Если бы Ирине пришлось объяснять, откуда у нее абрикосы, которые рождественским утром она нарезала на кубики, чтобы смешать их потом вместе с другими фруктами, в начинку к гусю по-монастырски, то начать ей пришлось бы с ноги.
Курт частенько рассказывал эту историю — Ирина и не помнила, когда услышала ее в первый раз — историю о том, как осенью 1943 года сук падающего дерева раздробил Курту ногу, и как юный лейтенант Собакин спас ему жизнь, позаботившись, чтобы Курт, и без того обессиленный, не попал в медсанчасть (где порции хлеба были еще более скудными), а какое-то время поработал ночным сторожем у смолокуренных печей, топящихся круглыми сутками — занятие, привлекательное еще и тем, что неподалеку располагалось картофельное поле. Позже, когда приговор Курта переменили на пожизненную ссылку, они с Собакиным, ставшим к тому времени капитаном, играли в управлении начальника лагеря в шахматы, вели, как рассказывал Курт, необычайно откровенные беседы о справедливости и социализме, подружились и — рассорились снова, когда влюбились в одну и ту же женщину, а именно в нее, Ирину Петровну. Тогда она работала чертежницей в проектном бюро.
После переезда в ГДР они потеряли Собакина из виду. Он превратился в вымышленного персонажа, персонажа из далекого, отрезанного, всё более недействительного мира — пока однажды в этом году жарким днем около половины четвертого Курту не позвонили из министерства госбезопасности и не спросили взволнованно, не он ли тот самый Курт Умницер, который с 1941-го по 1956-й проживал в Славе, на Северном Урале — с ним хочет поговорить советский генерал.
Собакин прибавил килограмм сто, чуть не задавил Ирину от радости при встрече, был счастлив как ребенок, что у Курта складывается научная карьера (не говорил ли он всегда на Курта umniza, что по-русски и значит «умница», «умная голова»?), выпил бутылку водки, сидя, само собой, не в своем кресле, а в кресле Курта, рассказывал много удивительного о грядущей мировой войне, которую считал делом решенным, и при прощании случайно оставил на крыше еще почти новенькой «лады» вмятину размером с тарелку.
То ли из-за этой вмятины на крыше, то ли из-за вопросов справедливости и социализма, то ли по какой-то еще причине — двумя месяцами позже посыльный принес на Фуксбау большую посылку, тяжелую как кирпич, в которой оказалась русская черная икра.
Меньшую часть этой икры Курт с Ириной съели сами (их аппетит к икре держался в пределах разумного, так как, хотя в Славе и был дефицит продуктов, туда, летом после смерти Сталина, прибыл целый грузовой вагон с черной икрой, что называется «по разнарядке», и Курт с Ириной так объелись этой икрой, что у Ирины случился своего рода анафилактический шок. После этого она еще несколько месяцев жила в страхе, что навредила ребенку, которого они зачали непосредственно после смерти Сталина) — значит, меньшую часть они съели сами; немалую часть скормили друзьям — главным образом после затянувшихся вечеринок — на завтрак с шампанским; но большая часть Собакинской икры пошла в качестве подкупа или платежного средства в мутном обороте товаров, вымениваемых под прилавком и в подсобках.
В галерее «Штерн» Ирина благодаря икорной доплате заполучила вальденбургскую керамическую посуду, с обжигом в печи, с коричневатыми налетами сажи, которую она в свою очередь пустила на взятку при покупке слуховых окон, которые ей самой не были нужны, их она отвезла на грузовом прицепе в Финстервальде и обменяла там на чуть более широкие слуховые окна (100 см), которые вскоре забрал рыбак Эберлинг из Гросцикера на Рюгене и привез вместо этого ящик угрей, которых он — конечно же, нелегально — подкоптил в каморке, приютившейся за гаражом. Двух угрей отведала Надежда Ивановна, совсем недавно приехавшая в ГДР и доказывающая свою нетребовательность (ешьте сами хорошую еду, а мне и змей достаточно будет); трех угрей Ирина приберегла для Саши, который их однако есть не стал, как он сказал, «уважая волю к жизни этих тварей» (а раньше он всегда ел угрей!); трех угрей получил мясник, который паковал для Ирины знаменитые «слепые пакеты», содержимое которых (ромштекс, копченое свиное филе или вареная ветчина) не должно было открываться другим покупателям; трех получил автомеханик; одного — продавец из книжного; и двух последних — бывшая коллега, из отцовского небольшого сада которой и происходили те самые сушеные абрикосы, а также айва и зимняя груша с толстой кожицей, которые Ирина почистила и нарезала кубиками, положила на сковороду вместе с уже замоченными абрикосами, с порезанными на половинки плодами инжира из русского магазина, изюмом (который она использовала вместо винограда), каштанами (которые она собственноручно собирала на холме Капутер) и немного толстокожими, а поэтому порезанными на мелкие кусочки кубинскими апельсинами (которые она просто купила в магазинчике!), потушила всё это с большим количеством сливочного масла, приправила армянским коньяком и в качестве начинки положила всё это в рождественского гуся, которого готовила по трехсотлетнему рецепту и который — поскольку утверждается, что рецепт пришел от монахов из Бургундии — назывался бургундским гусем по-монастырски.
