Ему это не нравилось — Муть перед зеркалом в ванной, выщипывающая брови. Он уже давно наблюдает, как она наводит марафет, обычно ходит по дому весь день в клетчатой рубашке (очень любила ходить в рубашке Юргена — пока тот был), а теперь — вдруг туфли на каблуках, он даже не знал, что у нее есть такое, туфли на каблуках, волосы на ногах тоже удалила с помощью воска (пытка), теперь выдергивает брови, сильно наклонившись над раковиной, было видно, как под юбкой проступили трусики, жуть, видно было и правда всё, такой вот она собралась, значит, туда пойти, на день рождения, на котором будет, насколько он знал — и она, конечно, тоже — его отец. Вот только есть кое-что, чего она не знала.
Надо ли ей сказать? Она не спрашивала его об этом, только обиняками: он готовил для вас обоих? Такие вопросы. Вы были в кино? Да, мы были в кино, но — втроем. Не добавил он. С его новой. Не добавил он. С его телкой.
— Иди переоденься, — сказала Муть.
Маркус не двинулся с места, смотрел, как она начала красить ресницы тушью, как закатывала глаза, пока не стал виден один лишь белок, как она, когда наворачивались слезы, хлопала глазами до тех пор, пока снова могла что-то видеть, и он удивлялся, как она всё это делала, как умело малевала губы, как после этого — гримасничая, как та телка — сжала губы и сложила их бантиком, как распределила на кончиках пальцев гель и растерла его в свежевымытых волосах, а потом слегка растрепала их и глянула в зеркало исподлобья, точно таким же взглядом, как у телки, и — хотя он удивился тому, что Муть умеет делать такие вещи, хотя ему это чуточку даже нравилось — ему не нравилось думать о том, что сегодня вечером обе встретятся — телка и Муть.
— Рубашку надевай уже, — повторила Муть, а то опоздаем на автобус.
— Не буду я надевать рубашку, — возразил Маркус.
— Ну отлично, — сказала Муть, — тогда я пойду одна.
Она похлопала ватным диском по выщипанным местам; Маркус развернулся и смылся в свою комнату.
Кратчайший путь вел через внутренний двор, где между высоких роз стояли выставочные экземпляры Мути. В средней части четырехстороннего двора, у которого, собственно, было только три стороны располагалась его комната, как раз над мастерской. Иногда по вечерам он слышал, как бормочет гончарный круг. Пятью привычными прыжками он преодолел двенадцать ступенек и грохнулся на кровать — на нижнюю часть двухэтажной кровати, ее еще Юрген смастерил, чтобы Маркус и Фрикель могли ночевать вместе, но Фрикеля нет, Фрикель со своими родителями на Западе и с тех пор, как Фрикеля нет, в Гроскринице стало совсем пустынно. Лучшие девочки класса жили в Шульцендорфе, тут нужен мопед. Когда ему исполнится четырнадцать, ему, возможно, его подарят, если у них деньги будут, сказала Муть, но сейчас пока им надо копить на печь для обжига, тогда, говорила Муть, они наконец-то будут нормально зарабатывать.
Правда, она так часто говорила, «нормально зарабатывать», а теперь Юрген забрал машину, и его это тоже достало — всё время это тягомотство. Гроскриниц находился в жопе мира, до Нойендорфа надо было дважды пересаживаться.
Он прислушался, не слышно ли шагов Мути на лестнице. Что если она и правда поедет одна?
Если он и колебался, то из-за мысли о тех вещах, что можно было увидеть в доме прабабушки. Он слишком хорошо помнил ту ракушку в коридоре, кожу кобры в зимнем саду (которую прабабушка ошибочно считала гремучей змеей), пилу рыбы-пилы (вообще-то пилорылого ската), чучело кошачьей акулы и особенно, конечно же, молодого черного легуана на полке у Вильгельма — всё слегка походило на Музей естествознания в Берлине: трогать тоже ничего нельзя.
