Аэропорт смахивал на ночлежку. Спальные мешки, очереди в кассы. На табло с расписанием полно отмененных рейсов. Казалось, все люди читают одну и ту же газету. Фотография на первой полосе: самолет врезается в небоскреб. Или это крылатая ракета?
Рейс в Мехико тоже задерживался.
Александр купил путеводитель (знаменитый Backpacker, «мягкий» туризм), немецко-испанский словарь, надувную подушку под голову и — для создания нужного настроения — испанскую газету. Слово, которое он понимал и без словаря — terrorista.
Затем, наконец-то, регистрация рейса. Перед взлетом балетный номер стюардесс о безопасности в полете. Они уверенно улыбались, если это можно назвать улыбкой. Он попытался представить себе их лица во время крушения. Когда самолет отрывался от земли, подумал: есть еще множество способов покончить с жизнью. Как ни странно, эта мысль успокоила.
Он устроился в своем кресле, насколько возможно — между толстяком с золотой цепью и блеклой мамашей, безуспешно усмирявшей сосущего колу ребенка. Он ничего не читал, поначалу даже не пытался спать. На экране прямо под носом долго отслеживал курс самолета, набор высоты, понижение температуры.
Он брал всё, что предлагали: кофе, наушники, маску для сна. Съел всё, что принесли на обед, даже загадочный десерт из пластиковой коробочки.
Спустя два-три часа начался фильм. Какой-то обычный экшн. Люди били друг друга, пинались, сопровождая всё это звуками, которые он слышал даже из наушников соседа. Ничего особенного в общем, вот только вдруг он понял, что не может больше этого переносить. Зачем это показывают? Как люди избивают друг друга.
Он надел маску для сна, воткнул наушники, пощелкал программы.
Гендель. Одна из этих известных арий: сдержанная и опасно меланхоличная. Он вслушивался осторожно, чтобы в любой момент выключить музыку, если она затронет его слишком глубоко.
Но нет. Он откинулся, удивленно прислушиваясь к неземному звучанию арии — нет, вообще-то не неземное звучание, наоборот. В отличие от Баха — земное, посюстороннее. Настолько посюстороннее, что казалось, вот-вот станет больно. Больно от прощания, — вдруг понял он. Взгляд на мир с осознанием его преходящести. Сколько лет было Генделю, когда он сочинил это чудо? Лучше не знать.
И сколько времени ему для этого понадобилось. Как же просто, как ясно.
Он вспомнил свою последнюю постановку в К. Конечно, при желании можно было бы утешить себя тем, что критика была не столь уничтожительной, как он опасался. Вспомнил, как на премьере сидел на ступеньках. Как, внутренне воспарив, смотрел с другими зрителями на дрыгающихся и кричащих на сцене актеров, играющих свои жалкие роли… Пространные, пестрые декорации. Трудоемкая осветительская концепция (для которой еще к тому же был докуплен дорогой прожектор дневного освещения)… Всё чересчур. Чересчур утомительно. Чересчур сложно.
Это оно и есть? Это утомительное и сложное. Это и есть его рак?
Нон-ходжкинская лимфома… А потом тот доктор объяснил про болезнь — нехотя раскачиваясь туда-сюда в крутящемся кресле, с пластиковой линейкой в руках — у него и правда была линейка в руках? Он и правда рисовал в воздухе смешные маленькие шарики, когда рассказывал о медленно убивающих его Т-клетках?
Абсурд же заключался в том, что речь шла о защитных клетках. О клетках его иммунной системы, призванных защищаться от чужеродных тканей, но которые, как понял Александр, теперь сами превращались в гигантские вражеские клетки.
Еще ночью накануне, в ночь до выяснения диагноза, после того как он часами лежал без сна, обессиленный жужжанием кислородного аппарата пожилого соседа, немилосердно проникающим в уши сквозь беруши, где-то около трех ночи, задав себе все вопросы, прокрутив все возможности, наконец встав и проскользнув в коридор, напрасно пытаясь локализовать проблему на анатомическом атласе — после всего этого он в конце концов подумал: всё равно — что бы и где бы это ни было — ему это вырежут, а он будет бороться, так он думал, за эту жизнь, и при слове «бороться» он непроизвольно увидел себя бегущим по Гумбольдтхайну[11], пытающимся в забеге выиграть свою жизнь, думал он, бегом выгнать из себя болезнь, бегать до тех пор пока от него ничего не останется кроме ядра, кроме самой сути, до тех пор, пока между кожей и сухожилиями просто не останется места ни для какой чужеродной ткани…
Нечего вырезать, нечего локализовать. Это шло из него самого, из его иммунной системы. Нет, это и была его иммунная система. Это был он сам. Он сам стал болезнью.