Хотя гусь весил добрых пять кило, Ирину — когда она поставила разделанного, вымытого, посоленного, проткнутого в нескольких местах и начиненного гуся в духовку — стал мучить ужасный вопрос, хватит ли его на всех. Она подсчитала всех гостей, их было семь: кроме Шарлотты и Вильгельма в этом году к ним присоединилась и ее мать; Саша придет со своей новой подружкой.
Ирина решила пожарить и потроха: сердце, желудок, печень. Обычно она жарила потроха на следующий день и поедала их с остатками гуся в течение рождественских праздников — изысканнейшее наслаждение! Ирина любила жестковатые стенки желудка и сладковатый вкус печени, Курт же, напротив, испытывал отвращение к потрохам, а также к обгладыванию костей; и разогреваемую еду он не приветствовал, хотя и не признавался в этом. Но она знала его: он не любил есть два дня подряд одно и то же.
Ирина нарезала потроха небольшими порциями, хорошенько приправила перцем, бросила их на сковороду в кокосовое масло и дала пошкворчать на небольшом огне, параллельно готовя подливу, самое основное, самое важное в гусе по-монастырски: смесь из коньяка, меда и портвейна, который давал гусю смолянисто-сладкую корочку, состоящую наполовину из меда, наполовину из фруктового сахара. Совсем неплохо поживали монахи в Бургундии. А где, собственно, эта Бургундия?
За исключением бургундского гуся, все остальные блюда на рождество были немецкими. Кроме краснокочанной капусты и грюнколя, были клёцки по-тюрингски (самый сложный вариант из всех), картошка для Курта, который не ел клёцок, к тому же острый салат из редьки на закуску, пудинг из фруктового сока на десерт и домашний штоллен[31] к кофе напоследок — и всего этого в избытке, так как Ирину больше всего мучал вопрос, хватит ли на всех. Всё свое детство она недоедала. Всё детство стояла в очереди за хлебом; ела подгнившие картофелины (сначала съедались подгнившие, так что в итоге только подгнившие и ели); всё свое детство с начала зимы ждала первых сильных морозов, так как тощую свинью, которую бабушка Марфа весь год кормила помоями, как правило, забивали только тогда — но в спешке, — когда у той при температуре воздуха в минус пятьдесят в сарае, сколоченном из тоненьких досок, отмерзали копыта.
Бедная свинья, думала Ирина.
Она отщипнула внешние листья краснокочанной капусты, взяла большой нож, разделила кочан, решительно налегая на нож, на две половинки и испытала, на выдохе, удовлетворение от того, что и в самом деле сбежала от всего этого: она, Ирина Петровна, девочка с черными кудрями, за которые ее дразнили, потому что они выдавали, что за тип ее зачал.
Дверь в комнату Надежды Ивановны распахнулась с затяжным скрипом. Мать вошла на кухню:
— Помочь тебе?
Помощь не требовалась, наоборот, Ирине мешало, когда мать заглядывала в кастрюли.
— Потроха мне оставь, — сказала Надежда Ивановна чуть ли не приказным тоном.
— Мама, — ответила Ирина, — тебе не обязательно питаться остатками, пойми же это.
Надежда Ивановна скрылась, ее дверь проскрипела — надо столяру сказать, подумала Ирина, так как дело было, она точно знала, не в одном только масле, а в том, что нижние шарниры в дверном проеме разболтались.
Она сняла потроха с плиты, приправила еще немного паприкой (паприку всегда добавлять в конце, иначе та теряет свой аромат!), припустила мелко нарезанную краснокочанную капусту, добавила тертое яблоко, немного соли и щепотку сахара, положила в кастрюлю нашпигованную гвоздикой луковицу, приправила красным вином и добавила горячей воды. Затем налила себе пива — во время готовки она больше всего любила пить пиво — и полакомилась обжигающими, но вкусными потрохами… Нет, не то чтобы она не хотела побаловать мать потрохами. Дело в том, что мать воспринимала поедание потрохов как жертву, а Ирина не была готова эту жертву принять. Как миленькая будешь сегодня есть рождественского гуся, подумала она, и поймала себя на том, что представляет, как втискивает матери в рот кусок гусиного мяса…
Курт появился, в рабочей куртке, как будто украшение рождественской елки — это работа. Она должна прийти посмотреть. Курт занимался украшением последние три года. Вообще-то он не хотел больше ставить елку, после того как Саша съехал от них, но Ирина настояла на сохранении традиций. Это же здорово! Ну какое Рождество без рождественской елки? Рождественская елка и гусь по-монастырски неразрывно связаны с Рождеством, и даже если Ирина немного страшилась ежегодного визита свекра и свекрови, даже если уже сейчас ощущала наигранную атмосферу согласия, которая каждый год устанавливалась за праздничным столом: выспренные разговоры, обстоятельное распаковывание подарков, наигранная радость у всех (кроме Вильгельма, который каждый год резко протестовал против подарков и каждый год всё же получал бутылку «Столичной» и баночку эберсвальдских сарделек, которые, в конце концов, отчасти вынужденно, отчасти снисходительно брал с собой или, вернее, позволял забрать Шарлотте), — даже если всё это по большому счету было тягостно и натужно и до определенной степени глупо, Ирина настояла на сохранении ритуала, да, она в какой-то мере даже любила его, даже если всё дело было в облегчении, которое наступало, после того как уходили свекор и свекровь, из-за этого мгновения, когда Курт открывал окно и им, разгоряченным, изможденным и обожравшимся, можно было рухнуть на угловой диванчик, выкурить сигарету за рюмкой коньяка, и вместе посмеяться над Шарлоттой и Вильгельмом.
