закон: чем больше вкладываешь, тем больше получаешь!
Он взглянул на часы, расправился с рюмкой, одним движением руки отсчитал (на слух!) пятнадцать сотенных и отнес их… в операционную. Потом поднялся в кабинет и спрятал пачку в сейф:
— Кое-что Блоху… Ну, а бисер сыпанем Башкирову и другим лопухам!..
Эуген Йыги был вовсе не так пьян, как выглядел, садясь в машину. Классическая уловка: хочешь притупить бдительность врага — прикинься пьяным или на худой конец больным.
Он ехал не спеша по направлению к городу. Руль держал левой рукой. Правая покоилась на контейнере, что стоял на сиденьи рядом.
Двигатель работал почти бесшумно, не отвлекал от мыслей. И пейзаж за окном не отвлекал: однообразная северная природа; изредка мелькали какие-то постройки.
У Йыги было каменное лицо. У прибалтов вообще не очень выразительные лица. Наверное, как сама северная природа…
Если б на месте контейнера сидел в кресле рядом какой-нибудь пассажир, он по «каменному» лицу ни за что не догадался бы, о чем думал сейчас Йыги. Быть может, этот несуществующий пассажир вообще усомнился бы: можно ли хоть о чем-то думать с таким лицом?..
Но Йыги думал. И думал напряженно. Думал трезво.
Ему как будто не нравилось что-то. И что-то хотелось изменить.
Глаза Йыги сверкнули:
— Сука!..
Такое не эстонское прозвучало слово. Что оно означало в данном случае, кому адресовалось?.. Не контейнеру же.
Попробуй разберись!..
Странный народ — эти эстонцы. Невыразительные лица… И трудно бывает понять, что имеют в виду, когда переходят на чисто русский язык… Акцент очень мешает. И с каждым годом акцент становится все сильнее, поскольку Эстония теперь — вот дела! — совсем заграница.
— Сука!.. — и Йыги прибавил газ.
Минут через сорок после отъезда Йыги к загородному дому Иванова подошла Фаина. Уставшей после дежурства ей нелегко дались полтора километра пешком от шоссе. Да и в автобусе намаялась: пьяница какой-то привязался, все с комплиментами лез, галантного кавалера из себя корчил, норовил ручку поцеловать, а от самого так и разило табачищем, гнилыми зубами и почему-то сырым мясом. Фаина, которой некуда было деваться, воротила от пьяницы голову — так воротила, что, в конце концов, заболела шея. Слава Богу, эта пытка кончилась…
Особняк Иванова, когда показался из-за поворота проселочной дороги, порадовал Фаине глаз. Нравился Фаине особнячок, что тут душой кривить! Может быть, даже больше, чем сам Иванов, нравился. И место, где стоял особняк, нравилось — тихое. И стожок на лужку нравился. И очень нравилось все, что было внутри особнячка. По сравнению с тем, что было внутри ее «подменки» (теперь только ее!)…
Ах, да что тут говорить! Нечего даже сравнивать…
Вот только Иванов замуж не зовет. И не покажешь ему зубки. Многое приходится сносить. Ничего не поделаешь — возраст. Было бы ей семнадцать — веревки вила бы из этого Иванова. Да еще из Блоха. А на всякий случай, может, и из главврача… Но возраст — беспощадный жестокий возница — диктует свое. Правит тобой, кобылкой, как хочет. На ту дорожку посылает, в конце которой тебе, кобылке, ничего не светит. И вот уже видишь: одрябла кожа под глазами, морщина-овраг пролегла меж грудей; волосы стали не так пышны, талия — давно не осиная, а была!.. была!.. Попа потяжелела и стала плоской… Бедра все еще стройные, но уж как-то размякли. И ты еще как бы молодая, однако, если присмотреться, — уж вроде бы и старая.