Голос в его ушах еще пару раз что-то промурлыкал. Скакнул, прокудахтал. Засмеялся…
Он снял маску для сна. Проверил, не заметил ли кто-то, что он покраснел… Но ни никому не было до него никакого дела. Толстяк с золотой цепью (который вот умудрился же не заработать себе никакого рака) пялился в свой экран. Блеклая мамаша пыталась немного поспать. Только ребенок смотрел на него, сияющими глазами цвета колы.
Мехико, аэропорт. Дуновение теплого ветра. Когда он ступил на землю города (страны, континента), мелькнула мысль, что запах не такой, как от нитратных удобрений в зимнем саду у бабушки.
Такси. Водитель мчит как ошпаренный, криво повиснув на своем сидении, наполовину высунувшись в открытое окно. Американские горки. Александр откидывается на спинку. Такси несется по широкополосным avenidas[12], водитель рывками выворачивает руль, шины визжат, где-то не там повернул на кольце, протискивается в просветы шириной с игольное ушко, трафик снаружи рычит, резкий поворот направо, затем улица сужается, слева и справа люди на тротуаре, водитель едет на красный, в этот момент, первый раз, он поворачивает голову, чтобы проверить, свободна ли дорога.
Отель «Borges» — рекомендация от Backpacker. В centra historico[13], 35 долларов в сутки. На ресепшн сотрудник с молочным лицом в синем костюме объясняет ему что-то, он не понимает. El cinco piso — всё, что он понял — пятый этаж. Номер большой, вся мебель перекрашена в бордовый цвет, даже безвкусицей не назовешь. Александр падает на кровать. Что теперь?
Он выходит на улицу. Смешивается с людьми. Восемь часов вечера. Улицы полны, он плывет с толпой, вдыхает дыхание других. Приземистые полицейские, одетые в бронежилеты несмотря на жару, свистят в свистки. Споткнувшись, он чуть не падает в яму размером с крышку от люка — его подхватывают идущие навстречу. Они смеются, помогают ему — большому зазевавшемуся европейцу — встать. И вот он в парке. Везде идет торговля. В гигантских сковородах, мирно соседствуя, тушатся мясо и овощи. Продаются покрывала и украшения, старые телефоны, циркулярные пилы, будильники, свиная кожа грубой выделки, продаются вещи, которые он никогда не видел, продается всё: украшения из перьев, скелеты на ниточках, лампы, распятия, стереоустановки, шляпы.
Александр покупает себе шляпу. Вспоминает, что уже давно хотел купить шляпу. Теперь есть аргументы «за». Теперь он может сказать: «в Мехико шляпа нужна, из-за солнца». Но он не говорит этого. Он покупает шляпу, потому что нравится себе в шляпе. Покупает шляпу, чтобы пойти против привитых ему принципов. Против отца. Против всей своей жизни, в которой он не носил шляп. Почему собственно? Это же так просто! Ему хочется рассмеяться. Он даже смеется. Нет, конечно же, не смеется, а улыбается. Толпа несет его. Только теперь у него и возникает чувство сопричастности. Теперь, в шляпе, он один из них. Вдруг выясняется, что он может говорить по-испански: сколько стоит… я хотел бы… taco, tortilla?.. Gracias, señor… Señor![14] Он кланяется, как кланяются при вручении какого-нибудь почетного звания. Пожилая женщина хихикает. У нее всего лишь один зуб. Александр движется дальше. Поедает тортилью. Идешь, стоишь, вокруг движение. Снова стайки приземистых полицейских, бессмысленно — как можно было бы подумать — свистящих, но в этот же миг до него доходит: они свистят, и только. Как птицы. Они свистят, просто потому что они есть. Ошеломляющее откровение. Они взмахивают крыльями, руками, непонятно, вне всяких правил и значений, в то время как движение, следуя каким-то природным законам, регулирует себя само.