— Не китчевато? — спросил Курт.
— Кривовато, — ответила Ирина.
— Да, но ты не находишь, что на нем чересчур много всего?
— Да брось, — сказала Ирина и, накренив голову, посмотрела на накренившееся дерево, ветки которого были густо покрыты дождиком и ватой, обвешаны разноцветными шарами, как и положено, хотя дерево, которое выбрал Курт, по большому счету, походило на пугало, но как только темнело и включалась электрическая гирлянда, это не бросалось в глаза.
— Дождика, — сказала Ирина, — теперь бы распределить, чтоб не так комочковато было.
— Так точно, — ответил Курт, — дождика не так комочковато.
— Что опять не так?
— Ничего, — ответил Курт и улыбнулся.
Улыбка у него всегда выглядела немного по-мальчишечьи, даже почти — есть ли такое слово? — по-негодяйски, так как его слепой глаз немного косил. Ни за что в жизни, когда он появился перед ней впервые в изношенных брюках и ватнике, она не поверила бы, что этот негодяй однажды станет ее мужем.
Ирина помыла грюнколь и немного забланшировала его, чтобы тот оставался зеленым. Надо быть терпеливей с матерью, подумала она, отведав еще немного потрохов. Бесполезно злиться на нее, жизнь в Славе сделала Надежду Иванову упрямой, и, по большому счету, удивительно, что она вообще еще жива. Ирина вспомнила свою последнюю поездку туда, в Славу, несколько недель назад, чтобы забрать Надежду Ивановну: Slava — «слава», что за название для городка, в котором жили сосланные или выпущенные из заключения преступники! Ничего там не изменилось. Те же дороги из гравия, те же выбоины, на которых может перевернуться машина; та же грубость; то же разгильдяйство; те же пьяные, сидящие перед магазином на лавочке и задирающие Ирину из-за ее одежды.
В марте ограбили Петра Шишкина, ее дальнего родственника: ночью, в сорок шесть градусов мороза, его раздели до трусов, и Петя, конечно же, пьяный, напрасно стучал в стоящие рядом дома и по дороге домой замерз.
Такой была Слава. Такой была ее родина.
И пока она давала стечь грюнколю над мойкой, ей показалось страшным сном, что когда-то она и вправду была настолько ослеплена, что хотела как можно скорее умереть за эту родину: «За Родину, за Сталина! Ура!»
Ирина собрала мясорубку и начала прокручивать грюнколь, когда Курт сообщил, что дети приехали.
Она вытерла руки о фартук и пошла в прихожую. Курт уже открыл дверь. Сначала появился Саша. В своей дубленке он выглядел русским князем, считала Ирина, его лицо было благородно бледным, черным кудрям хватило времени, чтобы отрасти после армии — тем самым цыганским кудрям, которые у себя Ирина долгое время ощущала недостатком и распознала как достоинство слишком поздно, когда те уже начали седеть.
Саша остановился на пороге, немного подождал и, подтолкнув, пропустил в дом свою новую подружку.
Ирина почти ничего о ней не знала: ее звали Мелитта (как фильтр-пакеты из рекламы на западном телевидении), и она вместе с Сашей училась в университете имени Гумбольдта. И якобы была женщиной его жизни, как уже спустя три месяца выяснил Саша. Может, поэтому, а может, из-за рекламы фильтр-пакетов она представляла себе что-то иное: увидев новую подружку, она поняла, что, какими бы смутными ни были ее представления, они отличались от реальности.
Женщина, протянувшая Ирине не слишком ухоженную руку, была маленькой и неприметной, волосы мышиного цвета, губы блеклые, и единственное, чем это создание выделялось, так это парой внимательных зеленых глаз.
— Обувь снимать? — спросила новая подружка.
— У нас обувь не снимают, — ответила Ирина с нескрываемым осуждением, так как ненавидела, когда гостей просили разуваться. Это было мелочно и провинциально, и когда кто-то ее, Ирину, просил снимать свою тщательно подобранную, подходящую к наряду обувь и ходить по чужой квартире в чулках или одолженных тапочках, то она делала соответствующие выводы и больше никогда не переступала порог этой квартиры.
Однако плоские огуречноподобные туфли, которые носила новая подружка, и так почти не отличались от домашних тапочек.
— У нас обувь не снимают, — повторила Ирина.
Но новая, чересчур старательная подружка всё же сняла: на улице якобы ужасная погода. Теперь и Саша задумался, не следует ли и ему снять ботинки.
— Ну еще чего, — прошипела Ирина, — только этого не хватало!