Попробуй слово поперек скажи, попробуй хотя бы поджать обиженно губки, — тут же вылетишь в трубу, старушка. Иванов тебе — не Куртизанов. Люби, люби, люби… Улыбайся!..
С такими, или примерно такими, мыслями Фаина, давя усталость на корню, постукивая бодро каблучками, взбежала на крыльцо и нажала на кнопку звонка.
Улыбка играла у нее на лице, как играл огонек в теплом камине. Фаина выпрямилась вся, когда увидела Иванова за стеклянной дверью, — вытянулась в струнку, — грудь послала вперед. Улыбалась Иванову, контролируя улыбку в отражении на стекле.
Он открыл дверь, и она упала к нему в объятия. Они так давно не виделись…
От Иванова попахивало хорошим коньяком. Был Иванов в благодушном настроении, шутил, постреливал глазами по некоторым Фаининым местам и даже кое за какие пытался ее ущипнуть, что на Иванова было не очень похоже.
Она села на диван, посмотрела на рюмки. Она заметила, конечно, что рюмок на столике было две. Но не спросила, кто тут был. А кто бы ни был! Ее-то какое дело?! Она в этом доме не хозяйка. И даже не хозяйская кошка… Ревновать? И ревновать она не может, поскольку на замуж ей даже не намекали…
Перехватив взгляд Фаины, Иванов унес грязные рюмки и принес от бара две чистые. Наполнил их коньяком:
— Я же вижу, что ты устала, Фаиночка, после дежурства. Это нормальное состояние. Выпей рюмку, расслабься.
Она не заставила себя уговаривать, выпила коньяк маленькими глотками. Так пьют крепкие напитки только женщины.
Иванов сразу еще наполнил ей рюмку:
— Как дела?
Фаина и эту рюмку выпила маленькими глотками:
— Мои дела? Или на дежурстве?
— И там, и там, — у Иванова редко бывало такое приподнятое настроение.
У Фаины в животике потеплело, похорошело. А потом какая-то нега и, действительно, расслабленность растеклись по всему телу. Фаина потянулась, улыбнулась:
— Ты же знаешь, Саша, что никак не найдется мой муж, — она покосилась на операционную. — Сегодня с утра заходила в отделение милиции. Там руками разводят. Говорят, оставьте заявление — дня через три дадим ход, если к тому времени ваш муж не объявится.
— Правильно, — похвалил Иванов. — Все должно быть зафиксировано юридически. Пускай ищут… Сто лет не найдут! У меня был знакомый в милиции. Знаешь, сколько у них нераскрытых дел? Гора… И они там не очень-то по этому поводу переживают, — пригубил из своей рюмки. — Ну, а на дежурстве?
Фаина под благотворным действием «Метаксы» начала входить в привычное для себя уверенное состояние. Она как будто уже не прочь была пококетничать. Глаза ее становились лукавыми:
— Не все в порядке. Нарушение режима.
— Нарушение режима? — слегка насторожился Иванов.
— Нестеров напился.
Иванов расхохотался:
— Нестеров? Никогда не поверю…
— Напился, напился… Причем как свинья. И знал бы ты где!..
— Где же?
— Мы с Блохом обнаружили его в гардеробе. Как он туда забрался, ума не приложу. Он сидел на тюках грязного белья и распевал какие-то песни. Потом признавался мне в любви.
— У него хороший вкус… Ей-Богу! — все смеялся Иванов, — мне этот Нестеров нравится все больше. Он же нормальный мужик!
Фаина с интересом взглянула на него:
— Ты так считаешь?
— Конечно! Всякий нормальный человек захочет напиться, когда узнает, что ему предстоит удаление почки.
Иванов подлил Фаине еще коньяка.
А она уже почувствовала себя лучше — оседлывала конька — игриво закинула ножку на ножку:
— Что за чудный «парень» этот «Метакса»!
— Я с ним учился, — припомнил Иванов и подсел к Фаиночке поближе. — Он огненно-рыжий и любит женщин.