И тут он услышал музыку. Не переливы свистков, а настоящую музыку. Едва различимо врываются то скрипка, то труба: скрипка и труба! Типичные для мексиканской музыки инструменты, как на граммофонной пластинке бабушки Шарлотты. Воспоминания нахлынули на него, он ускорил шаг. Теперь звучало так, будто гигантский оркестр настраивает инструменты. Казалось, что распеваются певцы хора. Что там творится? Александр оказался на ярко освещенной площади. Площадь полна людей, среди них — он просто не верит своим глазам — сотни единообразно одетых музыкантов, разбившихся на маленькие группки: капеллы большие и маленькие, по десять человек и по два, с огромными сомбреро и легкими соломенными шляпами, с рядами золотых пуговиц или серебряной каймой, с эполетами и бахромой, розовые, белые, синие — и все они играют музыку! Одновременно! Необъяснимое действо. Будто некие загадочные насекомые явились вдруг из ниоткуда. Процессия какая-то? Забастовка? Предотвращение конца света? Здесь та самая единственная площадь, с которой их может расслышать какое-нибудь божество?
Александр бродит, вслушивается, как в трансе, переходит от капеллы к капелле, слух выискивает свою музыку: вон там позади… Или нет… А вон… Так похоже! Останавливается перед одним из певцов. Небесно-голубой костюм, белая рубашка сияет, смолянисто-черные волосы, а на шее экстравагантная бабочка.
— Mexico Undo, — говорит Александр.
Певец отвечает:
— Sí!
— Jorge Negreto, — говорит Александр.
Певец отвечает:
— Sí!
Музыканты делают по затяжке, отставляют в сторону бутылки, подтягивают брюки, поправляют сомбреро, и вдруг — заиграла старинная пластинка бабушки Шарлотты: пам-папа-пам-папа… Voz de la guitarra mia… al despertar la mañana…
Александр недоверчиво глядит на певца. Шутовская бабочка, сияющие черные волосы, белые зубы, сверкающие из-под усов и формирующие звуки, абсолютно такие же, как на пластинке, что тысячу лет назад разлетелась на тысячи кусочков…
Конечно же, это не может быть правдой. Возможно, это помутнение разума.
Розыгрыш.
México lindo у querido
si muero lejos de ti
que digan que estoy dormido
у que me traigan aquí
Песня кончилась. Он замечает, что по щекам бегут слезы. Музыканты смеются. Певец спрашивает его:
— Americano?[15]
— Alemán, — тихо произносит Александр.
— Alemán, — громко повторяет певец, для других.
— Ah, Alemán, — говорят они.
Прекращают смеяться. Понимающе кивают — так, будто он пришел сюда из Германии пешком. Певец хлопает его по плечу.
— Hombre, — говорит он.
Александр уходит. Музыканты машут ему.
Он идет медленно. Напевает. Людей на улицах стало меньше. Покупает пиво. Слезы на щеках высыхают. Он вдыхает посвежевший ночной воздух. Может, ему не хватает тепла толпы? Трели свистков умолкли. Звезд не видно. Он в Мехико. Сколько лет он был уверен, что никогда, никогда в жизни не ступит на эту землю? И вот он здесь. Вот идет по этому городу. И всё это розыгрыш. Берлинская стена. Рак. Кто сказал, что у меня рак? Вдруг, оглядываясь назад, всё кажется ему сумасшествием. Диагноз — просто утверждение. Больница — спятивший станок по производству диагнозов. Что за болезнь? Какие-нибудь там показатели pH, какая-нибудь чушь. Просто уйти. Просто сбежать от этого больного мира — мира, заражающего его…
И вот я здесь. Приветствую тебя, большой город. Приветствую небо, деревья, дыры в асфальте. Приветствую продавщицу тортильи и музыкантов. Приветствую всех вас, ждавших меня. Я здесь. Я купил себе шляпу. И это только начало.
Нужно ли было дать музыкантам денег?
Это подозрение — единственное, что слегка беспокоит его, когда он засыпает.
