Иногда он забывал, что нужно делать.
Ему показалось, что за ночь он окостенел.
Попробовал повращать глазами в разные стороны.
Левая рука подрагивала.
Повернул голову сначала направо, потом налево.
Заметил, как из сумерек ему что-то ухмыляется.
Вильгельм вытащил из стакана вставную челюсть и встал.
Направился в ванную. Набрал в ванну воды. Включил солярий «Sonja» в режим «солнце в зените» и, вооружившись солнечными очками, сел в ванную.
Голова была пуста. В голове отдавалось только глухое бормотание воды в ванной. В этом бормотании слышалась мелодия. Знакомая мелодия. Своего рода боевая песня, которая одновременно настраивала на скорбный лад. Скорбно-боевая. К сожалению, он не мог вспомнить слова.
Беда — вот первое слово, которое пришло Вильгельму в голову.
Он кивнул: беда — так оно и есть. Стиснул свои — как он их называл народные — зубы, чтобы не податься накатывающей грусти. Сидел, пока вода не дошла ему до пупка.
Ему нисколько не мешало, что при таком способе загара его спина оставалась белой. Спины всё равно никто не видел.
После ванны он побрился, прикрыв усы двумя пальцами. Катаракта со временем разрасталась. Частенько по ошибке он сбривал часть усов, пока не перешел к системе с двумя пальцами, чтобы сохранить хотя бы их остатки.
Поверх трусов Вильгельм надел длинные кальсоны и положил внутрь прокладку из туалетной бумаги, сложенной в несколько слоев. Надел носки и закрепил их специальными подвязками. К сожалению, подвязки были шире икр, так что Вильгельму не осталось ничего иного как заправить подвязки — чтобы те не сползали — в носки.
Он спустился по лестнице. В голове снова заиграла мелодия — грустно-боевая. Стиснул зубы. Колени в суставах побаливали при спуске с лестницы. Ноги замедляли движение.
Когда в прихожей он увидел множество пустых ваз, то вспомнил, что у него день рождения. Вместо того чтобы привычно пойти к почтовому ящику, он прошел на кухню, чтобы не забыть свой вопрос:
— Вазы подписаны?
— С днем рождения, — поздравила Шарлотта.
Она смотрела на него, подбоченившись, склонив как обычно голову набок.
Смахивала на птицу.
— Я знаю, что у меня день рождения, — ответил Вильгельм.
Сел и принялся есть овсяные хлопья. Совершенно безвкусные. Отодвинул тарелку и взял кофе.
— Не забудь принять таблетки, — сказала Шарлотта.
— Я не пью таблеток, — возразил Вильгельм.
— Но тебе нужно принимать их, — настаивала Шарлотта.
— Вздор, — отрезал Вильгельм и встал.
Спустился к почтовому ящику, но тот был пуст. Воскресенье.
По воскресеньям не бывает «НД». Раньше «НД» приходила и по воскресеньям, но теперь это отменили. Беда.
Ушел в свою комнату и закрыл дверь. Вдруг забыл, что делать дальше — снова это ощущение. Возможно, всё дело в таблетках. Уже какое-то время у него были подозрения. Окостенелость в суставах. Пустота в голове. Кто его знает, что за дрянью она его пичкает. Таблетки отупляли его. Он становился забывчивым. Настолько забывчивым, что утром он не помнил, что вечером собирался не принимать таблетки.
Страх потерять память. Вильгельм попытался вспомнить, попробовал. Но о чем?
Вильгельм подошел к шкафу и выудил коробку из-под обуви, в которой наряду с орденами и медалями хранил важные документы. Он вынул из коробки газетную статью, поистершуюся от частого сворачивания. Взял в руки лупу и прочитал:
Жизнь во имя рабочего класса.
Ниже фотография, на которой мужчина с лысым черепом и большими ушами уверенно смотрел в будущее.
Вильгельм повел лупой к середине текста. Под стеклом, выгибаясь, заскользили слова:
…в январе 1919 года вступил в Коммунистическую партию Германии…
Вильгельм начал вспоминать. Конечно, он помнил, что вступил в партию в 1919-м. Десятки раз он писал это в своих автобиографиях. И сотню раз рассказывал: товарищам, рабочим с завода имени Карла Маркса, юным пионерам, но если вспомнить, если на самом деле попытаться вспомнить, то помнил он только, как Карл Либкнехт сказал ему:
— А ну-ка, парень, высморкайся!