— Все греки любят женщин, — согласилась Фаина, поигрывая чудной ножкой; усталость уже как рукой сняло.
Иванов расстегивал пуговицы ее плаща:
— Ты будто на пять минут — даже не разделась.
— Совсем?
Он ухмыльнулся:
— Не передергивай, плутовка.
— Ты же не приглашал.
— Приглашаю…
Сброшенный плащ медленно сполз с дивана на пол. Коленочки Фаины стали виднее. Положить на одну из них руку — это было так заманчиво. Они, наверное, такие прохладные…
И Иванов положил.
Глаза Фаины лучились теплом:
— О чем мы говорили?
— О Метаксе. Его творение разжигает меня, а ты возбуждаешь. Голова идет кругом! Ты, Фаиночка, себе цены не знаешь…
Его рука уже давно была у нее под трусиками — узенькими (пионерский галстук по сравнению с ними — простыня), кружевными, полупрозрачными. Фаиночка называла эти трусики «рабочими»: они появлялись на ней всякий раз, когда на горизонте появлялся Иванов. Его рука у нее под трусиками выделывала что-то замысловатое. Что-то африканское скорее всего… По телевизору время от времени показывают какое-нибудь полудикое африканское племя, исполняющее ритуальный танец: например, танец «охота на буйвола»… Есть охотник, есть жертва… Есть красивый возбуждающий танец. Публика, что кружком стоит возле танцующих, под конец пребывает в состоянии экзальтации… Искусная рука Иванова, его гениальная рука, выделывала под нежными трусиками Фаины такой ритуальный танец. Этот танец был — «охота на львицу». Фаиночка львицей была сейчас. Она ушла в ощущения и совершенно расковалась. Это называется: левая рука не знает, что делает правая. Обе руки Фаиночки заползли Иванову под халат — за воротник. Коготки впились Иванову в спину. Спустились чуть ниже и опять впились. Она была сейчас львицей. Глазки ее закатились, рот приоткрылся. А коготки все впивались и впивались… Такие чудные зубки были у львицы! Она дышала возбужденно, с чуть слышным хрипом. И этот хрип обещал перерасти в рычание — не порази охотник зверя в самое сердце… Но охотник был не юнец, хорошо знал свое дело. Не спешил поражать в сердце: ходил вокруг него, примеривался, иногда трогал как бы случайно… И тогда волна блаженства накрывала Фаиночку. И Фаиночка выгибалась, клацнув жемчужными зубками и вздохнув судорожно, и подавалась грудью вперед — в лицо Иванову. Охотник так жарко дышал!..
Ах, что у него за руки! И даже один палец — ах, что у него за палец! Искусник!..
Палец Иванова вдруг перестал быть охотником. И чуткая к его движениям Фаиночка вмиг перестала быть львицей. Палец стал пчелой, он вился над бутоном. Фаиночка стала цветком. Вся она стала трепещущим стеблем; главное в ней теперь было — бутон, фаиночка только ему и служила, а он раскрывался навстречу пчеле — неутомимой. Бутон готов был отдать свой нектар. И — о, счастье, о, нега! — хоботок проникал внутрь… Пчела кружила… А хоботок проникал и проникал. И не забывал охотник трогать львицу за обнаженное сердце. Содрогался стебель цветка, выпускала коготки львица… Снежно-белая грудь Фаиночки становилась вожделенным ложем для его лица…
Когда уже с горы готова была сойти лавина, когда весь нектар в цветке собрался в единую каплю, а львица раскинула лапки, сломавшись, смирившись… и приготовившись к последнему удару копья… палец Иванова замер.