Саша посмотрел на новую подружку, потом на Ирину. Пожал плечами. И не стал разуваться.
Новая подружка принесла Ирине цветочки, пару тоненьких вызывающих жалость хризантем, но хоть что-то. Ирина вежливо поблагодарила, молча убрала, пока остальные толклись в прихожей, с обеденного стола роскошные астры и принесла другую вазу. Когда она вошла в комнату с хризантемами, Курт уже коротко доложил ей о рождественской елке. Если о своей работе он практически не рассказывал, то о каждом вбитом в стену гвозде отчитывался весьма обстоятельно.
Саша оценил елку на о’кей, а вот новая подружка скептически разглядывала ее.
Курт предложил выпить за то, что они наконец-то познакомились, спросил детей, что те будут пить, но новая подружка попросила «просто стакан воды». Курт сказал:
— Водой не чокаются.
Молодые обменялись взглядом, прежде чем, почти хором, решились на «глоток красного вина».
— За Рождество, — предложил Курт.
— За Святого Духа, — предложил Саша.
— Спасибо за ваше приглашение, — сказала новая подружка.
А Ирина сказала:
— Твое здоровье, зови меня Ириной, в этом доме все обращаются друг к другу на «ты».
Ирина всегда готовила с открытой дверью на кухню. Когда не шипела сковорода и не гудел кухонный комбайн, она слышала голоса из комнаты, в основном мужчин, обоих Умницеров — тут уж сложно кому-то другому вставить слово, всегда было что сказать друг другу, всегда говорили одновременно, громко перебивая друг друга, им срочно надо было обменяться новостями, в этот раз, конечно же, о концерте Бирмана в Кельне, пока Ирина, которая была сыта по горло шумихой с Бирманом, крутила на мясорубке грюнколь и думала о наряде новой подружки — длинной коричневой вельветовой юбке, коричневых шерстяных колготках, а что на ней там сверху надето? Что-то бесформенное, бесцветное. И почему, раз уж у нее короткие ноги, она не носит хотя бы туфли на каблуках? Саше такое нравилось? Это и был вкус нового поколения? Ирина потушила лук в сливочном масле, добавила к нему грюнколь, налила в кастрюлю воды от бланширования и взялась за клёцки.
Еще ни один, думала Ирина, принимаясь тереть сырой картофель — для настоящих клёцек по-тюрингски нужен был как сырой, так и вареный картофель (пополам или чуть больше сырого, чем вареного)… еще ни один знакомый мужчина не предпочитал толстые шерстяные колготки и землистые цвета. Им же не то нравится! Мужчины ведутся на экстравагантное белье, а не на толстые шерстяные колготки! Или Саша был другим? Не таким, как Курт? Который и в пятьдесят семь еще не успокоился, еще заглядывался на других женщин…
Она отпила пива, но пиво вдруг показалось ей безвкусным. Ирина вылила остатки в подливу и принесла себе из комнаты бокал красного вина. Речь как раз шла о Кристе Вольф, отличная книга, обронила Ирина, хотя не смогла дочитать до конца, но она слышала так много разговоров о ней, что начала забывать, насколько изнурительным для нее оказался этот обстоятельный стиль. Почему эта женщина так писала? — спрашивала себя за чтением Ирина. От чего страдала, когда у нее было всё, даже муж, который — по слухам — вел домашнее хозяйство.
— Отличная книга, — обронила Ирина, сделав две затяжки от Сашиной сигареты, снова ушла на кухню и принялась за работу.
Она отжала жидкость из натертой картофельной массы, положила ее в миску и ошпарила горячим молоком. Затем порезала белый хлеб крупными кубиками и поджарила их до хрустящей корочки. В это же время начала строгать редьку, отчего у нее постепенно начали затекать пальцы. К тому же, она угробила руки при перестройке дома, когда таскала камни, разгружала цемент — невероятно, сколько цемента ушло на этот дом. Она отпила вина, встряхнула руки, и опять взялась за терку, когда на кухне появилась новая подружка: не надо ли помочь.
Но Ирина уже почти всё приготовила, осталось только потереть вареный картофель в тесто для клёцек — но это легко, и терка у нее только одна.
— О, будут клёцки!
— Клёцки по-тюрингски, — пояснила Ирина.
— Я очень люблю клёцки, — сказала новая подружка, уставившись на Ирину сияющими глазами.
Нет, не такая уж она и уродина. Лицо, по большому счету, даже симпатичное. И если хорошенько приглядеться, под бесцветно-бесформенным нечто можно было обнаружить грудь. Нужно будет с ней как-нибудь просто поговорить — так себя безобразить!
Только когда новая подружка вышла из кухни, Ирина добавила в краснокочанную капусту и в грюнколь по столовой ложке сливочного масла, а в грюнколь еще ложечку горчицы — это секрет рецепта с грюнколем. Не всё же рассказывать.
Ровно в два раздался звонок — пришли Шарлотта и Вильгельм, со своими сумками из дедерона[32]. Что же в них на этот раз? Моющаяся скатерть? Какой-нибудь календарь с Кубой?