Утром его будят собаки. Какие собаки? Он выглядывает в окно. И правда, на крыше соседнего здания две большие дворняги, одна лохматая, вторая лысая. Что они там охраняют? Печную трубу? Крышу?
Полшестого, слишком рано вставать (хотя в Германии — он пересчитывает — должно быть уже полпервого). Он укрывается одеялом — не помогает. Окна-то обычные, а частоты — проникающие. Сначала вой, потом лаянье. Один воет, другой лает. Воющий начинает, лающий подхватывает песню: у-уууу — гав-гав.
Он встает, чтобы посмотреть, какой из них лает, а какой воет. Воет лохматый. А лысый лает.
Перерыв. Теперь он уже ждет: у-уууу… а где же «гав-гав»?
Он вспоминает про беруши. У него же в сумке с бельем беруши — Марион принесла их, когда он лежал в больнице. Пластиковые беруши, такая новомодная штучка. Но лучше, чем ничего.
Только лег в кровать, как вспомнил: «Марион!» Забыл позвонить ей. Не забыл, не успел еще… Беруши укоризненно заскрипели в ушах. Полупластик растягивается, норовит выскользнуть из ушей… Он напишет ей, верится ему. Дорогая Марион, напишет он, ты, пожалуй, удивишься… Я в Мехико, потому что я… Да, что? По следам бабушки… Ну, отлично… Дорогая Марион… А как объяснить ей, почему не позвонил?
Дорогая Марион, сейчас я не могу ничего объяснить. Неожиданно оказался в Мехико. Хорошо, что у меня есть беруши, здесь на крыше водятся собаки… Но честно говоря — хруст. В следующий раз, если возможно…. Или снотворное. Только для собак… У-уууу… Кто из них там какой? Один воет, другой еще совсем маленький. Слышишь? На заднем плане. За скрипом… У-ууу… А где же?.. Гав-гав.
Он просыпается, номер залит ярким солнечным светом. Восемь утра. Он встает, принимает душ. Рассматривает себя в зеркале. Размышляет, стоит ли побриться. Надевает новую шляпу. Что он видит?
Ну, а что можно увидеть: мужчину в шляпе. Сорока семи лет. Бледного. Небритого. Выглядит старше своего возраста. И опаснее, чем на самом деле.
Для начала сойдет.
Буфет в отеле, где можно позавтракать, кажется слишком стерильным. Слишком европейским. Он завтракает в кафе напротив. Старинное заведение, атмосфера почти как в венских кофейнях, странно смотрятся только голые неоновые трубы, вездесущие и ослепительно белые. Официантка-индианка кажется при таком освещении желтой. Он заказывает типичный мексиканский завтрак. Ему приносят какое-то непонятное месиво. Красно-зеленое. Зато кофе, который подливают из металлического кофейника, хорош. Почти вязок. Пить его надо с молоком.
Потом Мехико при свете дня. Он всегда представлял себе город пестрым. Но так называемый исторический центр сер. Он почти не отличается от какого-нибудь южноиспанского большого города, за тем исключением, что все дома покосились. Влажные грунтовые почвы, читает он в Backpacker, доставляли много хлопот уже древним ацтекам.
Кроме того, читает он: «Мексиканцы называют город не Мехико, а Д.Ф.» — от district federal[16].
Еще он вычитывает, что исполнители марьячи на площади Гарибальди сыграют на заказ каждому желающему. Площадь, как сказано в путеводителе, очень «туристическая». Цены, соответственно, высокие.
На Сокало как раз строят временный павильон, настолько крупный, что есть опасения увидеть здесь в скором времени гастроли «Holiday on Ice». Он осматривает Catedral Metropolitana, который Backpacker превозносит как шедевр мексиканского барокко, бесцельно бродит по гигантскому церковному пространству, беспомощно стоит перед неприличной роскошью двадцатиметрового алтаря, позолоченного сверху донизу.
Рядом с кафедральным собором находится templo mayor, огромный храм бывшего города ацтеков, точнее говоря, его жалкие остатки. Разрушенный, разграбленный, сравненный с землей во время землетрясений, свидетельство борьбы двух культур — мирной христианской и кровожадной ацтекской, которую некий Эрнан Кортес с чуть более чем двумястами солдатами (и умелой союзнической политикой, да-да, всенепременно!) уничтожил до основания за несколько месяцев. С руин храма хорошо просматривается задний фасад собора, и заметно, что сложен он из камней храма.