Или это был не Либкнехт? Или то было не при вступлении в партию?
Пришла Шарлотта — со стаканом воды и таблетками.
— Я занят, — буркнул Вильгельм и, чтобы придать значимости словам, перечеркнул красным карандашом статью, как он по привычке перечеркивал все прочитанные статьи, чтобы не начать читать их заново. К счастью, он заметил свою ошибку тотчас и перевернул страницу, прежде чем Шарлотта приблизилась к письменному столу.
— Не будешь принимать таблетки, — пригрозила Шарлотта, — позвоню доктору Зюсу.
— Позвонишь доктору Зюсу, я скажу ему, что ты травишь меня ядом.
— Ты совсем спятил.
Шарлотта ушла — со стаканом воды и таблетками.
Вильгельм всё так же сидел и рассматривал свою случайно перечеркнутую жизнь. Что теперь делать? «Уничтожить» — подсказал ему его инстинкт конспиратора. Он разорвал страницу и бросил ее в корзину для бумаг… Черт с ним. Самое важное там всё равно не написано. Самое важное не было написано ни в одной из десятков его биографий. Самое важное всё равно было вычеркнуто.
Его другая жизнь. Lüddecke Import Export. Жизнь в Гамбурге. Странно, о ней он вспомнил без труда:
Свою контору в порту.
Ветер по ночам.
Тайник с пистолетом ТК, калибр 6,35 мм, — он бы и сегодня его нашел.
В этот момент снова зазвучала мелодия. Он посмотрел в окно. Светило солнце. Голубое небо, и меж желтеющих листьев рябины — красные гроздья ягод. Прекрасный день. Великолепный, чудесный день, — подумал Вильгельм и стиснул зубы. Попытался перекусить тоску.
Для чего?
Для чего он рисковал своей задницей? Для чего гибли люди? Для того чтобы сейчас какой-то выскочка всё испортил?
«Ёв», — подумал Вильгельм, — как тогда, Хрущёв. Странно, всё же, и тот и другой заканчиваются на «ёв».
Он взял коробку из-под обуви, пошел к шкафу. Ордена звякнули, когда он поставил коробку на место.
Двинулся в прихожую. Мгновение поразмышлял, что делать. Когда увидел вазы, то вспомнил. Вернулся в комнату и взял лупу. Затем выхватил одну вазу. На вазу была приклеена этикетка. На этикетке ничего не было написано. Он выхватил вторую вазу — ничего. Проверил на третьей…
Вильгельм прошагал в салон.
— Там ничего не написано, — возмутился он.
— Где ничего не написано?
— На вазах.
— Слушай, у меня сейчас дела поважнее есть, — возразила Шарлотта.
— Черт побери, я же сказал, что вазы нужно подписать.
— Вот и подписывай их, — ответила Шарлотта и достала из шкафа скатерть, не обращая внимания на Вильгельма.
Он бы с удовольствием объяснил Шарлотте, что это глупо — сейчас подписывать вазы уже невозможно. Их нужно было подписывать раньше, чтобы позже каждый получил свою вазу обратно. Но спорить с Шарлоттой не имело смысла. Для спора с Шарлоттой его язык был слишком неповоротлив, а голове требовалось время, чтобы оформить мысли в слова.
Он отправился обратно в прихожую. Что теперь? Он остановился, беспомощно разглядывая вазы, ровными рядами стоявшие в гардеробной нише.
Вдруг они показались ему надгробиями.
Открылась входная дверь, вошла Лизбет. Прошуршала платьем. Впустила с собой запах осени, держа букет роз.
— С днем рождения, — сказала она.
— Лизбет, не надо на меня тратиться.
Лизбет, сияя, протянула ему цветы. Зубы у нее кривоватые. Но зад упругий, а грудь выплескивалась из выреза платья, словно волны из бассейна.
— Потом забери их с собой, — приказал Вильгельм. — А теперь свари-ка мне кофе.