В остальном прабабушка с прадедушкой были странные люди. Когда-то, очень давно, они боролись с Гитлером, на нелегальном положении, нацистское время — они в школе проходили, Вильгельм даже как-то был в школе и рассказывал о Карле Либкнехте, как они вместе сидели на балконе и основали ГДР или что-то в этом роде, никто не понял, но все удивились, какой у него знаменитый прадедушка, даже Фрикель.
А так он был достаточно странным. Ombre[33], говорил всё время, ombre, что за фигня, а прабабушка говорила «пописить», обращалась с ним как с трехлеткой, но удивлялась, когда он не знал столицу Гондураса: эй, слушай, что такое «Гондурас»? Марка мопеда?
Теперь стали слышны шаги, он догадался — всё было пустыми угрозами.
— Маркус, это его девяностый день рождения. Возможно, последний.
— Мне всё равно, — отозвался Маркус и подул на ловца снов, висевшего над ним на рейке с верхнего этажа кровати.
— Мне немного грустно от того, что ты так говоришь, — сказала Муть.
— У меня даже подарка нет, — заорал Маркус.
— Ах, да всё равно, — утешила Муть.
— Это вообще-то не всё равно.
Муть подумала с минутку и у нее, как всегда, появилось решение:
— Подари ему один из своих рисунков с черепахами!
Гроскриниц, остановка называлась «Центр деревни». Их двор находился на окраине, даже за ней. Он шел в трех метрах позади матери — безопасное расстояние, чтобы она не взяла его под руку.
Они прошли по заброшенным путям, мимо бывшего гаража пожарной части, где теперь что-то хранили сельскохозяйственные кооперативы, мимо стройки, где, как всегда, каждый выходной, мешала бетономешалка, при том что никаких заметных изменений не появлялось, мимо загаженного утками деревенского пруда, мимо «Консума», где они с Фрикелем, покупали после школы мороженое на палочке, мимо низких старых домов Гроскриница, которые можно было бы принять за покинутые, если б в окнах время от времени не шевелились занавески. Конечно, ему было всё равно, что подумают деревенские придурки, но всё же он был очень рад, что Муть поверх своих шмоток накинула хотя бы парку, пусть даже парка едва прикрывала юбку. Ниже ежесекундно посверкивали ее икры в колготках с рисунком, и были видны и слышны ее туфли с каблуками на разбитом тротуаре Гроскриница.
Если ему удастся, думал Маркус, не наступить до остановки ни на одну щель, то тогда автобуса не будет. Здесь частенько отменялись автобусные рейсы, на маршруте ходили старые «икарусы» с двигателем в задней части, и если этот рейс отменится, то на этом вопрос будет решен, так как в воскресенье следующий автобус придет только через два часа. Но при этом нельзя наступать на расшатанные плитки, расшатанность считается щелью, так задача усложняется. Муть ускорила шаг, и Маркусу пришлось хорошенько концентрироваться.
Уже издалека он услышал зазывный перезвон церковных колоколов, ему не надо было поднимать голову, чтобы понять, с кем здоровается Муть.
— Вот так да, — воскликнул Клаус. — Куда путь держим?
Клаус был пастором.
— Слушай, мы на автобус спешим, — ответила Муть. — У мамы сегодня день рождения!
Маркус удивленно поднял голову, на секунду всего, но тут же наступил на щель.
— Вот дерьмо, — выругался Маркус.
— Но вы же сегодня вечером придете на молебен о мире, — напомнил Клаус.
— Посмотрим, успеем ли, — ответила Муть.
— Как жаль, — прокричал Клаус им вслед. — Именно сегодня!
Автобус подъехал, едва они дошли до остановки.
Задний двигатель тихо брякнул, автобус тронулся. Старый «икарус» медленно набирал скорость. За окном картинки, которые он видел каждое утро: жнивье, сосны, серебристые силосные башни на заднем фоне (Фрикель утверждал, что на самом деле это пусковые установки русских ядерных ракет).
У него как-то появилось ощущение, что мать надо поддержать.
