[Глава IV] 1959

Бесконечность.

Ахим Шлипнер сказал, что нельзя досчитать до бесконечности.

Александр лежал в своей деревянной кроватке и мечтал о том, чтобы досчитать до бесконечности. Он мечтал, что станет первым, кто досчитает до бесконечности. Он уже знал, как считать. Он считал и считал. Он уже досчитал до головокружительно огромных чисел. Миллионы, триллионы, квадриллионы, тысячи миллионов квадриллионов… И вот одним махом он оказался там — в бесконечности! Шумные аплодисменты. Теперь он стал знаменитым. Он стоял в «чайке» с открытым верхом, в легендарном советском автомобиле для государственных деятелей, с кучей хрома и ракетообразными задними антикрыльями. Машина медленно катила по улице. Справа и слева люди стояли, тесно прижавшись друг к другу, как на Первомае, и махали ему, маленькими черно-красно-золотыми флажками…

И тут по голове ему стукнули книжкой. Это была фрау Ремшель, она следила, чтобы все спали. Кто не спал, получал книжкой по голове.


Забрала его мама. Уже темнело. Скоро придет человек, зажигающий фонари.

— Мама, когда же мы поедем к бабе Наде?

— Ах, Сашенька, еще надо подождать.

— Почему всегда надо так долго ждать?

— Радуйся, Сашенька, что надо долго ждать. Когда вырастешь, всё будет происходить очень быстро.

— Почему?

— Просто так устроено — когда взрослеешь, время начинает идти быстрее.

Ошеломляющее откровение.

А вот они уже и в «Консуме»[6]. «Консум» располагался на полдороге. Дорога была длинной, особенно по утрам. Обратная дорога казалась короче. Он размышлял, не связано ли это с тем, что после обеда он чуточку повзрослел.

— Ты со мной зайдешь? — спросила мама. — Или здесь на улице подождешь?

— С тобой, — ответил он.

В «Консуме» продавали молоко по талонам. Большим ковшом продавщица наполняла молочник. Раньше это всегда делала фрау Блумерт. Но фрау Блумерт арестовали. Он даже знал, почему — она продавала молоко без талонов. Ахим Шлепнер так сказал. Молоко без талонов запрещено строго-настрого. Поэтому Александр был в ужасе, когда услышал, как продавщица сказала:

— Не страшно, фрау Умницер, тогда занесете талоны завтра.

Мама всё еще искала талоны в своем портмоне.

— А я не хочу молока, — сказал Александр.

— Что?

Ужас сказался на его голосе. Он едва мог говорить.

— Я не хочу молока, — тихо повторил он.

Мама забрала молочник.

— Ты не хочешь молока?

Они вышли из магазина, он еле волочил ноги. Мама присела рядом с ним на корточки.

— Что случилось, Сашенька?

По слогам он поделился своими опасениями.

Мама рассмеялась.

— Но, Сашенька, меня не арестуют!

Он расплакался. Мама взяла его на руки и поцеловала.

Она называла его lapotschka, маленькой лапой.

У пекаря ему купили медовое пирожное. Сладость меда смешалась с солью слез на губах. В мире понемногу всё налаживалось.

— Но фрау Блумерт арестовали, — сказал он.

— Ах, глупости! — мама закатила глаза к потолку. — Мы же не в Советском Союзе!

— Почему?

— Да это я так сказала, просто, — сказала мама. — Только бабушке не говори, что в Советском Союзе арестовывают.


Они жили на Штайнвег. Ниже по улице жила бабушка и Вильгельм. А выше жили они — мама, папа и он.

Папа был доктором. Не настоящим доктором, а доктором по письму на печатной машинке. Папа был очень большой и очень сильный и знал всё. Мама знала не всё. Даже по-немецки правильно не умела разговаривать.

— Ну, как по-немецки будет «крыса»?

И всё, мама вне игры.

Но с другой стороны, мама сражалась на войне, против немцев.