— Но Шарлотта запретила варить тебе кофе, — прошептала Лизбет. — Из-за твоего давления.
— Вздор, — сказал Вильгельм. — Иди и свари мне кофе.
Он пошел в комнату и сел за письменный стол. Что делать? Он не помнил, но так как не хотел признаваться Лизбет в своей забывчивости, то взял в руки лупу и начал искать книгу на полке. Сделал вид, что ищет книгу на полке. Но нашел легуана. Это был маленький легуанчик. Много лет назад он убил его с помощью мачете и распорядился сделать из него чучело. Хорошее чучело из него вышло, из легуана, выглядел почти как живой. Но был мертв. Мертвым пылился на книжкой полке, и Вильгельму вдруг стало жаль, что тем ударом мачете убил легуана. Кто знает, может, тот еще бы жил и жил? Как долго живут легуаны?
Он взял толковый словарь Майера, том от «ла» до «лу» и долистал до «легальный».
Тут вошла Лизбет и поставила кофе на письменный стол.
— Тс, — приложила она палец к губам.
— Иди сюда, — сказал Вильгельм.
Он вытащил из бумажника купюру в сто марок.
— Это чересчур, — возразила Лизбет.
Но всё же подошла. Вильгельм, плотно притиснув ее к себе, засунул ей за пазуху купюру.
— Ах ты негодник, — воскликнула Лизбет.
Ее щеки раскраснелись, стали еще толще. Она осторожно вывернулась из его объятий, взяла небольшой поднос, на котором принесла кофе и ушла.
— Лизбет?
— Что?
Она остановилась.
— Если я однажды умру, то это она меня отравила.
— Вильгельм, да как ты можешь такое говорить.
— Что сказал, то и сказал, — повторил Вильгельм. — И я хочу, чтобы ты это знала.
Еще пару мгновений ему казалось, что его тело чувствует на себе отпечаток ее словно выплескивающейся из бассейна груди.
Раздался звонок. Вильгельм услышал, как кто-то зашел. Потом наступила тишина. Бормотание. Появился Шлингер. С букетом гвоздик.
— Я ненадолго, — сказал Шлингер. — Хотел быть первым.
Вильгельм как раз изучал толковый словарь. Легуаны, как он успел выяснить, вырастают до двух метров двадцати сантиметров. Продолжительность жизни он, к сожалению, не нашел.
— Поздравляю тебя с днем рождения, — сказал Шлингер, — и желаю тебе, дорогой Вильгельм, и дальше творческих сил и…
— Овощам место на кладбище, — парировал Вильгельм.
Шлингер рассмеялся.
— Всегда в хорошем настроении. Всегда с шуткой наготове.
— Ну и? Что она сказала? — спросил Вильгельм.
— Кто?
— Шарлотта.
Шлингер прикинулся дурачком. Уголки рта поникли, брови поползли вверх. На лбу пролегли толстые, как колбаски, складки.
— Да я и так знаю, — сказал Вильгельм. — Старик сдвинулся. Рехнулся.
— Но Вильгельм, ты же совершенно …
— Что?
— Я имею ввиду, что для своего возраста ты совершенно ….
— Двинулся, — сказал Вильгельм.
— Да нет же, ты умственно совершенно…
Шлингер размахивал букетом гвоздик.
— Я немного двинулся, — сказал Вильгельм. — Но не совсем.
— Нет, конечно, нет, — сказал Шлингер.
— Я еще вижу, куда всё катится.
— Да, конечно, — согласился Шлингер.
— К чертям собачьим.
Шлингер набрал воздуху, но ничего не сказал. Покачал головой, и было непонятно, то ли он соглашается, то ли возражает. А потом, неожиданно серьезно, с прищуренными глазами:
— Честно говоря, проблемы имеются. Но мы их решим.
— Вздор, — сказал Вильгельм.
Он бы с удовольствием объяснил Шлингеру, что проблемы — такого рода проблемы — не решаются на уровне окружного управления Потсдама. Он бы с удовольствием объяснил, что проблемы — такого рода проблемы — решаются в Москве, и проблема в том и заключается, что Москва сама стала проблемой. Но его язык был слишком неповоротлив, а голова — слишком тяжелой, чтобы облечь в слова такую запутанную мысль. Поэтому он сказал всего лишь:
— Ёв.