На краю площади виден индеец с украшеньями из перьев. Перед ним, в круге, очерченном мелом, двое местных, которых тот, приговаривая какие-то заклинания, окуривает дымом. В очередь выстроилось около двадцати человек: старики, молодые, парочки. Кроме набедренной повязки на мужчине ничего нет. Он гол и коренаст, у него синие губы.
На параллельной улице четверо детей. Они играют музыку. То есть трое играют: один выдувает что-то на кларнете, двое неумело барабанят, а маленькая девочка, в слишком коротких штанишках, подходит к прохожим с шляпой в руках. Девочке не больше пяти. Взгляд ее недоверчив, стыдлив. Александр дает ей несколько песо. Размышляет, не дать ли ей ту самую сумму, что по его мнению, он задолжал музыкантам с площади Гарибальди. Но не делает этого. Опасается, что опозорится, — перед кем?
Он едет на метро до Insurgentes. По вагону снуют бродячие торговцы. Кричат, продают диски с ужасной музыкой, дребезжащей из плееров. Александр сердится, что не додал детям денег.
Снова над землей: avenida des los Insurgentes, проспект Повстанцев. Будничная улица, нормальней, грязней центра, но он не так представлял себе Мехико. Люди, громыхающее движение. На разделительной полосе шириной не больше метра едва живые тоненькие деревца, непонятно как тут очутившиеся. Дома по сторонам улицы — неумело стилизованные копии, когда-то — как еще можно догадаться — возведенные гордыми хозяевами, со временем опустевшие, осыпающиеся, с отслаивающейся краской, нанесенной поверх прежних слоев, оклеенные плакатами. Над крышами возвышаются конструкции, затянутые гигантским полотном с рекламой товаров по 99 песо.
Он идет по Insurgentes в южном направлении. Нужный адрес находится за пределами карты, напечатанной в Backpacker. На большой карте города, висящей в отеле, он посмотрел дорогу. Идет он ни медленно, ни быстро. Проходит мимо забегаловок и магазинчиков, как раз открывающихся после обеденного перерыва. Мимо магазинчиков с косметикой и лекарствами, мимо фотолавок. Мимо помойных луж и строек, мимо сломанных мотоциклов, сломанных велосипедов, сломанных лестниц — да, собственно, всё здесь сломано.
В одном из киосков он покупает тако, или тортилью, или как оно там называется, хотя уже прочитал в Backpacker, что не следует ничего есть в уличных киосках. Тем не менее он ест, но у тако, или тортильи, или как оно там называется, вкус подозрительный. Он выкидывает еду, не съев даже половины. Ему захотелось пить, он заходит в маленький ресторанчик а-ля «Макдоналдс» и заказывает бургер и колу. Столы из пластика, все сломаны, надломаны, в трещинах. Верещит игровой автомат. Входят двое молодых парней, в капюшонах и свисающих джинсах. Странно, думает он, жуя бургер, что по всему свету молодежь выглядит одинаково — по крайней мере, молодежь определенного рода. Оба что-то покупают, уходят. Александр смотрит им вслед, как те вразвалку переходят улицу, развязно жестикулируя.
Через три километра Александр поворачивает налево, потом еще раз налево и направо — и вот он на месте, на Тапачула. Узенькая улочка, без единого деревца. Вместо деревьев — фонари и столбы, между которыми свисает паутина проводов. Номер 56а: двухэтажный дом шириной метра четыре, он узнает зубцы садового парапета на крыше, оттуда сверху бабушка смотрела вниз, но на фотографии, хоть она и была черно-белой, всё выглядело как-то зелено. Как-то по-тропически и щедро.
Он осторожно заглядывает в зарешеченное окно на первом этаже. Там стоят ящики — по всей видимости, склад. Переходит на другую сторону улицы, рассматривает дом. Пытается что-то почувствовать. Как почувствовать былое присутствие бабушки?
Пока чувствуется только боль в ступнях. И в спине. В заметно ослабевших за время пребывания в больнице мышцах ног.