— Я к отцу больше не поеду, — заявил он.
— Что случилось? — удивилась Муть.
Он быстро взвесил все побочные эффекты этого варианта: Берлина не будет, кино, Музея естествознания — но всё это так редко бывало, что он мысленно согласился (особенно в связи с тем обстоятельством, что когда-нибудь, скоро, он станет достаточно взрослым, чтобы ездить в Берлин самостоятельно) отказаться от милости «время от времени попадать в гости к папе».
— Засранец, — пробурчал Маркус.
— Маркус, пожалуйста, не надо!
— Засранец, — повторил Маркус.
— Маркус, я не хочу, чтобы ты говорил так о своем отце.
Автобус остановился ненадолго, зашла какая-то бабушка, села на передний ряд. Когда автобус тронулся, Муть сказала:
— Я была замужем за твоим отцом, и ты у нас родился, потому что мы любили друг друга. А тот факт, что мы расстались, не имеет к тебе никакого отношения. Твой отец ушел от меня, не от тебя. О’кей?
— Срать я хотел говенную кучу, — ответил Маркус.
Его как-то по-настоящему разозлило, что Муть защищает отца. Он ушел от них обоих — и от него! Сколько всего тот причинил матери. Он хоть и был слишком маленьким, чтобы помнить, уверяла Муть, но всё же помнил, что это такое — когда от тебя уходят. Об ужасе. О пытках. Он помнил поскуливание Мути, тихое, чтобы он не услышал, что отец делал с ней в соседней комнате, это как-то было связано с тасканием за волосы и по полу, «таскать женщин», как-то произнесла Муть, хотя ему за это время, конечно, стало понятно, что это означает нечто другое, но — о поскуливании в соседней комнате он помнил точно, и как он лежал у себя, застывший от страха, и что ребенком всегда болел — оттого что его бросили. Муть как психолог должна в этом разбираться. Как и во снах с рыбьими головами, которые иногда приходили средь бела дня, пока Муть не подарила ему ловца снов.
Показался сельхозкооператив, запущенная территория: повсюду ржавые трактора в высокой траве. Затем свинарник, постройка из бетонных плит, которая всегда приходила ему на ум, когда в школе пели:
«Наша родина — не только города и села…»
— А почему ты сказала, что день рождения «у мамы»?
— Да просто так, — ответила Муть.
Но он знал, что не просто так. Мути было неудобно перед Клаусом, что она идет на день рождения Вильгельма, как-то это не сочеталось: Клаус с церковью и Вильгельм с партией. Только вот — Клаус же совсем не знал Вильгельма (и ее мать тоже не знал), так что отговорка была излишней. Но вместо того чтобы просветить Муть, он спросил:
— А Клаус против ГДР?
— Клаус не против ГДР, — ответила Муть. — Клаус за ГДР в улучшенной версии, с большей демократией.
— А почему он тогда пастор?
— Почему бы нет, — отозвалась Муть. — Каждый может выступать за бо́льшую демократию. В качестве пастора он, например, может устраивать молебны о мире.
У Маркуса не было желания развивать эту тему, он уже чувствовал, что Муть хочет его убедить, но молебны о мире казались ему просто ужасными, «давайте возьмемся за руки и споем», вся эта возня, а после все спали на их участке, напивались и ссали в помидоры: за ГДР в улучшенной версии. Как ее улучшать оставалось загадкой.
Вдалеке виднелся Западный Берлин — белые коробки новостроек, словно из будущего. Там жил Фрикель.
— Почему, интересно, мы не подадим документы на выезд? — спросил он.
— Потому что если мы подадим документы на выезд, — объяснила Муть, — то ты в лучшем случае получишь разрешение по достижении восемнадцати лет. Или двадцати.
— Может, сбежим, — предложил Маркус.
— Не так громко, — попросила Муть.
Решение показалось ему гениальным. Так они от всего избавятся — от Гроскриница, от горшечной мастерской. А отец останется в дураках.
— Как ты собираешься сбежать? — поинтересовалась Муть.