— Ты убила кого-нибудь?

— Нет, Сашенька, я не стреляла. Я была медсестрой.

Тем не менее он преисполнен гордости. Мама победила в войне. Немцы проиграли. Папа странным образом тоже был немцем.

— Ты воевал против мамы?

— Нет, когда началась война, я уже был в Советском Союзе.

— Почему это?

— Потому что я сбежал из Германии.

— А потом?

— Лес валил.

— А потом?

— С мамой познакомился.

— А потом?

— Тебя родили.

Родили — он представил себе, как родители в земле проделали дырку, и через нее вывели его на свет. Ну как бабушкина поливальная установка на газоне. Это была длинная палка с острым концом, им и проделывали в земле дыру, и из нее пробивался родник. Как оно там дальше было, еще не ясно. Но как-то связано с землей.


По воскресеньям он забрался к родителям под одеяло. Залез пальцем в попу и сказал:

— Понюхай-ка.

— Фу, — закричал папа и выскочил из кровати.

Ошеломляющее откровение — собственное дерьмо тоже воняет.

Потом они делали утреннюю гимнастику с хулахупом.

— Это сейчас модно, — сказала мама.

Дело в том, что мама модничала. А папа — нет. Ему всё время хотелось сохранить старые вещи.

— Ботинки еще ничего, — говорил он.

Но мама отвечала:

— Они уже вышли из моды.


Назойливый — это запах, когда мама опаливает над газовой плитой курицу.

Выгодно — это что папа больше любит белое мясо.

Непостижимо — это что родители добровольно спят днем.


Позже игра в шахматы. Папа давал ему фору, убирая две свои ладьи, и тем не менее, всегда выигрывал.

— Морфи уже в шесть лет выигрывал у своего отца, — сказал папа.

Но это было не так страшно. Ему же всего четыре. Для начала нужно, чтобы исполнилось пять. Но и потом у него в запасе еще останется время. Очень много времени, чтобы одолеть папу в шахматы.


Рабочие дни недели — это с понедельника по пятницу. И еще он знал, что бывает первопятница и второпятница. Во второпятницу он ходил в гости к бабушке.

Сначала принять ванну. Причесать волосы. А потом — он догадывался — мама быстренько вытащит ножницы.

— Вечно ты мне подравниваешь волосы, перед тем как отправить к бабушке.

— Стой-ка тихо.

— Но колется же.

Возникало типичное чувство «а-вот-сейчас-я-пойду-к-бабушке»: только из ванной, в халатике, а на затылке колются срезанные волосики.

— Ну иди же, lapotschka, — сказала мама.

Мама стояла на лестнице наверху. Бабушка стояла на лестнице внизу.

— Ну иди же ко мне, мой воробышек, — сказала бабушка.

Он обернулся, помахал маме рукой. Это означало «можешь спокойненько уходить».

Он не хотел, чтобы она слышала, как бабушка говорит «мой воробышек». Он также не хотел, чтобы бабушка слышала, как мама говорит «lapotschka».

Но мама его не понимала. Стояла, кивала ему.

Медленно, очень медленно он, держась за перила, спускался по лестнице, пока ступеньки не начинали изгибаться и лестница широкой волной не выходила в коридор, где по вечерам всегда светилась розовая ракушка, в которую Вильгельм встроил — никто не знал, каким образом — электрическую лампочку.


Бабушкин мир. Здесь всё было немного по-другому. И говорил он сразу же по-другому, немного сложнее:

— Бабушка, у нас сегодня снова будет наш секретик?

— Само собой разумеется, мой воробышек.

Сначала накрывали на стол. Александр усердно сновал между кухней и салоном, как бабушка называла большую комнату.

Правила сервировки стола (действуют только для первого этажа дома) таковы: салфетки, засунутые в серебряные кольца, лежат с самого краю. Затем нож, вилка. И сервировочная доска. Дело в том, что у бабушки ели с сервировочных досок. Это было очень практично — удобнее срезать корочки с хлеба. Дело в том, что Вильгельм не выносил хлебных корочек. Ложку нужно класть наискосок на сервировочную доску. Ложка нужна для знаменитого бабушкиного лимонного крема.