Фаина подняла голову и открыла глаза. Губы ее мелко-мелко дрожали. Она все еще стояла на грани… Глаза ее были мутные (наверное, такие глаза были у медузы Горгоны), сознанием своим она была там, в бутоне; каплей нектара дразнила пчелу… Камень — тот самый камень, падение которого родит лавину, — завис на краю скалы. Иванов вынул руку из трусиков Фаины и придержал этот камень. Улыбнулся:
— Я хочу тебя там — на операционном столе…
Глаза ее медленно оживали. Фаиночка улыбнулась в ответ:
— Извращенец!
Широко раскрытым ртом он ловил ее дыхание:
— Разве тебе плохо со мной?..
— О, нет! — выдохнула Фаина. — Если б ты знал, как мне хорошо… О, Иванов! Ты гений мануального секса!..
— Только мануального?
Нектар опять растекся между лепестками; камень на скале обрел устойчивое положение; прирученная львица спрятала коготки.
— Иванов, ты играешь со мной. Я знаю. Мучить меня — доставляет тебе удовольствие.
Он любовался ее зубками:
— Я люблю разнообразие…
Он потянул ее за руку с дивана. Она встала мягко, изящно — как может встать только сильная, хорошо владеющая собой и контролирующая себя женщина. Или кошка, отлично представляющая себя в пространстве… Фаиночка сбросила туфли. Неслышно шла за Ивановым по толстому ковру, по мраморному полу, подогреваемому снизу.
Иванов держал ее за руку, потом привлек к себе и поцеловал в губы, в зубки — зубки были прохладные. Именно прохладные они его возбуждали. На теплые зубки он вряд ли обратил бы внимание…
— Ты — чудо! — сказал он.
— Ты — гений! — сказала она и уточнила: — Мой…
Они шли, обнимаясь и целуясь. Шли медленно, освобождая друг друга от одежд… За ними по полу тянулась дорожка из этих одежд: туфли, юбка, блузка, его халат, дальше нежно поблескивал шелком бюстгальтер, потом трусики — микроскопические кружевные «рабочие» ее и белоснежные «выходные» его…
В операционную они входили уже обнаженные.
— У тебя здесь так интересно! — повела глазами Фаиночка.
Она была хороша, несмотря ни на какого возницу.
Иванов не мог оторвать от нее глаз:
— У тебя тоже интересно кое-где… — его рука шаловливо скользнула к ее лону.
Фаина не стыдилась своей наготы. И на операционную не очень-то смотрела. Фаиночка смотрела на Иванова, которого впервые видела обнаженным. Она не могла не признать — у Иванова была хорошая фигура. Он мог бы вполне составить компанию моделям на подиуме… Да, Бог щедро одарил его!.. Или все же Сатана?.. Такая мелькнула мысль.
— Ты так странно смотришь на меня, — отметил Иванов.
— Я хочу тебя…
— Я знаю. И я хочу тебя… поцеловать.
Она улыбнулась: такой старый трюк с этой паузой.
Кто бы не одарил его — Бог или Сатана, — Иванов был красив. Не то, что Куртизанов — рыхлый, потный, вонючий и невероятно нудный!..
Фаиночка оглянулась:
— А где писатель?
На том столе, где еще вчера лежало тело мужа Фаины, были, разбросаны сотенные купюры долларов.
— Ты хочешь знать правду? — Иванов прижал Фаиночку к себе; ее грудь, ее животик были горячие.
— Ты полагаешь, Иванов, правда ранит меня? — она насмешливо взглянула ему в глаза.
— Изволь, — усмехнулся Иванов. Куртизанов твой ныне как Господь Бог — всюду. А если точнее, то частью в земле, частью на мусорке, а частью поехал уже в Эстонию… А вот здесь, он указал на операционный стол, — твои денежки… А мы… приступим к операции?
— Я хочу тебя… — повторила очарованная Фаиночка. — Но давай сначала соберем деньги.
— Зачем? Я хочу тебя трахнуть на твоем гонораре… Разве в этом не новизна ощущений?..
Иванов уже раскладывал Фаиночку-красавицу на операционном столе. Тот в отличие от мраморного пола не подогревался изнутри и был довольно холодный.