— Ну, как все — через Венгрию.
— Не так-то это просто, — Муть говорила тихо, будто подозревала бабулю в автобусе в сотрудничестве со Штази. — Для въезда в Венгрию нужна виза, ее уже не получить, да и подумай: когда мы перейдем границу, ты никогда больше не увидишь своих друзей.
— Как же, Фрикеля.
— Хорошо, Фрикеля. А других?
— Ларс уже так и так за границей.
— А бабушку с дедушкой? А своего отца?
— Засранца, — ответил Маркус.
— Маркус, — спросила Муть, — между вами что-то произошло? Ты хочешь рассказать об этом?
— Срать я хотел говенную кучу, — отозвался Маркус и стал смотреть, как белые коробки новостроек медленно проскальзывают мимо.
Когда добрый час спустя он стоял перед домом своих прабабушки и прадедушки, он снова вспомнил о латунных молоточках на входной двери. В форме китайских драконов, их раскрытые пасти выглядели как рыбьи головы в его сне. К счастью — в определенной степени для борьбы с силами зла — под рыбьими головами приклеили бумажку: «Не стучать!» И Маркус вспомнил, что по дому везде были расклеены бумажки: «Только для гостей» или «Выключатель не работает», или «Не вынимать ключ из замка», к одной двери было даже приклеено «Внимание, подвал», как будто в таком большом доме можно ошибиться дверью.
Еще прежде чем они нажали на кнопку звонка, дверь открылась, и на пороге перед ними оказался мужчина в синем костюме и с толстыми, колбасоподобными складками на лбу.
— Товарищ…. м-м… — протянул мужчина.
Очевидно, он понятия не имел, кто перед ним, но делал вид, что просто не может вспомнить имя.
— Умницер, — представилась Муть и показала на Маркуса: правнук.
— Тот самый правнук! — воскликнул мужчина.
Он схватил Маркуса за руку и пожал ее.
— Черт побери, — не унимался он, — черт побери!
Колбасоподобные складки на его лбу странным образом оставались в покое, даже когда он смеялся. Мути он сказал:
— Товарищ, у меня поручение взять у вас упаковку от цветов.
Муть подала ему оберточную бумагу, не поправив обращения.
В прихожей светилась большая ракушка, точно так же, как в его воспоминаниях, только пространство казалось темнее, чем в прошлый раз. Несколько секунд они стояли потерянно, затем, как привидение, чуть ли не из-под ног вынырнула прабабушка. Она вопросительно посмотрела на них, и Маркус уже испугался, что она их не узнаёт, как она сказала:
— Чудесно, что вы пришли. Я так счастлива!
Мимо них прошмыгнула женщина и взяла у Мути пальто.
— Если у заднего входа нет больше места, то отнеси пальто в подвал, — крикнула прабабушка пронзительным голосом вслед женщине. Затем снова повернулась к ним.
— Ужасно, — произнесла она.
Маркус понятия не имел, что она имеет ввиду.
— Я без сил, — пожаловалась прабабушка, — я и, правда, без сил.
Она прикрыла лицо руками, замерла в этой позе на пару мгновений, пока Маркусу не стало неуютно. Неожиданно она заявила:
— Ни слова! Ясно?
Ее голос снова звучал пронзительно и резко.
— Ни слова о Венгрии! Ни слова ни о чем! Праздник должен удасться во что бы то ни стало! Ясно?
— Всё ясно, — отозвалась Муть.
Прабабушка наклонилась, почти шептала:
— Он больше этого не выносит.
— Всё в порядке, — ответила Муть.
— Чудесно, — притворно порадовалась прабабушка и погладила Маркуса по голове. — Как же ты вырос!
— Ему уже двенадцать, — сообщила Муть.
Прабабушка кивнула.
— Мелитта, не так ли, ты — Мелитта?
— Да, — ответила Муть. — Точно.
Прабабушка еще раз погладила его по голове, улыбнулась ему, чтобы затем, снова резко, чуточку по-сумасшедши, сменить тон:
— Vamos[34], — сказала она. — Во что бы то ни стало! Я полагаюсь на вас.