Лоб Шлингера собрался колбасообразными морщинистыми складками. Голова замерла. Глаза смотрели наискосок вверх и мимо Вильгельма.
Вдруг он стал похожим на легуана.
— Как долго живут легуаны?
— Что?
— Легуаны, — повторил Вильгельм. — Ты что, легуанов не знаешь?
— Знаю, конечно, это род рептилий.
— Да, — сказал Вильгельм. — Рептилия.
— Я думаю, что они очень долго живут, — предположил Шлингер. Его голова качнулась, и он напустил на себя вид человека, сказавшего что-то очень умное.
Когда Шлингер ушел, Вильгельм вспомнил, что нужно было сделать. Он отправился в салон.
— Я раздвину раздвижной стол, — сказал Вильгельм.
Но Шарлотта возразила:
— Это сделает Александр.
— Я сам это сделаю, — упорствовал Вильгельм.
— Ты не умеешь, — не согласилась Шарлотта. — Оставь это Александру.
— Александру! С каких это пор Александр что-то умеет?
— Этот раздвижной стол умеет раздвигать только Александр, мы уже сколько раз пытались.
— Вздор, — отрезал Вильгельм.
Конечно, он мог раздвинуть раздвижной стол. Он же выучился на рабочего по металлу. А Александр на кого выучился? Кем он вообще стал? Никем. По крайней мере, у Вильгельма не нашлось слова для того, кем же стал Александр. Разве что ненадежным и высокомерным типом. Он же даже в партии не состоял, этот паренек. Но для того чтобы спорить с Шарлоттой его язык был слишком неповоротлив, а голова — слишком тяжелой.
Кто знает, что за дрянь она ему дает. Сталина вон тоже отравили.
Вильгельм пошел в прихожую, где в ряд стояли надгробья. В красноватом свете на них слабо светились неподписанные этикетки. Для кого? — подумал Вильгельм. Он удержался от того, чтобы взять красный карандаш и написать их имена. Всё равно он знал только прозвища. Но, по меньшей мере, он их еще помнил. Клара Кемницер. Вилли Бартель. Зепп Фишер из Австрии… Он помнил всех. Никогда не забудет. Заберет их с собой в могилу, скоро.
В дверь позвонили, на пороге стоял пионерский хор. Пионервожатая скомандовала «три-четыре», и хор запел «Юного барабанщика». Хорошая песня, но не та. Не та, что крутилась всё время в его голове.
Он промычал ее пионервожатой, но та ее не знала.
— Ничего, — сказал Вильгельм.
Молоденькая пионервожатая, сама почти еще пионер. Вильгельм вынул из бумажника купюру в сто марок.
— Но, товарищ Повиляйт, я никак не могу взять деньги!
— Вздор, — возразил Вильгельм. — Купи детям мороженое, это мой последний день рождения.
Он засунул купюру пионервожатой за пазуху.
— Тогда мы внесем это в кассу класса, — предложила пионервожатая.
Ее лицо покрылось красными пятнами. Она выпроводила толпу детей из сада. У ворот еще раз обернулась. Вильгельм стиснул зубы и помахал рукой.
Маршевым шагом направился в салон. Маршевым, потому что в голове крутилась та самая мелодия. Шарлотта как раз стояла у телефона. Когда он подошел, она положила трубку.
— Никто не подходит, — сообщила она.
Вильгельм видел, что Шарлотта нервничает. Инстинктивно спросил:
— Ну? И где же Александр?
— Никто не подходит, — повторила Шарлотта. — Курт не подходит к телефону.
— Ну вот, — воскликнул Вильгельм. — Опять.
— Что опять?
— Беда, — сказал Вильгельм.
— У них что-то случилось, — предположила Шарлотта.
— Я раздвину раздвижной стол, — сообщил Вильгельм.
— Ничего ты не раздвинешь, а дашь мне подумать.
— Вздор, — возразил Вильгельм. — Кто же будет раздвигать стол?
— По крайней мере, не ты, — сказала Шарлотта. — Ты уже достаточно вещей сломал в этом доме!