Фаиночка вздрогнула:
— Ой, он холодный!..
— Ерунда, ты поймешь сейчас, что в этом есть особый шарм. Это будет операция по Иванову.
Фаиночка хохотнула. Она опять начала возбуждаться, и стол уже не казался ей таким холодным. Быть может, и огонь испытывает наслаждение, когда его гасит вода… А может, Фаиночке уже согревали спину доллары. Определенно, не могли не согревать… Она закинула ножки Иванову на ягодицы и с неожиданной силой «вжала» его в себя. Она уже наигралась, ей давно хотелось более серьезного действа, нежели африканские ритуальные танцы. И лавина, грозно пророкотав, всей своей необузданной мощью навалилась на Иванова, бутон, на мгновение раскрывшись, хищно поглотил пчелу, а когти львицы рвали Иванову спину…
Иванов, возлежащий на ней сверху, стонал от наслаждения.
Оперировать ему помогала опытная медсестра. Неусыпным оком она следила, чтобы инструмент был в порядке…
Владимир Нестеров, улучив минутку, заглянул в палату к Перевезенцеву. Видно было невооруженным глазом, что того так и разбирало любопытство:
— Ну, что там, Володя? Как прошло? — полушепотом задавал вопросы Алексей. — Я все жду, жду, а ты не идешь…
Нестеров присел рядом на табурет:
— Я бы не сказал, что мероприятие прошло на все сто. Главное — паровоз сдвинулся с места. И мое ночное приключение можно назвать рекогносцировкой.
— Тебя не застукали? Я слышал какой-то шум…
— Блох едва не застукал… Видел бы ты его… с деревянным молотком! Но все обошлось, слава Богу!
— А кто пел?
Нестеров улыбнулся:
— Я и пел. Надо же было как-то замаскироваться!
Глаза Алексея стали насмешливыми:
— Да, тебя не назовешь бельканто!..
Нестеров обиделся:
— Нет, я могу лучше. У меня, между прочим, неплохой голос. А ночью я намеренно врал, чтобы убедительней выглядело.
— Хорошо, хорошо, уговорил, — поднял руки вверх Алексей. — Ты — почти Паворотти!.. Но давай о деле: удалось что-нибудь выяснить?
Владимир пожал плечами:
— Прямых улик пока что нет. Но мне ведь и не удалось приступить к вскрытию — Блох помешал. Я понял, что они меня ищут. И вынужден был вернуться… Зато теперь я хорошо ориентируюсь «на местности». Приловчился к отмычкам твоим — даже быстро получается… А главное — я нашел труп Марины Сеньковой. И ее еще не вскрывали — по всем признакам. На теле только послеоперационные швы. Правда грубые — я так понимаю, что зашивали ее уже умершую, наспех…
— Когда взяли все, что хотели?
— Да… Но есть и еще косвенная улика. Труп совсем молоденькой девушки… — лицо Нестерова омрачилось. — Разрез там один мне не понравился — в области сердца…
— Что ж тут необычного, — удивился Перевезенцев. — Может, ножевое ранение…
— Нет, Леша. На шее — странгуляционная борозда.
— Ага. Понятно, — вскинул брови Алексей. — Что же за разрез такой? Может какая-то спорная ситуация? Экспертиза какая-нибудь экстренная?
Нестеров опять пожал плечами:
— Странный разрез. Наводит на мысли о том, что у девушки взято, изъято… или как там еще?.. похищено, отнято сердце. Возникает вопрос — когда? До повешения или после? Возникает как будто и ответ: мертвое сердце — после повешения — никому не нужно. Разве что каннибалу… Или для исследований каких-нибудь? Непонятно.
— Загадки, — согласился Перевезенцев. — Значит, пойдешь еще?.. По глазам вижу, что пойдешь.