Лимонный крем был любимым блюдом Александра. Он и не помнил, как это так получилось. Вообще-то он совсем не любил лимонный крем. Тем не менее, теперь он стал любимым блюдом — у бабушки.

Кроме того, он пил у бабушки ромашковый чай, ел плавленый сыр и ливерную колбасу. Это тоже было частью чувства «я-у-бабушки». Как волосики на затылке.

Масло нужно поставить так, чтобы Вильгельму было удобно его брать.

Вот и всё.

Между делом у них еще был свой секретик. Секретик заключался в том, что они на кухне ели тосты. Это называлось «хрумкий хлеб». Дело в том, что Вильгельм не выносил хрумкий хлеб. И не выносил также, когда другие ели хрумкий хлеб.

— У него от этого мурашки бегают по коже, — объяснила бабушка.

Вот и приходилось им есть хрумкий хлеб тайком на кухне. С джемом.

Пока не появился Вильгельм.

— Ну что, hombre[7]? Вильгельм грубо потрепал его за щеку. У Вильгельма была маленькая голова, но ладони — огромные. Это всё оттого, что Вильгельм вышел из рабочих. А теперь сделался «шишкой». Но руки у него оставались, как у рабочего. Одной хватало, чтобы закрыть всё лицо Александра. Александр поперхнулся, у него во рту всё еще был тост.

— Ну что, глянем-ка, что за хреновину вы тут приготовили, — говорил Вильгельм, проходя в салон.

— Вильгельм шутит, — шепнула бабушка Александру.

Чудачества Видьгельма были связаны, как подозревал Александр, с тем, что он не родной дедушка. Его поэтому и звали просто Вильгельмом. Если случайно ему сказать «дедушка», то Вильгельм щелкает зубами. Александра это страшило.


Ужин сопровождался музыкой — из патефона. Темного шкафчика с полукруглой крышкой, которую нужно было откидывать вверх.

Вильгельм не любил музыку.

— Вечно ты со своей ерундой, — говорил он.

Но только он умел обращаться с патефоном.

Поэтому бабушка умоляла его:

— Вильгельмхен, поставь нам пластинку, Александру так нравится слушать Хорхе Негрете.

В конце концов, Вильгельм достал из шкафа пластинку, вытряхнул ее из обложки, взял кисточку и, касаясь только края и середины пластинки, чересчур широкими круговыми движениями, прошелся по желобкам, подставляя пластинку свету. Затем он отыскал штырек, на который нужно насадить самую середку пластинки и который под ней не видно — сложный процесс. Насадив, Вильгельм настроил скорость и, вывернув шею, наклонился так низко, что Александру стала видна его лысина. Вильгельм аккуратно опустил иголку, послышалось таинственное поскрипывание… И зазвучала музыка.

«Золотые киты». Александр представлял себе позолоченного кита. Неясным оставалось только, как это было связано с музыкой. Так как у родителей не было проигрывателя для пластинок, то «золотые киты» оставались единственной пластинкой, которую он знал. Зато хорошо:

México lindo у querido

si muero lejos de ti

que digan que estoy dormido

y que me traigan aquí[8]

Он не понимал ни слова, но вторил припеву.


— Ты знаешь, почему индейцев зовут индейцами, — спросил Вильгельм, плюхнув на свою сервировочную доску кусок хлеба.

Александр знал, почему индейцев зовут индейцами, Вильгельм объяснял это уже дважды. Именно поэтому он медлил с ответом.

— Ага, — сказал Вильгельм, — не знает. Ничего не знает, молодежь!

Он плюхнул немного масла на хлеб и размазал его одним движением.

— Колумб, — сказал Вильгельм, — назвал индейцев индейцами, потому что думал, что он в Индии. Comprende?[9] И мы их по-прежнему так называем. Ну, не глупость ли?