Бессовестное заявление, которое Вильгельм мог бы легко опровергнуть, перечислив ремонтные работы, которые он осуществил в течение сорока лет — какие электрические приборы он отремонтировал, что перестроил, какие мелкие бытовые работы выполнил… много трудных слов, слишком трудных, слишком обстоятельных, слишком длинных, и поэтому Вильгельм просто двинулся на Шарлотту, навис над ней всем своим ростом и заявил:
— Я рабочий по металлу. Я семьдесят лет в партии. Ты сколько лет в партии?
Шарлотта молчала. Она молчала!
Вильгельм повернулся и ушел, чтобы не испортить свою маленькую победу.
В прихожей стояли двое мужчин.
— Делегация, — сказала Лизбет.
— Угу.
Вильгельм пожал обоим руку.
— Ваша … Ваша… — сказал один из мужчин и показал на Лизбет.
— Домработница, — подсказала Лизбет.
— Ваша домзаботница нас впустила, — объяснил мужчина.
— Хорошая рыбка, — одобрил другой, кивая на ракушку, в которую Вильгельм когда-то вкрутил лампочку.
Они стояли плечом к плечу, оба коренастые, чуть сутулые, оба в слишком светлых, слишком чистых пальто. Мужчина, который сказал «домзаботница», держал в руках тарелку.
Он откашлялся и начал. Говорил тихо и обстоятельно, слова медленно выплывали из него, так медленно, что Вильгельм забывал последнее произнесенное слово, прежде чем из мужчины выплывало следующее.
— К делу, товарищи, — призвал Вильгельм. — Я занят.
— В двух словах, — сказал мужчина, — ты помнишь, товарищ Повиляйт, о … ключевое слово Куба … наш … тогда … сбор средств … и мы подумали … это было бы в твоем духе… если бы мы эту тему… ну, представленную в виде транспортного средства … какие на нашем предприятии производят … тематически … эээмм … представили.
Он сунул Вильгельму в руки тарелку. Ага, — подумал Вильгельм. Он вытащил из бумажника купюру в сто марок и шлепнул ее на тарелку.
Тут они вытаращились. Но в свой день рождения он не хотел мелочиться.
И тут пришел Мэлих, ровно в одиннадцать.
— Вильгельм, — поздоровался Мэлих, пожав ему руку.
Вот что нравилось ему в Мэлихе — он обходится без долгих речей.
— Овощам место на кладбище, — сказал Вильгельм. Мы раздвинем раздвижной стол.
Они направились в салон и пододвинули стол к окну.
— Но вот-вот придет Александр, — попыталась протестовать Шарлотта.
— Вздор, — сказал Вильгельм. — Вздор!
Шарлотта вышла.
Они до упора выдвинули боковины стола. Мэлих спросил:
— Вильгельм, как ты оцениваешь политическую обстановку?
Он посмотрел на Вильгельма. Смотрел из-под своих мощных бровей, как из пещеры. Вот что ему нравилось в Мэлихе. Он был серьезным человеком. Вильгельм почувствовал, что от него ждут анализа.
— Проблема в том, — произнес он, — что проблема стала проблемой.
Он откинул половинку средней части стола. Мэлих со своей стороны сделал то же самое.
Удивительно, но средние части не держались, а подламывались и соскальзывали с опоры.
— Не понимаю, — удивился Мэлих.
— Молоток и гвозди, — приказал Вильгельм. — Ты же знаешь, где они лежат.
Мэлих пошел в подвал и вернулся с молотком и гвоздями. Вильгельм приподнял среднюю часть стола, измерил расстояние до опоры большим и указательным пальцами. Приставил гвоздь. Убрал, поскольку чувствовал, что его анализ не до конца убедил Мэлиха, и добавил:
— Проблема в Ёвых, понимаешь: ёв-ёв.
Мэлих кивнул, медленно, очень медленно. Вильгельм нанес решительный удар.
— Выскочки, — выругался он.
Еще удар.
— Пораженцы.
На мгновение он замер и сказал:
— Раньше мы знали, что с такими делать.
Следующий гвоздь. Вошла Шарлотта:
— Бога ради, что вы тут делаете.