Вошел Вильгельм, как обычно, неразговорчивый и чопорный. И Шарлотта, как всегда, болтливая и оживленная, готовая хвалить всё, что делает Ирина. Это и впрямь странно — чем старше та становилась, тем больше хвалила Ирину и нередко перебарщивала. Едва войдя в дом, она похвалила запахи, доносившиеся из кухни, поклялась, выпрастывая руку из енотовой шубы, которую ей помогал снимать Курт, что весь день ничего не ела, кроме яйца на завтрак (как будто, голодая, сделала одолжение Ирине), спросила (уже во второй или третий раз), не новенький ли — а-ля ар-нуво — гардероб, который Ирина покрасила в белый цвет, и похвалила светлый даже в разгар зимы дом, чтобы затем впасть в свои вечные жалобы о том, как темно в ее доме: вы живете во дворце, а мне приходится ютиться в земляной норе!
Театральное превращение, когда здоровалась с новой подружкой. Как на сцене, многозначительно:
— Мы много о вас слышали!
— Я нет, — произнес Вильгельм.
Шарлотта засмеялась, как всегда смеялась над шутками Вильгельма, точнее говоря, когда смеялась над его грубостями — как будто речь идет о шутке. Но, пожалуй, Вильгельм просто сказал правду: ну, что такого Шарлотта могла слышать о новой подружке!
Надежда Ивановна тоже вышла из своей комнаты. Шарлотта распростерла объятия: Надежда Ивановна! При этом виделись они только раз в жизни, когда Надежда Ивановна была здесь в гостях четыре года назад. Но Надежда Ивановна тоже распростерла объятия и схватила Шарлотту своими шишковатыми руками, натруженными на лесопилке и на сборе картошки, впечатала ей в левую и в правую, а затем снова в левую щеку по поцелую — недоразумение, конечно: было более чем заметно, как от нафталинового запаха, не выветривавшегося из платьев Надежды Ивановны, у Шарлотты спёрло дыхание, та быстро увернулась от объятий, пришла в себя и выдала — правда с небольшим акцентом — более-менее правильные фразы для приветствия на русском, в то время как Вильгельм смог выговорить только «добры дьень», но уже не в силах был понять, что ему ответила Надежда Ивановна:
— Поздравляю с Рождеством.
А Вильгельм в ответ:
— Garosch, garosch!
Что в свою очередь не поняла Надежда Ивановна; очевидно, Вильгельм хотел сказать «хорошо, хорошо», тогда как сказанное им прозвучало, скорее, как «горох, горох».
Пикантность поздравления с Рождеством от Надежды Ивановны заключалась в том, что Вильгельм в принципе отрицал рождественский праздник. Рождество, как утверждал он, религиозный праздник, а религия к нам пришла от классового врага и служила для запудривания мозгов рабочего класса, что-то в этом роде, и поэтому Вильгельм не мог согласовать всю эту рождественскую шумиху со своей совестью, и сел, как всегда, спиной к рождественской елке.
Шарлотта, напротив, была в восхищении от елки и в знак несогласия с Вильгельмом закатила за его спиной глаза; она была в восхищении от того, как сервирован стол, в восхищении от прекрасных цветов (имелись ввиду хризантемы); была вообще от всего в восхищении и, ко всеобщему удивлению, позволила себе рюмку ликера: дескать, она ее заслужила. Так пахала в последнее время, совершенно уработалась, на грани срыва…
Ирина тихонько скрылась на кухне.
Среди голосов Умницеров она время от времени слышала писклявые, как у флейты, интонации Шарлотты. Господи боже мой, она и это пережила, подумала Ирина, чистя специально для Курта картофель, и от этой убогости она избавилась, и, пожалуй, именно это она и любила в Рождестве — что в итоге она сможет закрыть за Шарлоттой дверь, свою собственную дверь, дверь своего собственного дома.
Как тогда, когда они только что приехали из России, она восхищалась домом Шарлотты! А теперь Шарлотта восхищалась ее домом. И иногда, когда Ирина ходила по комнатам, рассматривая свое творение, она, честно говоря, сама удивлялась, как чудесно у нее всё получилось; что почти каждое из тысячи решений, которые необходимо принять при перестройке такого рода — и которые она принимала одна, так как Курт всегда выступал за самое простое, дешевое и необременительное решение, — что каждое из этих решений в конце концов оказывалось правильным: стены, которые она снесла и снова выстроила, бог знает насколько увеличенный зимний сад, проект пристройки, в которой теперь жила Надежда Ивановна, размер ванной, высота кафельной плитки, расположение разъемов для водопровода и батарей, розеток, выключателей, место для плиты — всё, всё в конце концов оказалось разумным и правильным, только бесполезную печку, которую она никогда не топила, вопреки совету Курта (страхи Курта насчет крушения мира: кто знает, настанут тяжелые времена, тогда печка снова понадобится), ей всё-таки надо было убрать. И чердак надо было сразу достроить, вместо того чтобы по настоянию Курта делать перерыв — потом так сложно заново включаться.
Ирина помыла очищенный, но не разрезанный картофель (именно не разрезанный!), слила воду, посолила и потрясла в закрытой кастрюле, чтобы распределить соль. Затем аккуратно влила кружку воды, держа кастрюлю наискосок, чтобы не смыть соль. Всего одну кружку! Чтобы придать картошке характерный вкус, ее нужно тушить, а не варить.