Толстым слоем поверх масла легла ливерная колбаса.

— Индейцы — сказал Вильгельм, — коренной народ американского континента. Им принадлежит Америка. Но вместо этого…

Он положил на хлеб еще и соленый огурец, точнее, швырнул его на хлеб, но огурец перевалился и покатился по скатерти.

— Вместо этого — сказал он, — они сегодня беднее бедного. Лишены всего, эксплуатируемы, порабощены.

Затем он разрезал огурец, воткнул его половинки поглубже в ливер и начал шумно жевать.

— Это — констатировал Вильгельм, — капитализм.


После ужина бабушка и Александр отправлялись в зимний сад. В зимнем саду было тепло и влажно. Сладко-соленый запах, как в зоопарке. Тихо журчал комнатный фонтан. Между кактусами и каучуковыми деревьями громоздились вещицы, которые бабушка привезла из Мексики: кораллы, ракушки, поделки из серебра, кожа кобры, которую Вильгельм убил собственными руками с помощью мачете; на стене висела пила настоящей рыбы-пилы, почти двухметровая и сказочная, как рог единорога; но сильнее всего завораживало чучело детёныша акулы, шершавая кожа которого заставляла Александра вздрагивать.

Они садились на кровать (бабушкина кровать стояла в зимнем саду, потому что только здесь она могла спать), и бабушка начинала рассказывать. Она рассказывала о своих путешествиях; о многодневных поездках верхом; о плаваниях на каноэ; о пираньях, которые могли съесть корову; о скорпионах в обуви; о каплях дождя величиной с кокосовый орех; и о джунглях, таких густых, что дорогу приходилось прокладывать мачете, причем на обратном пути та снова зарастала.

Сегодня бабушка рассказывала про ацтеков. В прошлый раз она рассказывала, как ацтеки путешествовали по пустыне. Сегодня они нашли заброшенный город, и так как там никто не жил, уверовали, что здесь живут боги, и назвали город Теотикуан — место, где становишься богом.

— Бабушка, а на самом деле никакого бога нет.

— На самом деле никакого бога нет, — ответила бабушка и рассказала, как боги создали пятый мир.

— Так как мир — сказала бабушка, — погибал уже четырежды, и было темно и холодно, и не было на небе солнца, и только на огромной пирамиде в Теотикуане горело пламя, то боги собрались, чтобы посовещаться и пришли к выводу: только если кто-то из них пожертвует собой, появится новое солнце.

— Бабушка, а что значит «пожертвовать»?

— Это значит, один должен броситься в костер, чтобы воскреснуть на небе солнцем.

— Почему?

— Один должен принести себя в жертву, чтобы другие могли жить.

Ошеломляющее откровение.


Мама уложила его в кроватку.

— Полежишь со мной?

— Не сегодня, — ответила мама, — я как раз сделала укладку.

И ушла, прошелестев платьем.

Сегодня ему совсем не по себе. Из темноты выплывали образы. Он думал о боге, которому нужно броситься в костер. Всплыло слово «кипитализм». Горячее, кипящее. В бурлящем супе плавали пираньи. «Не суй палец», — предупреждал папа. На песке в пустыне танцевали босые ацтеки, их лица были искажены болью. «Вильгельм, Вильгельм», — закричала бабушка. Пришел Вильгельм и потушил всё огуречным рассолом. Мама в роскошном платье раздавала ацтекам обувь. Вышедшие из моды женские туфли. Ацтеки рассматривали их удивленно, но всё же надевали. И брели по пустыне, пропитанной огуречным рассолом. Их каблуки увязали в желтом иле. Александр проснулся, и его вырвало, с привкусом лимонного крема. После этого он три дня температурил.


В апреле у него день рождения. Он получил в подарок самокат (с накачивающимися колесами), плавательный круг и гусеничный трактор, на электроприводе.