Едва он вошел в комнату, как тут же вспомнил Музей естествознания, так тут всё было похоже на выставку, как-то доисторически, и пахло так же — пылью, строгостью и большой серьезностью. Повсюду стояли, как в древние времена, черные, застекленные стеллажи, и наискосок, через большую раздвижную дверь, соединяющую обе комнаты в один настоящий приемный зал, виднелся зимний сад, в котором, как он только что вспомнил, хранилась основная часть сокровищ.
Посредине комнаты стоял праздничный стол, сооруженный из разных (и разной высоты) сдвинутых столов, за ним сидела куча людей. Отца не было. И бабушку Ирину он сразу не нашел. За столом сидели и вели беседы в большинстве своем старые, древние люди, собрание динозавров с кофе и пирожными, подумал Маркус. Они так озабоченно каркали наперебой, будто только что очнулись из своей доисторической окаменелости и спешат наверстать всё, что упустили за миллионы лет.
Только один сидел в стороне от праздничного стола, слева в углу, в тени падающего сквозь двери на террасу света — динозавр, не совсем удачно перенесший воскрешение: и в самом деле, сложившаяся вовнутрь костлявая фигура со своими согнутыми, торчащими вверх почти до ушей коленками, свисающими по обоим подлокотникам кресла крыльями и огромным длинным, клювообразным носом напоминала ему окаменевший отпечаток той вымершей рептилии, которая всегда завораживала Маркуса — птеродактиль, летающий динозавр.
— Маркус, — представила его Птеродактилю прабабушка. — Твой правнук.
— Поздравляю с днем рождения, — пробормотал Маркус и протянул прадеду рисунок.
Птеродактиль наклонил голову, клюв очертил круг.
— Он уже ничего не слышит, — прошептала прабабушка.
— Легуан, — проскрипел Птеродактиль.
— Морская черепаха, — возразил Маркус громко, отказавшись от дальнейших пояснений (что речь идет вообще-то об изображении биссы или же каретты настоящей).
— Он не видит уже ничего, — прошептала прабабушка.
— Маркус интересуется животными, — пояснила Муть.
Птеродактиль сидел какое-то время недвижно. Потом сказал:
— Когда я умру, Маркус, ты получишь в наследство вон того легуана из стеллажа.
— Круто, — обрадовался Маркус.
Чтобы ему кто-то что-то «передавал в наследство», такого с ним еще не случалось, и он не был уверен, следует ли за это благодарить, можно ли вообще радоваться. Это значило бы радоваться смерти Вильгельма. Но Вильгельм неожиданно предложил:
— Или забери лучше сейчас.
— Прям сейчас?
— Забери, — продолжил Вильгельм, — я всё равно недолго еще протяну.
— Но сначала поздоровайся со всеми, — крикнула вслед Муть.
Маркус чинно переходил от одного к другому и сносил бесконечно повторяющееся «тот самый правнук», «тот самый правнук!», стыдно, понятно, но он чувствовал себя еще и польщенным.
— Молодость, — пропищала старая крашеная блондинка.
— Da sdrawsrwujet, — прорычал толстый потеющий мужчина, лицо которого раскраснелось от болтовни.
Все подняли бокалы и выпили за молодость.
Дедушка Курт даже прижал его к себе — не самый типичный для него жест, обычно дедушка Курт избегал лишних физических контактов, что Маркус очень ценил; вообще он любил своего дедушку, и ему всегда было жаль, что, когда он время от времени заходил в гости к ним с бабушкой, дедушка всё старался научить его играм, из которых можно почерпнуть что-то полезное для жизни. Таким он был, дедушка Курт — добрым, но напрягающим.
— А где же бабушка Ира? — спросил Маркус.
— Бабушке нехорошо, — ответил дедушка Курт.
— Она болеет?
— Да, — ответил дедушка Курт. — Назовем это так.