Ну углу он рукой подзывает зелено-белое крошечное такси, фольксвагенского «жука», хотя в Backpacker прочел, что на улице ловить такси не следует. Водитель дружелюбен, на нем чистая белая рубашка. Таксометр тоже есть.
Водитель сворачивает направо, на Insurgentes, совершенно верно. Машины движутся вяло, таксометр жужжит. И вдруг водитель поворачивает налево, хотя центр справа. Возможно, успокаивает себя Александр, он хочет обогнуть пробки на Insurgentes. Но вместо того, чтобы поехать по следующей параллельной улице, водитель бесконечно поворачивает, придерживаясь какого-то рваного курса, который кажется уводит от места назначения.
— Adonde vamos[17], — спрашивает Александр.
Водитель что-то отвечает, жестикулирует. Улыбается в зеркало заднего вида.
— Стоп, — говорит Александр.
— No problem, — говорит водитель на своего рода английском. — No problem!
И не останавливается.
Останавливается тремя минутами позже в заброшенном проулке: стены, крыши с гофрированным свинцовым покрытием, разруха. Водитель коротко сигналит, словами и жестами дает Александру понять, чтобы тот оставался в машине, и исчезает.
Александр ждет несколько секунд, выходит из машины. Но едва он, разогнувшись, выбирается из низенькой дверцы, как лицом к лицу оказывается с двумя фигурами. На первый взгляд, в этих капюшонах и широких джинсах, они выглядят как те два типа из бургерной, но потом замечает, что эти моложе. Вряд ли старше шестнадцати, долговязые, худые. У одного, который повыше ростом, пушок над верхней губой, а в руке у него красивый, нож с отделкой. Другой, поменьше ростом, с умными проворно рыскающими глазами, показывает на такси и что-то спрашивает у Александра. Александр не понимает, но всё же понимает: не хочет ли он оплатить такси. Тупой трюк. Громко отвечает, по-немецки:
— Ich verstehe nichts.[18]
— Dinero, peso, dollar, — говорит маленький.
Александр достает портмоне, в решимости отдать пацану не больше, чем показывает таксометр. Но прежде чем он успел заметить, «малыш» вырывает портмоне из его рук, на безопасном расстоянии проверяет содержимое. Непроизвольно Александр делает шаг по направлении к «малышу». Тот, что с пушком над верхней губой, поднимает нож, нервно размахивает им. «Малыш» вынимает деньги, там триста долларов и пара сотен песо и швыряет Александру портмоне. Пару секунд спустя оба исчезли.
Недолго думая, Александр уходит. Ему хочется поскорее убраться отсюда. Слышит, как кто-то зовет его. Слышит, как заводится мотор старенького «фольсквагена», как тот приближается. Какое-то время таксист едет рядом с ним и пытается его уговорить. Александр игнорирует его. Смотрит прямо перед собой, просто идет. Как по туннелю. Спустя некоторое время ему на ум приходит словосочетание «разбойное нападение». Его ограбили. Два шестнадцатилетних подростка. Два маленьких мальчика. Он чувствует себя униженным. И не столько из-за ножа, сколько из-за проворных умных глаз «малыша», которые сказали ему, что он такое — глупый неуклюжий белый, которого следует обобрать. И? Разве не так? Да, так и есть. Он чувствует это. Чувствует обман.
Бредет дальше — как ему кажется, в направлении Insurgentes. Темнеет. Кварталы постепенно становятся оживленнее. В домах зажигается свет. Люди стоят на улице, пялятся на него, на глупого неуклюжего белого. Обман. Он видит магазины, забегаловки — обман. Видит рекламу на крышах, видит такси, проносящиеся по Insurgentes, бродячих торговцев, которые хотят всучить ему украшение или солнечные очки — обман. Даже глядя на жалкие деревца на разделительной полосе, глядя на беспомощные стилизованные копии, глядя на разбитый тротуар или свисающие отовсюду провода, глядя на оборванные плакаты, на покрашенные в желтый тротуары, вышки сотовых операторов, электропроводку, глядя на косящие под «Макдоналдс» закусочные или на мужчину в сияющей белизной рубашке и с толстыми кольцами на пальцах, выходящего из двери заведения с мерцающей вывеской, он понимает: всё это — обман, и удивляется, как мог не заметить этого раньше. Его обманули, всю жизнь его обманывали. Его водили за нос (он хихикает от радости такому открытию). На самом деле всё — обман, а правда в том, что он — глупый неуклюжий белый, которого нужно обобрать, а что с ним еще делать?