В гости пришли Петер Хофманн, Матце Шёнеберг, Катрин Мэлих и тихая Рената. Петер Хофманн съел три куска торта. Играли в «ударь кастрюлю».


Так как ему уже исполнилось пять, он снова спросил:

— Мама, когда же поедем к бабушке Наде?

— В начале сентября.

— А сентябрь когда?

— Сначала будет май, потом июнь, июль, август, а потом сентябрь.

Александр разозлился.

— Ты мне говорила, что, когда взрослеешь, время идет быстрее.

— Когда становишься взрослым, Сашенька. По-настоящему взрослым.

— А когда я стану по-настоящему взрослым?

— По-настоящему взрослым ты станешь в восемнадцать.

— Я буду высоким? Таким же высоким, как папа?

— Наверняка выше.

— Почему?

— Ну, так устроено. Дети, как правило, выше своих родителей. А родители в старости становятся снова немного ниже.

Тут она перешла на немецкий:

— Ein Pfund Schabefleisch, bitte.[10]


Началось лето.

Сперва нужно было выпрашивать разрешения ходить в шортиках. Но уже спустя несколько дней лето разгулялось, незаметно распространилось повсюду, заняло все уголки Нойендорфа, выгнало прохладу из влажной земли. Трава стала теплой, в воздухе с гудением роились насекомые, и никто не вспоминал уже о мурашках от холода при надевании шортиков. Никто не мог себе представить, что однажды лето закончится.

Катание на роликах. В моде были ролики с металлическими колесиками. Они здорово громыхали. Выскочил Вильгельм:

— Это же невыносимо, балаган!

Мастерили лук. Стрелы из побегов неизвестно как называющегося кустарника, острие обматывали медной проволокой. Уве Эвальд выстрелил Франку Петцольду в глаз. Больница, суровая взбучка.

Рисовали мелом на дороге. Петер Хофманн нарисовал свастику. Но тут же, добавив штрихов, превратил ее в окошко.

Еще строго-настрого запрещено спускаться в бункер. Старшие всё равно спускаются. И малыши. Когда Александр зашел в бункер, из глубины выглянул призрак — одна лишь голова, с пунцовыми щеками. От ужаса у Александра волосы встали дыбом. Он молча кинулся к выходу.

Не запрещено, но как-то и не разрешено — играть с Ренатой Клумб в наездника и коня. Она должна лечь в траву, животом вниз, задрав юбку. Он садится сверху. Двигаться в этой игре Ренате не положено. Хватит того, что в некоторых местах они соприкасаются кожей.

Наелись с Матце зеленых яблок. А потом — понос.

Катрин Мэлих защемила пальцы в лежаке.

В песочнице у Хофманнов строятся города для красноклопов. Их сейчас масса. Камни нагреты солнцем, они сидят на них, неподвижно, кучами.

И когда лето окончательно замирает, когда дни больше не трогаются с места, когда время, несмотря на все обещания, перестает идти, а Александр уже почти забыл, мама говорит:

— На следующей неделе мы едем к бабе Наде.


— На следующей неделе, — сообщает Александр, — я поеду в Советский Союз.

Ахим Шлепнер делает вид, что его это не впечатлило.

— Советский Союз — самая большая страна в мире, — говорит Александр.

Но Ахим Шлепнер возражает:

— Америка больше.


Путешествие в зеленом вагоне. Спальном вагоне, уютном, как домик на колесах. Еще можно заказать чай. На стаканах нарисован Кремль. Вокруг Кремля кружится маленький спутник.

В Бресте смена колес. В Советском Союзе колея шире.

— Правда же, мама, Советский Союз — самая большая страна в мире.

— Да, конечно.

Он ничего не помнит. Но ему всё знакомо. Даже запах московских такси — смесь слегка подгоревшей резины и бензина. Казалось, что вся Москва пахнет, как такси.

Красная площадь: очередь перед Мавзолеем.

— Нет, Сашенька, у нас нет времени.