— Пойду, конечно. Сегодня ночью. Тянуть нельзя… Они сплавят куда-нибудь тело Марины Сеньковой — тогда все для них шито-крыто.
— Для них? — поймал его на слове Алексей. — Что-то ты очень уверенно говоришь!
— А ты сам посуди: разве Блох не выдал себя сегодня ночью? Какой нормальный врач пойдет искать исчезнувшего больного в морг? А Блох заявился туда, как в свою вотчину… Это первое, — Нестеров загнул палец. — Второе… Стали бы преступники доверять свои грешки честному патологоанатому? Никогда!.. Их кто-то прикрывает оттуда — снизу, с кафедры, из морга…
— Логично.
— И не трудно узнать, кто. Это сразу будет известно после вскрытия трупа Марины Сеньковой… Кто поставит под актом вскрытия подпись, тот и есть прикрытие для теплой компании…
— Верно… — согласно склонил голову Алексей. — Вот я и говорю — они. Их, как минимум, трое… Потом и ты говорил — «скорая» охотится в ночи на одиноких пешеходов… Набирается целая бригада.
Алексей нахмурился:
— Все звучит убедительно. Это лишнее основание всерьез заняться проверкой. Даже если мы ошибаемся изначально… Хотя, увы, у нас пока нет ни одного факта…
— Сегодня будут, — обещал Нестеров. — И говорю я так уверенно вот почему… Насколько мне известно, сегодня дежурит эта старая мымра…
Губы Перевезенцева иронически скривились. Так он выразил солидарность:
— Я ее тоже мымрой называю про себя. У меня от ее уколов уже задница болит!
— И не только у тебя, — кивнул Владимир. — Старушка эта, слава Богу (как раз тот случай, когда можно так сказать), глуховатая, подслеповатая и все ей в отделении — трын-трава. Кроме, конечно, ее собственных проблем… А из врачей дежурит тот молоденький доктор — Пашкевич, кажется. Ему тоже на дежурствах не до больных — ночи напролет что-то пишет. Скорее всего диссертацию… Вот пока он диссертацию строчит, я и наведаюсь опять в гости к Марине Сеньковой.
— Будь внимателен, Володя. Постарайся найти хорошую зацепку. И мы выведем их на чистую воду.
Нестеров покосился на Алексея:
— Как-то уж очень уверенно ты стал говорить!.. Или я убедил тебя, или…
— Вот-вот! Или!.. Сегодня с утра пораньше приходил ко мне Саша Акулов… Ну помнишь, я тебе говорил — лейтенант. Он по моей просьбе навел кое-какие справки. Так вот, Иванов наш не так уж давно живет в Питере — лет пять всего. Сам он из Москвы. Приехал, устроился на работу, полгода ютился у кого-то на квартире… И вдруг он покупает себе собственное жилье — квартирищу на шесть-семь комнат недалеко от Исаакиевского собора. Квартирка эта, сам понимаешь, вылетела ему в копеечку. А где простому российскому врачу взять такую копеечку? Предположим, папа помог, или дальний родственник из-за границы — эмигрировал когда-то, разбогател, а наследниками не обзавелся. Нет… Не успел еще Иванов квартирку меблировать, взялся за строительство загородного дома — на шоссе в сторону Пулково. Саша Акулов не поленился: прогулялся возле этого дома. И остался надолго впечатленным. Там настоящий дворец!..
Нестеров покачал головой:
— В прежние времена это называлось — жить на нетрудовые доходы.
— Да. Обязывает задуматься… Плюс ко всему у Иванова счет в «Стройинвестбанке». И, как ты догадываешься, немаленький. Это называется: откуда что взялось?.. Можно, конечно, схватить за воротник и спросить прямо: откуда деньжищи, любезный? Но пока у нас нет на то прав, у него есть право — не ответить. И даже послать нас подальше.
— А Блох?