Она поставила воду для клёцек и начала тереть другие, уже сваренные и охлажденные картофелины для теста на клёцки, когда в кухню вошли дети.
— Мы накроем на стол, — сказала новая подружка.
— Мы накроем на стол, — подтвердил Саша.
— Вы даже не знаете, где посуда стоит.
— Я знаю, — возразил Саша.
— Александр накроет на стол, — решила новая подружка, а я могу слепить клёцки.
— Я сама это сделаю, — сказала Ирина.
Но Саша уже рылся в ящике со столовыми приборами, конечно же, взял не те приборы, и когда Ирина вручила ему правильные, новая подружка уже лепила — своими не слишком ухоженными ногтями — клёцки.
— Но туда еще надо добавить сухарики, — сделала замечание Ирина.
— Знаю, — ответила новая подружка. — Моя бабушка из Тюрингии!
Ирина была вынуждена заняться салатом из редьки, колола грецкие орехи, смешивала всё со сладкими сливками, попробовала на вкус.
— Соль в воде для клёцек уже есть? — спросила новая подружка.
Божечки, она чуть не забыла. И полить гуся, черт побери, совсем сбилась!
Быстренько взяла прихватку, вытащила гуся из духовки и встряхнула гусятницу, чтобы подчерпнуть со дня кипящую подливу.
— Он же совсем черный, — сказала новая подружка.
— Это гусь по-монастырски, — возразила Ирина.
Разделывали за столом, распределяли в соответствии с причитающимися каждому частями гуся: сначала бедрышки — одно достанется Саше, это и так понятно. Второе бедрышко она предложила новой подружке. Курт и остальные господа в возрасте и так предпочитают белое мясо.
Новая подружка посмотрела на Сашу — он что не сказал?
— Ах да, — сообразил Саша, — Мелитта вегетарианка.
— Как это — вегетарианка?
— Мама, она не ест мясо.
— Но это же птица, — не поняла Ирина.
— Я маленький кусочек попробую, — сдалась новая подружка. — Но не бедрышко целиком.
Ирина оглядела всех — и взгляд упал на Надежду Ивановну: Как миленькая будешь сегодня есть рождественского гуся.
— Давай-ка тарелку, — велела она.
Надежда Ивановна протянула тарелку. Ирина подцепила вилкой бедрышко, но зацепилась только корочка. Она положила на тарелку Надежды Ивановны корочку, чтобы на второй попытке доложить мяса, но в этот самый миг Надежда Ивановна отодвинула тарелку.
— Мне достаточно!
Бедрышко плюхнулось на скатерть.
— Ну черт подери!
Ругаться Ирина могла всё еще только по-русски.
Надежда Ивановна перекрестилась. Ирина шмякнула ей на тарелку бедрышко.
На мгновение за столом воцарилось необычное молчание, пока Шарлотта, которой казалось инцидент напомнил о существовании Надежды Ивановны, не начала болтать, таким тоном, подчеркнуто безобидным, что это даже почти обидело Ирину:
— Nadjeshda Iwanowna, kak nrawitsja warn и nas?
— Да я уже была здесь, — ответила Надежда Ивановна.
— Да, — продолжала Шарлотта, — но теперь вы тут живете, у вас собственная комната.
— Хорошая комната, — ответила Надежда Ивановна, — всё хорошо. Только телевизор надо было купить в Москве.
— Но, мама, — вмешалась Ирина, — я же купила тебе телевизор! У тебя же есть телевизор!
— Да, — согласилась Надежда Ивановна. — Но было бы лучше, если бы купили его в Москве.
— Ерунда какая, — рассердилась Ирина. — Как будто у нас и так недостаточно багажа было! И вообще, телевизор, который я тебе купила, намного лучше любого, который мы купили бы в Москве.
— Да, но если бы мы купили его в Москве, — настаивала Надежда Ивановна, — то он бы говорил по-русски.
Все засмеялись, Вильгельм дважды: один раз, когда смеялись все, второй раз, когда Саша перевел ему диалог. Затем он заметил:
— Но в принципе и в Советском Союзе есть очень хорошие телевизоры.
Снова воцарилось молчание.
Затем новая подружка сказала:
— Ну что, я должна сказать — всё безумно вкусно. Такого вкусного грюнколя я еще никогда не ела!
— Превосходно, — произнесла Шарлотта, которая, по ее утверждению, голодала сегодня весь день, но тем не менее ела воробьиными порциями.
— А я вот не могу мясо прожевать, — пожаловался Вильгельм.
А Курт продолжил:
— Мясо превосходное. А вот картофель, честно говоря, не до конца проварился.
Тогда жри клёцки, подумала Ирина, но ничего не сказала. Подавила злость. Так оно и было: если бы она сама накрывала на стол, всё было бы без сучка без задоринки. Но когда на ее кухне толкутся посторонние…
Она попробовала кусочек гуся (до сих пор не положила себе мясо, так как была сыта потрошками), и правда — гусь мог бы быть и понежнее.
К салату с редькой никто не прикоснулся.