Зато эскимо. И простокваша с сахаром.

Метро гигантское. Он немного боялся эскалатора. Еще больше дверей.


Затем еще три дня на поезде. В Свердловске пересадка. И еще полдня. И, наконец, Слава.

Вокзал располагался за чертой города. Их встретил джип, объезжавший, сильно петляя, ямы на дороге. Не ямы — кратеры.

Поселок. Дощатые заборы. Дома из бруса. И каждый выглядел так, как будто в нем могла жить баба Надя.

Водитель посигналил, баба Надя вышла за порог.

— Почему баба Надя плачет?

— Потому что радуется, — сказала мама.


Дом был маленький. Кухня, комната. Посреди дома — печь. На печке спала баба Надя. Мама и Александр — на кровати.

Двор: баня, сарай. Черно-белую собаку на цепи зовут Дружбой. «Дружба» значит «Freundschaft». Freundschaft лаяла. Цепь громыхала. Баба Надя ругалась:

— Дружба, заткни пасть!

Буренку звали Марфой. Свинью — просто свиньей. Как Вильгельма — просто Вильгельмом.

Свинью он боялся. Когда ее выпускали, она носилась по двору и визжала. И Дружба тоже боялась свинью. Зато Дружбу можно было не бояться. А гулять с ней. Вообще всё было можно. Можно было залезть на крышу. Можно было бродить по огромным лужам. Только вот в лес нельзя.

— Ни шагу в лес, — сказала баба Надя.

Ведь в лесу заблудишься. Волки сожрут.

— И останутся от тебя только рожки да ножки, — приговаривала баба Надя.

— Ну перестань, — обрывала ее мама.

Но в лес ходить не разрешала.

— Там и мошкара может сожрать заживо, — говорила она.

Но он не верил в это. Уж скорее волки.


Очень интересно брать воду из колодца. У бабы Нади была своего рода вешалка, ее клали на плечи, слева и справа прикреплялись ведра, и они отправлялись по воду. Ближайший колодец был недалеко. Ведро вешали на крючок. Вниз оно опускалось само. Александру разрешали крутить ручку, чтобы вытащить его.

Раз в неделю привозили хлеб. Тогда в магазинчик выстраивалась большая очередь. Каждый получал на руки три булки хлеба. Александр тоже. На троих они получали девять булок. Каждая стоила одиннадцать копеек. Три булки они съедали сами, шесть отдавали корове. Размоченные в воде. Корова чавкала. Ей нравилось.

Электричество у бабы Нади было.

Газа не было. Баба Надя варила всё в печи. Чтобы попить чай, растапливали самовар. Черный чай — утром, в обед, вечером. Самовар гудел. Баба Надя играла с ним в подкидного дурака.

Вечером пришел гость — Петр Августович, в галстуке и костюме. Странный человек, худой и старомодный. Целовал маме руку.

— Позор какой, — сказала мама бабе Наде, — ведь Павел Августович учился в консерватории.

— Что поделаешь, — ответила баба Надя. — Бог так распорядился.

В другой раз пришли бабушки в платочках. Пели до ночи. Сначала веселые песни. Тогда они хлопали в ладоши, некоторые даже плясали. Потом грустные песни. Тогда плакали. Под конец все обнимались и вытирали слезы.

— Жалко, — сказал Александр, — что дома мы не живем все в одной комнате.


Снова дома. Во второпятницу к бабушке, теперь ему есть что рассказать.

— Мы пять дней ехали на поезде.

— Это очень интересно, — сказала бабушка. — Но давай ты расскажешь всё это позже, во время ужина, тогда и Вильгельм послушает. Вильгельму тоже будет очень любопытно.

От такого предложения ему стало несколько не по себе. Бабушка его подбодрила:

— Мы сделаем так: я скажу ключевое слово, и ты начнешь.

— Ключевое слово?

— Например «Советский Союз», — объяснила бабушка. — Я скажу, например, «я бы с удовольствием провела отпуск в Советском Союзе!» Для тебя это ключевое слово.