— Аналогичная ситуация и с Блохом. Приехал в Питер тоже из Москвы, но он уроженец Винницы. Приехал почти вслед за Ивановым. И тоже, представь, купил себе квартирку. Окна выходят на канал Грибоедова. Это тебе не хрущевка с рабочих окраин… Особенно в последнее время шикует: что ни день — подъезжает «доставка». То мебель дорогую грузчики поднимают, то люстры хрустальные несут, то привозят что-то в коробках от фирм «Филипс», «Панасоник» и так далее…
— Красиво жить не запретишь.
— И девочки… Соседи говорят: девочки, девочки, девочки… Не вылезают из квартиры Блоха. И дорогие девочки. Профессионалки высшего класса — не по двадцать долларов штука!..
— И, наверное, «мерседес»? Машина врачей и адвокатов…
— Как в воду глядел, — подтвердил Алексей. — Вот и подумал я: если всю эту информацию в одну кошелку сгрести, — занимательная картинка получается. Правда, мутноватая еще… Но совершенно ясно одно: картинку необходимо прояснить.
— А что делает сейчас твой Саша Акулов?
— Мы с ним решили, что не помешает навести контакты с Москвой. Он будет держать нас в курсе.
Нестеров поднялся:
— Вот и хорошо. Совместными усилиями мы быстро отделим плевелы от пшеницы.
В коридоре санитарка — та самая толстуха с выраженными формами медведицы — загородила Владимиру путь:
— Стой, Нестеров! Я думаю, тебя выписывать пора, красавчик, — ее было не обойти.
Владимир улыбнулся:
— А я и не возражал бы.
— Все гуляешь, на месте не сидишь. Медсестры тебя разыскивают…
До Владимира дошло, что его разыскивала мымра:
— Это те разыскивают, которые в одном месте иголки оставляют?..
— Шутник, — идолообразное лицо санитарки расплылось в широкой улыбке. — Обняла бы я тебя по-матерински, да боюсь косточки твои затрещат… Иди-ка поскорей в палату и подставляй то самое место. Сестра еще там.
Обойдя санитарку, Владимир направился в палату.
— Слышь, Нестеров! — понеслось ему вдогонку. — Там тебя возле лифта мальчишка какой-то дожидается. Давно уж ждет. А ты все гуляешь где-то…
Получая свою порцию лекарства посредством внутримышечной (в народе — внутрипопочной) инъекции, Владимир размышлял — кто бы это мог к нему прийти? Что за мальчишка?.. Никаких знакомых «мальчишек» у него в Питере как будто не было.
Ах, эта «медведица», пригрозившая ему материнским объятием, могла назвать «мальчишкой» и древнего старичка!..
В холле Владимира дожидался Артур. Владимир едва узнал его. Во-первых, потому едва узнал, что видел его всего пару раз — и то мельком. А во-вторых, потому, что выглядел Артур не лучшим образом. Он был бледный, взъерошенный, перепачканный в какой-то пыли и тенетах, с синими кругами под глазами и весь в слезах. Пальцы Артура были изрезаны, сплошь в потеках запекшейся крови.
Артур стоял в конце холла, в полумраке, прислонившись плечом к стене. Локтем вытирал с лица слезы. До сих пор парень еще сдерживался как-то, но когда увидел Нестерова, заплакал навзрыд. Плечи его сотрясались:
— Вы уже знаете, Володя?..
Нестеров стоял перед ним в некоторой растерянности. Не знал, как успокаивать парня и нужно ли успокаивать как-то. Если сам не возьмет себя в руки, — разве кто успокоит?..
— Знаю, Артур. Уже знаю…
— Они не пускают меня к ней; понимаете?.. — пыль и размазанные слезы оставляли на лице Артура грязные разводы. — Сволочи! Я их ненавижу! Как можно меня не пускать?!
— Они туда даже родственников не пускают.