А вот пудинг имел успех.
Убрать со стола:
— Давайте сюда тарелки и сидите, — велела Ирина, так решительно, что даже новая подружка не решилась встать.
Надежда Ивановна всё еще безуспешно глодала бедрышко — оно не убывало. Вильгельм завел пластинку «когда-мы-были-в-Москве».
Ирина отнесла остатки гуся на кухню.
Счистила с тарелок краснокочанную капусту и грюнколь.
От клёцек тоже больше половины осталось.
Села на единственный кухонный стул, вставила в рот сигарету.
Вспомнилось: бабушка Марфа, мама Надя и она — три фигуры, молча склонившиеся над чугунком, в котором среди капусты плавают серые полосочки свинины.
Отчего становятся вегетарианцами? Эта женщина болеет? Или ей жалко животных?
В кухню зашел Саша:
— Ну, присаживайся, выкурим по одной.
Он вытащил сигарету из ее пачки «Club», Ирина поднесла ему зажигалку.
— Ты грустишь, мам?
— Нет, с чего?
Они молча сделали пару затяжек. Ирина заподозрила, что Сашу отправила новая подружка.
— Почему она вегетарианка?
— Она не совсем вегетарианка, иногда ест мясо.
— Но нам же нужно мясо, — воскликнула Ирина. — Человеку нужно мясо!
— Мама, но ты же не можешь из-за этого отвергать человека.
— Но я не отвергаю ее, я просто спрашиваю!
Они покурили.
— Милая девочка, — сказала Ирина.
— Да, она такая, — сказал Саша.
Еще покурили.
— Для меня самое важное, что ты счастлив, — сказала Ирина.
За окном пролетела пара снежинок. Упали в уже почерневший от сумерек сад, исчезли.
Саша потушил сигарету.
— Тебе тут помочь?
— Ах, Саша. Иди уже в комнату, я сейчас кофе сделаю.
Саша обхватил Ирину за плечи, приподнял и прижал к себе.
— Ах, Сашенька, — сказала Ирина.
Как это было прекрасно — иметь такого взрослого сына, который всё еще пах, как маленький ребенок.
Ирина поставила воду для кофе, разложила остатки еды по маленьким мискам, клёцки оставила в большой миске, так как не нашла ничего более подходящего. Убрала закрытую гусятницу с остатками жестковатой гусятины в чуланчик. Составила рядом с мойкой использованную посуду.
Может, Саша и правда был другим?
Постепенно, думала Ирина, поливая штоллен растопленным маслом и посыпая сахарной пудрой, постепенно становилось всё труднее соответствовать пожеланиям Курта. Постоянно сносить его проверяющий взгляд. Постоянно выдерживать сравнения с более молодыми женщинами — да, она старела, черт побери, ей почти пятьдесят, а официально уже больше. Она обманула тогда инстанции на два года. Исправила «семь» в году рождения на «пять», чтобы можно было пойти на войну. И даже когда она праздновала свой настоящий день рождения и всем друзьям говорила свой настоящий возраст, ее «паспортный возраст» постоянно сопровождал ее в качестве непрерывной угрозы, которая всё быстрее — убийственно быстро — сбывалась. Только наступал ее паспортный возраст, ее настоящий возраст двигался по пятам, это была машина по уничтожению времени, думала Ирина, казалось, будто она должна стареть быстрее других — «За Родину, за Сталина! Ура!»
Когда пили кофе выяснился еще один сюрприз, а именно — новая подружка изучала психологию. Не историю, как Саша.
— Вот так да, чего только у нас нет, — удивилась Шарлотта.
— Цихология, — вынес приговор Вильгельм, — это же цевдонаука.
— Сраная наука, — поправил его Курт. — Если верить Сталину, то это сраная наука.
— Какая-такая сраная наука? — поинтересовалась новая подружка.
— Ну, наука о заднице, — пояснил Саша.
— А мне это кажется интересным, — запищала Шарлотта. — Нет, серьезно, дети, очень интересно. Я уверена, что есть связь между телом и как это сейчас называется…
— Психикой, — подсказала новая подружка.
Ее взгляд был колюч, хоть она и улыбалась.
Затем встал Курт и сказал:
— Так, дети, я сейчас поставлю рождественскую музыку.
Это был знак. Подарки уже были расставлены по сидениям адресатов, только Шарлотта всё еще держала свои подарки в сумке из дедерона и передавала их напрямую — нарушение правил, из-за которого Ирина каждый раз злилась. Теперь все зашуршали упаковочной бумагой, развязывали добросовестно завязанные бантики, разворачивали, разглаживали, и Ирину посетила мысль, не придет ли в связи с подарочной бумаги, выбранной ею, новая подружка к какому-нибудь заключению о ее психике. Кто знает? Психология — каково это для Саши? Он случайно не чувствовал себя всё время под наблюдением?