В самом конце на очереди была baba Nadja. Он немного боялся ее рукопожатия. Баба Надья жила на той стороне, у бабушки Ирины, и когда он был там в гостях, надо было всегда пройти к ней и поздороваться, и там ужасно воняло, такой своеобразный, чуть сладковатый запах, от которого начинаешь задыхаться, так что пытаешься сбежать тотчас, как только исполнил свои обязанности, но тут-то ловушка и захлопывалась — ладони как клещи, у старухи-то, она сгребала гостя, засыпала его своими русскими словами и тянула тебя, задыхающегося, на кровать, и клещи раскрывались не раньше, чем попробуешь ее мерзкие шоколадные конфеты.
Она это от доброты душевной, понятно, и Маркус не выдал себя, протягивая сейчас руку, непроизвольно начав дышать ртом и состроив приветливое выражение лица, решившись снести поток непонятных звуков, но — к его изумлению — баба Надья сказала одно единственное, с неправильным ударением, но всё же понятное слово:
— Аффидерзин, — сказала она.
— Auf Wiedersehen, — ответил облегченно Маркус и направился дальше.
Сначала он рассмотрел легуана, бывшего теперь его собственностью — великолепный экземпляр, совершенно неповрежденный, только одного когтя не хватало. Чешуйчатый гребень слегка запылился, и он уже радовался тому, как дома сможет почистить его тонкой кисточкой. Не убрать ли легуана уже сейчас в надежное место, кто знает, возможно Вильгельм потом снова всё забудет, но куда? И были же свидетели дарения. Он решил продолжить свой осмотр, проигнорировав молчаливое приглашение Мути выпить кофе за праздничным столом.
Комната Вильгельма была не такой интересной, как зимний сад — только легуан, да еще, может, большое сомбреро, и лассо, ну и вышитый кожаный пояс (с кобурой!), которые висели в замурованной дверной нише. Тем не менее, Маркус, не торопясь, еще раз тщательно всё проверил: серебро, тарелки и пепельницы, а также вещи из золота или из голубого кристалла, возможно, очень ценные, аккуратно задрапированные, стояли в специальном отделе между книг. Был также русский отдел, в котором стояли эти деревянные куколки, которых надо вставлять одна в другую, раскрашенные деревянные ложки и такая стеклянная штуковина, в которой начинал идти снег, когда ее потрясешь, и внутри, в самом центре, крошечной фигуркой — Кремль. И Ленин, гипсовая голова, с надколотым ухом.
Интересней были фотографии, стоящие в маленьких рамках на невысокой витрине: Вильгельм на доисторическом мотоцикле, в военной (?) форме, в кожаной кепке и с очками (только по носу и узнать его), рядом в люльке — мужчина в костюме, вероятно, Карл Либкнехт. Но всё же фотография была плохой, а бороду тогда, наверно, все носили.
Одно фото с корабля: того самого, на котором прабабушка с прадедушкой вернулись из Мексики, или того, на котором они уплыли? Как они, интересно, сбежали тогда из Германии?
Кроме этого, фотография молодой, красивой женщины с черными сияющими глазами, и только по тому, что она и по сей день носит волосы так, можно было узнать, что это тот же самый человек, что впорхнул в комнату только что и шипя призвал гостей к вниманию.
— Пожалуйста, дети, ну прошу вас!
И снова раздался звонок. Прабабушка исчезла в коридоре, не кончающиеся разговоры динозавров, стихнувшие после увещевания, снова прибавили в громкости, говорили, не взирая на запрет, о политической обстановке и о Венгрии, и о всей этой фигне, и Маркус удивленно отметил, что динозавры придерживались того же мнения, что и пастор Клаус в Гроскринице:
— Больше демоградии, — кричал толстый мужчина с красным лицом, естественно, нам нужно больше демоградии!
Меж тем прабабушка вернулась и захлопала в ладоши:
— Товарищи, — воскликнула прабабушка, — товарищи, прошу тишины!