Вильгельм плюхнул масло на хлеб.

— Индейцы, — объяснил он, — сегодня беднее бедных. Порабощены, эксплуатируемы, лишены своей земли.

Бабушка сказала:

— В Советском Союзе нет эксплуатации и порабощения.

— Это понятно, — сказал Вильгельм.

Бабушка посмотрела на Александра и сказала еще раз:

— В Со-ветс-ком Со-ю-зе нет эксплуатации и порабощения!

— Ах да, — сказал Вильгельм, — ты же как раз был в Советском Союзе. Расскажи-ка!

Неожиданно в голове у Александра стало пусто.

— Ну что еще, — спросил Вильгельм, — ты чураешься простых людей?

— У бабы Нади, — сказал Александр, — вода из колодца.

Вильгельм откашлялся.

— Ну, хорошо, — сказал он, — может быть и так. Когда мы были в Советском Союзе, помнишь, Лотти, даже в Москве еще были колодцы. В Москве, представь себе! А сегодня? Ты же был в Москве, да?

Александр кивнул.

— Ну вот, — сказал Вильгельм. — А когда вырастешь, тогда во всём Советском Союзе не надо будет носить воду из колодца. Когда ты станешь как папа, тогда уже в Советском Союзе наступит коммунизм — и, возможно даже, во всём мире.

То, что все колодцы отменят, Александра не слишком обрадовало, но он не хотел разочаровать Вильгельма еще раз. Поэтому сказал:

— Советский Союз — самая большая страна в мире.

Вильгельм кивнул довольно. Посмотрел на него выжидательно. И бабушка смотрела выжидательно. Александр добавил:

— А Ахим Шлепнер дурак. Он говорит, что Америка — самая большая страна в мире.

— Ага, — сказал Вильгельм, — интересно. — А бабушке он сказал:

— И на выборы они снова не ходили, Шлепнеры эти. Но мы и до них доберемся.


Детский сад. Теперь он был уже в старшей группе. Ахима Шлепнера не было. Теперь Александр стал самым умным. Доказательство:

— Я уже был в Москве.

Даже фрау Ремшель там не была.

— А когда вырасту, поеду в Мексику.

Потому что, когда он вырастет, повсюду будет господствовать компонизм. Тогда не будут больше эксплуатировать и порабощать индейцев. Никому больше не надо будет приносить себя в жертву. Только кобры, они, конечно же, останутся. И скорпионы в обуви. Но с этим он разберется — по утрам надо вытряхивать обувь — ничего сложного. Бабушка подсказала.


Воскресенье. Александр идет по улице с родителями. По Тельманштрассе. Деревья пестрые. Пахнет дымком. Люди сгребают листву и сжигают ее небольшими кучками. В огонь можно кинуть каштаны, спустя какое-то время они громко лопнут.

Они идут по середине улицы, рука в руке: слева мама, справа папа, и Александр объясняет, как он себе всё представляет:

— Я вырасту большим, а вы станете маленькими. А потом вы снова станете большими, я снова маленьким. И так будет всегда.

— Нет, — сказал папа, — не совсем так. Мы со временем, и правда, станем ниже ростом, но не моложе. Мы постареем и однажды умрем.

— А умирают все?

— Да, Саша.

— И я тоже умру?

— Да, и ты тоже когда-нибудь умрешь, но до этого момента пройдет еще очень, очень, очень много времени, так бесконечно много, что ты даже не думай об этом.

Ошеломляющее откровение.

Бесконечность. Там за горизонтом, где всё терялось в дымке, где деревья постепенно уменьшались — она где-то там, за горизонтом. Туда они и шли, его родители и он. Прохладный воздух овевал лицо. Они шли и шли, так пугающе легко, и всё же, почти не двигаясь с места.

Если он и улыбался, то от смущения — его представления о том, как становятся большими и маленькими, оказались такой глупостью.

Загрузка...