Только Вильгельм сидел неподвижно, не обращая внимания на свои подарки. Надежда Ивановна подскочила и быстренько принесла носки, которые связала для Курта и Саши. Шарлотта была в восторге от несессера для путешествий, который она себе и хотела — для чего собственно? Новая подружка проверила духи, как будто это была бомба (в следующий раз — если следующий раз будет — она получит пару хлопчатобумажных колготок); Курт получил курительную трубку и демонстративно радовался (т. е. ненадолго впал в поведение шестилетнего, воткнул трубку в рот, надел носки на руки и сочинил стишок, перекрикивая рождественскую музыку, в котором «трубку курить» рифмовалась с «не дать морозу себя схватить»); Александр опробовал свою бритву (его настоящий подарок, монгольскую дубленку, Ирина выслала ему раньше, чтобы сейчас это не выглядело чересчур); а Надежда Ивановна, получившая шерстяной платок в цветочек и — так как она мерзла ночью, поскольку привыкла спать на печи — грелку, десять раз переспросила, не слишком ли это дорого, пока Ирина на нее тихонько не фыркнула.
И Ирина уже получила свой подарок. Курт подарил ей платье и подходящие к нему туфли, конечно, не сами по себе, а в форме конверта с деньгами — Курт едва ли был способен самостоятельно купить булочки, не говоря уже о женском платье — но и этим Ирина была довольна. Большего она не ожидала. От Саши, который только что получил двести марок стипендии (а жил, собственно, на пособия от нее и от Курта), она ничего не хотела и даже наоборот запретила ей что-то дарить; ее мать ей никогда ничего на Рождество не дарила; только раз от бабушки Марфы она получила в подарок куклу, самодельную, из тряпки и соломы, а другие дети издевались над ней из-за глаз, нарисованных химическим карандашом — звалась она Катя, и еще сегодня при мысли о той кукле на глазах у Ирины наворачивались слезы. А скатерти от Шарлотты она всё равно выкидывала — по истечению срока соблюдения приличий — в мусорку.
Однако то, что вытащила Шарлотта из своей дедероновой сумки в этот раз, было не скатертью. И не календарем. Это была КНИГА. Уже с полгода Шарлотта не говорила ни о чем другом, кроме как о своей книге, которая, кстати, была не ее книгой, так как она написала всего лишь предисловие, но делала вид, что это вступительное слово было самым важным в книге, как будто без ее вступительного слова книгу никто не прочитал бы! Короче говоря, вступительное слово было наконец-то издано, с книгой впридачу, и Шарлотта каждому подарила — конечно же, с подписью! — по экземпляру. Александр получил один, новая подружка — один (подписанный на месте, поскольку, как выяснилось, Шарлотта не знала ее имени), и Курт с Ириной получили по одному экземпляру. Только вот Шарлотта уже дарила им эту книгу неделю назад.
Ирина посмотрела на Курта. Курт ответил ей взглядом — негодяйским.
Ну и наконец, после того как Шарлотта заполнила свою дедероновую сумку ответными подарками, после того как Вильгельм надел свою шляпу, а Шарлотта нашла свою сумочку, после того как Шарлотта заверила, как восхитительно всё было, после того, как их обоих проводили до нижней ступеньки лестницы и помахали им вслед и быстренько вынесли им забытый зонтик — тогда, наконец-то, закрылась дверь, и Ирина, сама того не хотя, впала в беззвучный истерический, но всё же освобождающий смех. Не могла прекратить смеяться, когда Курт утешающе ее обнял, высвободилась, поскольку ее тело скрючивало от смеха. Но всё же прекратила смеяться, когда вдруг запахло горелым, а Саша в гостиной выругался. Увидела, как Саша, вытряхивая рождественский подсвечник, разбил чашку, и снова начала смеяться, когда Саша подсунул ей под нос слегка обожжённого плюшевого зайца — ты даже не распаковала, мама. Она смеялась до слез, и прошло много времени, пока она успокоилась.
— Так, теперь мне нужно выпить коньяка.
Курт открыл окно, дым вытянулся. Все были разгоряченные, с красными лицами. Упали на угловой диванчик, устроились поудобнее. Ирину всё еще сотрясали приступы смеха, подобно повторным толчкам при землетрясении.
— Ну вот, снова концерт был, — сказал Саша.
— Они стареют, — сказал Курт.
Он еще раз встал, принес из своего шкафчика в шведской стенке коньяк, налил Ирине, налил себе. Саша тоже попросил коньяку.
— Ну, давай же, Мелитта. Выпей с нами коньяк, — предложила Ирина.
Но Мелитта не хотела коньяк. Лучше воды. И теперь, когда она начала понемногу ее любить, Ирина обиделась. Ну что это за поведение! Или она еще против алкоголя? Вегетарианка и анти-алкоголичка?
— Ну хорошо, тогда выпьем без тебя, — сказала Ирина.
Оба молодых обменялись взглядами — и тут до Ирины вдруг дошло.
До нее дошло, что эта женщина, эта неприметная женщина с короткими ногами и колючим взглядом, со своими не особо ухоженными ногтями и отсутствием всякой прически — что эта женщина намеревалась сделать ее, Ирину Петровну, в ее истинном — еще и пятидесяти нет — возрасте бабушкой.
— Не может этого быть, — выдохнула Ирина.
— Мама, — сказал Саша, — ты ведешь себя так, будто это беда.
— А что вообще случилось? — поинтересовался Курт.