Вошел мужчина в коричневом костюме. Он выглядел как директор школы Брицке и держал в руках красную папку, кто-то постучал по бокалу, вероятно, будет речь, теперь начнется официальная часть, подумал Маркус. А где, интересно, отец?
— Дорогие товарищи, дорогой, уважаемый товарищ Повиляйт, — начал Директор Школы, и уже на этих первых словах его интонация была такой усталой, такой типичной для речей, что Маркус задумался, не попытаться ли ему быстренько, пользуясь последними обрывками затихающих разговоров, сбежать в зимний сад, но слишком поздно, ему не осталось ничего иного, как ждать. Он стоял у окна, у стола Вильгельма — тоже готового стать музеем, вместе с допотопными мелочами, лежащими на нем: ножи для открывания писем (сразу несколько), карандаши в деревянном корпусе (красные), большая лупа. Он вспомнил, пока Директор Школы распространялся про биографию Вильгельма, что Вильгельм, когда был в его классе, рассказывал о «капповском путче»[35], и что он был ранен, и, хотя он совсем не знал, как именно всё было, Маркус уже тогда представил себе Вильгельма там, в Капдокии, в сомбреро и взведенным курком револьвера, скачущим в атаку и — бах! — падающим с лошади. Наверняка, всё было не совсем так, подумал Маркус, может, просто их предводителя звали «Кап»? Может, это и был мужчина в люльке? И они как раз ехали на путч? Или это была фотография нацистских времен, когда Вильгельм, как только что описывал Директор Школы, действовал на нелегальном положении и поэтому переоделся в форму штурмовиков? Позднее, доложил Директор Школы, Вильгельм был вынужден бежать из Германии, вот только каким образом он бежал, Директор Школы не выдал, и Маркус в который раз спрашивал себя, границ не было что ли в Германии? Она не охранялась? И где интересно всё это время была прабабушка Шарлотта?
— …вручить тебе, дорогой товарищ Повиляйт, Золотой орден за заслуги перед отечеством, — услышал Маркус голос Директора Школы. Звучало офигенно, орден за заслуги перед отечеством, как из времен кайзера и войны, да к тому же золотой, теперь все зааплодировали, и Директор Школы подошел к Вильгельму, с орденом за заслуги перед отечеством в руках, но Вильгельм даже не встал, а только поднял руку и сказал:
— У меня в коробке достаточно побрякушек.
Все засмеялись, только прабабушка неодобрительно покачала головой, затем Директор Школы прикрепил Вильгельму орден, и все снова зааплодировали и встали, и не зная, когда им перестать, продолжали хлопать, пока прабабушка, наконец, пронзительно не закричала:
— Буфет с закусками открыт!
Стол с закусками стоял в соседней комнате. Маркус быстро выловил сосиску и направился в сторону зимнего сада. Он уже ощущал носом этот характерный запах, уже чувствовал кончиками пальцев наждачную шероховатость кошачьей акулы, кожа которой, как и кожа всех акул, состояла из постоянно обновляющихся зубов, он уже учел, предусмотрительно, что надо оставить сосиску в одной, правой руке, чтобы левая осталась чистой, для прикосновения к кошачьей акуле, когда понял, что зимний сад закрыт. На раздвижной двери висела, будто печать, поверх нишы между флигелями, бумажка: «Не входить!» Маркус посмотрел сквозь стекло. Всё было так, как он помнил, вон там кожа кобры и пила, кошачья акула меж листьев каучукового дерева, только маленький комнатный фонтан не работал, и если хорошенько прислониться к окну, то видно, что паркет у двери, ведущей на террасу, разбух от воды, да даже половиц не хватало. Жаль, подумал Маркус, не пола, а тех прекрасных вещей, которые вдруг показались ему заброшенными и осиротевшими — и он спросил себя, раз уж один раз дошло до этого, то не может ли он получить в наследство кожу кобры и пилу пилорылого ската, и кошачью акулу, но, пожалуй, когда умрет прабабушка, тогда на очереди будет дедушка Курт, а когда умрет дедушка Курт, то его отец — длинная, слишком длинная очередь, и единственная надежда заключалась в том, что он получит в подарок то или иное раньше времени — может, с отцом удастся сторговаться? Где он интересно? Маркус огляделся, но отца, конечно же, нигде не было. Вечно, когда он нужен, его нет — вот сейчас, например, чтобы спросить спятившую прабабушку, нельзя ли попасть в зимний сад. Достало иметь такого отца, которого никогда нет рядом. Другие отцы были рядом, только у него, у Маркуса Умницера, был такой говеный отец, которого никогда не было рядом. Засранец.