Но Артур как будто не слышал его:
— Они не пускают меня к Вике. Понимаете? — плакал Артур; глаза его были красны. — Им плевать, что я ее люблю…
— Тебе надо вытерпеть. Вспять уже ничего не повернешь.
Артур посмотрел на него с укором:
— Я не могу терпеть. Я с ней хочу быть… Вы должны меня понять, вы же тоже любили…
Нестеров с трудом подыскивал слова:
— Любил. Да. Но со временем любовь перегорает… И становишься другим человеком. На все, что осталось в прошлом, смотришь уже иначе…
Но эти слова, похоже, только подливали масла в огонь.
Артур отворачивал заплаканное лицо к стене. И говорил в стену:
— Но я не хочу, чтоб она оставалась в прошлом. И не хочу становиться другим человеком. Я хочу остаться таким, как есть — сейчас, здесь. Я хочу продолжать любить ее…
— Первое, увы, невозможно, — Нестеров говорил, чтобы говорить. — Все меняются. А второе… любить ее можно всю жизнь. Главное, тебе сейчас выдержать, парень…
Артур молчал некоторое время. Всхлипывал, вытирал слезы локтем. Потом сказал:
— Это я во всем виноват, Володя! Я не смог избежать ссоры. Да и про Анжелу эту ляпнул, не подумал. А еще… — Артур посмотрел на Нестерова, и глаза парня будто в ужасе, расширились. — Еще я думаю, она нас видела… Вика… Анжелку нелегкая принесла… Соринка в глаз попала. Так и прижималась… А мне не по себе было. Я будто чувствовал, что Вика откуда-то глядит. Я думал, просто кажется. Но — нет! Вика на самом деле глядела… И я представляю, каково ей было! Она посмотрела на нас, потом пошла и повесилась… О, Господи! — Артур закрыл лицо руками; пальцы были в крови и дрожали. — Что я наделал! Знать бы все это наперед…
Нестеров осторожно взял его за плечо:
— Артур, это большое горе, да. Но нужно уметь поставить внутри себя блок. И не пускать это горе очень глубоко. Иначе можно свихнуться…
— Ах, Володя!.. Я же не дурак! Я пытаюсь поставить этот самый блок. Но у меня ничего не получается. В сердце, в мозгах моих — только одна мысль. Я с ней сейчас хочу быть, с Викой. И мысль эта болит… А они меня не пускают…
— Что у тебя с руками, Артур? На них же места живого нет.
Артур отнял руки от лица, посмотрел на изрезанные до сухожилий ладони, пальцы:
— Я забрался в какой-то подвал, я прятал там, зарывал в землю свои слезы, свою беду. Но они оказались сильнее меня. И они гнали меня из подвала — слезы и беда… Я ломал стекло руками… Помните?
— Что?
— У «Наутилус-Помпилиус» есть такая песня.
Нестеров вспомнил песню, сказал:
Артур, ты еще и сам накручиваешь себя. Наворачиваешь и наворачиваешь. Возьми себя в руки…
— Я пытался… Потом вспомнил песню. Она про меня. Я думал когда-то, что эта песня — плод больной фантазии. Наверное, так думает всякий, у которого все хорошо. Но когда потеряешь любимого человека да еще вот так, как потерял я, — сразу прозреваешь: нормальная песня… Я ломал этими пальцами стекло, я их резал — только потому, что они не могут сейчас коснуться Вики, не могут взять ее лицо… А я так хочу быть с ней! О, я теперь понимаю того парня. Мое сердце поет вместе с ним… Вместе с ним плачет… И я этого не переживу…
— Не надо говорить так, Артур.
— …То есть пережить, конечно, пережил бы, но сразу встает вопрос, Володя: а как с этим жить? Как жить дальше?
Сказав это, Артур ушел. Нестеров раздумывал минуту: зачем он приходил? Потом решил: наверное, затем и приходил — с болью — чтобы высказаться, чтобы ношу тяжкую облегчить.