Что он себе напредставлял, ради всего святого? Он и впрямь верил, что кто-то его ждет? Верил, что Мексика встретит его с распростертыми объятиями как старого знакомого? Надеялся, что эта страна вылечит его? От чего?.. Да-да, что-то в этом роде… С его губ срывается страшный звук. Он смеется, хрипит. Сам не знает. Машинально переставляет ноги. Злость подгоняет его. Ему хочется пить, но он идет, машинально, шаг за шагом. Чувствует сухость в горле. Чувствует, что охрип от разговора, даже от беззвучного разговора с самим собой. Теперь болят ступни. Но жажда куда хуже. Он знает это по марафону — боль пройдет, а вот жажда будет усиливаться. Он обшаривает карманы брюк в поисках завалявшихся монет — на бутылку воды не хватает. Не хватает трех песо. Но три песо — это три песо. Не стоит и спрашивать. Никто не подарит ему их, ему — глупому неуклюжему белому. Даже если у него рак. Он садится на скамью. Голова кружится. Он вспомнил о марафоне в Р., когда его выдернули с соревнования из-за острого обезвоживания. Когда он уже не отдавал отчета, что делает. Вспоминает, что единственными напитками за день были чашка кофе и стакан колы. Жара. Он прошагал, наверняка, километров двадцать. Ощущает соблазн зайти в какое-нибудь кафе и выпить воды из-под крана. Но, как написано в Backpacker, делать этого нельзя. Ему нужно идти дальше, ни садиться, ни ложиться нельзя. Если он ляжет, то умрет. Глупый неуклюжий мертвый белый. Он видит себя утром, лежащего мертвым на скамейке: шляпу у него украли, брюки украли… Как раз в этот момент кто-то крадет у него чешские туристические ботинки, которые он носит много лет, причем со всё теми же шнурками.
— Что ты там делаешь?
Постепенно до него доходит, что мужчина, сидящий перед ним на коленках и что-то делающий с его правым ботинком, это чистильщик обуви.
— No[19] — говорит Alexander. — No!
Он убирает ногу, ставя ее с подставки на землю. Мужчина продолжает чистить, I make verry gutt price[20], говорит он, продолжая чистить и улыбаясь Александру, verry gutt price. Александр встает, но мужчина повис на его ботинке. Александр идет, мужчина перерезает ему путь, жирная навозная муха, verry gutt quallitie, говорит Навозная Муха, непонятно, то ли о своей работе, то ли о ботинках, Александр хочет идти дальше, хочет отряхнутся от Навозной Мухи. А Навозная Муха — ниже на две головы, но коренастая — перегораживает ему дорогу:
— You have to pay my work[21], — говорит Навозная Муха. Зеваки уже выстроились кружком. Александр оборачивается, пытается сбежать, двигаясь в противоположном направлении.
— You have to pay my work, — повторяет Навозная Муха.
Навозная Муха растопырила крылья, загораживает ему дорогу, подставка для ног в одной руке, чемоданчик с принадлежностями в другой. Александр надвигается на него, готовый ударить. Но он не ударяет, он кричит. Кричит во всё горло, кричит в его лицо:
— I have по money, — кричит он.
Навозная Муха ошарашенно отступает.
— I have по money, — снова кричит Александр — I have по money!
Затем ему приходят на ум испанские слова: — No tengo dinero[22], — кричит он.
Поднимает руки и кричит.
— No tengo dinero!
Кричит в лица людей:
— No tengo dinero!
Поворачивается во все стороны и кричит:
— No tengo dinero!
Люди поворачиваются к нему спиной, он кричит им вслед. Они рассыпаются как курицы. Спустя несколько секунд вокруг него никого, только чистильщик обуви стоит перед ним — подставка для обуви в одной руке, чемоданчик в другой — так он стоит, молча, и пялится на сошедшего с ума глупого белого.