Он вернулся к столу с холодными закусками, взял себе еще одну сосиску. Муть сидела в другой комнате рядом с дедушкой Куртом, и так как ей не очень нравилось, что Маркус ест сосиски, он побродил еще немного по «буфетной», скучающе поразглядывал стоящие и висящие повсюду предметы индейского искусства, которым всегда так восторгалась прабабушка, и, когда снова раздался звонок, незаметно проверил, не отец ли пришел. Он съел сосиску, а засранца всё не было, он решился сам спросить прабабушку, нельзя ли в качестве исключения посмотреть зимний сад, но… только он уже вытер пальцы о штаны и осмотрелся в поисках прабабушки, как в соседней комнате вдруг стало тихо, и мгновение спустя раздался голос, запевший тихо и высоко, пожалуй, слишком высоко для мужчины и слишком чисто для практически вымершего экземпляра, но голос действительно принадлежал Вильгельму, сидевшему в своем темном углу, с закрытыми глазами, и певшему, просто выпевавшему, какой-то, кажется, сымпровизированный бред, но… нет, там что-то про Ленина и Сталина, кто-то пытался подпевать, но не знал текста наизусть, и Вильгельм допел до конца один, соло, Птеродактиль, мешок костей, с орденом на груди, как олимпийский чемпион.
Снова все зааплодировали. Вильгельм отмахнулся, но это не помогло, люди хлопали, как будто это и прям очень круто. Только прабабушка скорчила гримасу — она явно стыдилась Вильгельма, и Маркус еще подумал, не настал ли тот самый момент, чтобы спросить ее про зимний сад, когда — невероятно — запел следующий. То есть правильней сказать «следующая». Из стороны в сторону, в такт, раскачивался никто иной, как баба Надья, и низким грубым голосом сыпала русскими звуками, тут же привлекшими всеобщее внимание, слышалось «тсс-тсс», даже на прабабушку цыкнули, бабу Надью подбадривали взглядами, уже первые головы начали раскачиваться в такт, и после того, как баба Надья добралась во второй или третий раз до своего рода припева, в котором похоже было только одно слово, которое все понимали, а именно «wodka-wodka», первые начали подпевать, в том месте про «wodka-wodka», в то время как баба Надья серьезно и упорно пела заунывные куплеты, один за другим, пока все, громче всех толстяк с лицом павиана, не начали рычать вместе: «wodka-wodka», и даже хлопали в ладоши на «wodka-wodka». Творилось что-то невообразимое. Вечеринка динозавров. Да, отец много пропустил, подумал Маркус и огляделся, не пришел ли тот за это время, но вместо отца увидел в самом центре всего этого сумасшедшего веселья, между гогочущих, лыбящихся и пьяных морд серьезное, с отсутствующим видом, совершенно не тронутое всем этим лицо, очень узкое и очень кривое, с отметинами маленьких воспаленных точек под бровями.
В тот же самый момент что-то зазвенело в соседней комнате, кто-то закричал и — с трудом — Маркусу пришлось пробираться сквозь толпу устремившихся через раздвижную дверь людей, к матери.
— Что случилось, — спросил он.
— Мы уходим, — ответила Муть.
— Почему так сразу?
— Объясню на улице, — сказала Мелитта.
Они ушли, не попрощавшись с прабабушкой и прадедушкой.
Легуана он взял с собой.
Ночью ему снова снились отрезанные рыбьи головы.