— Мы раздвигаем раздвижной стол.
— Но в него же не вбивают гвозди.
— Почему это, — поинтересовался Вильгельм.
Он одним ударом вогнал гвоздь в крышку стола.
— Черт побери, — сказал Мэлих.
А Вильгельм добавил:
— Что умеем, то умеем.
В половине четвертого раздвижную дверь между комнатами открыли, праздник начался. Вильгельм между тем пообедал и немного отдохнул; Лизбет приготовила для него еще один кофе; подрезала ему волосы в ушах и в носу, не раз при этом ткнувшись в него своими, словно выплескивающимися из бассейна, грудями.
Холодные закуски были доставлены и расставлены на раздвижном столе. Александра всё еще не было, что радовало Вильгельма. Он несколько раз переспрашивал у Шарлотты про ее внука, которого он считал прежде всего ее внуком, как и всю семью он считал прежде всего ее семьей — семьей пораженцев. За исключением Ирины. Она всё-таки была на войне. В отличие от Курта, который побывал в трудовом лагере, а теперь разыгрывал из себя жертву. Радоваться должен, что в лагере оттрубил! На фронте он бы не выжил, полуслепой-то.
В дверь звонили беспрерывно, Шарлотта носилась туда-сюда, как курица, а Вильгельм сидел в своем вольтеровском кресле, потягивая время от времени коньяк из алюминиевой стопки, отливающей зеленым и злорадно развлекался, смущая поздравляющих, по очереди подходивших к его креслу, одним и тем же предложением:
— Овощам место на кладбище.
Пришли Вайе, присеменили в ногу и заговорили маслянистыми голосами.
Мэлих пришел в этот раз с женой, крашеной под блондинку овечкой, которая всё время жаловалась на ревматизм, хотя ей не было и шестидесяти.
Штеффи, всегда расфуфыренная с тех пор, как муж оказался в могиле.
— Овощам место на кладбище.
Вошел Бунке, такой же облезлый, как и его букет, с ослабленным галстуком, один уголок воротничка рубашки выбился на лацкан пиджака. Едва войдя в помещение, он начал вытирать со лба пот. Вот такие теперь полковники в госбезопасности, в то время как его, Вильгельма, тогда не взяли — «западный эмигрант»! Его это до сих пор задевало. Он бы с удовольствием остался в Москве. Но партия направила его в Германию, и он сделал то, чего требовала партия. Всю свою жизнь он делал то, чего требовала партия, а потом вдруг — «западный эмигрант»!
— Овощам место на кладбище.
Бунке промокнул пот на лбу и сказал:
— Ну, я тогда уж останусь.
…
Мелькали лица незнакомых Вильгельму людей.
— Ты кто?
Фрау Бекер, продавщица овощей.
Гарри Ценк, ректор академии — впервые на его дне рождения.
Тиль Эвертс, после инсульта.
— Овощам место на кладбище.
…
Ага, товарищ Крюгер. Участковый полицейский.
— В униформе я бы тебя узнал, товарищ. Овощам место на кладбище.
…
Зондерманны. Чей сынок сидит в тюрьме: попытка бегства из ГДР.
— Вас не знаю! — сказал Вильгельм.
— Но это же Зондерманны, — пояснила Шарлотта.
— Вас не знаю!
Общее бормотание на мгновение стихло.
— Хорошо, — сказал Зондерманн.
Вручил Шарлотте букет и исчез, вместе с супругой.
…
Курт пришел с Надеждой Ивановной, но без Ирины.
— Ирина заболела, — сказал Курт.
— А Александр?
— Александр тоже заболел, — вмешалась Шарлотта.
Семья пораженцев. За исключением Ирины. И, конечно, за исключением Надежды Ивановны.
Надежда Ивановна протянула ему банку с огурцами.
Вильгельм покопался в своей памяти. Так давно это было, Москва, курсы Коминтерна, единственным словом, которое он откопал в обломках своего русского было «garosch», то есть «хороший», «превосходный».
— Garosch, garosch, — похвалил он.
Надежда Ивановна сказала:
— Ogurzy.
Вильгельм кивнул.
— Garosch!
Он велел открыть банку (Мэлиху, Курт всё равно не смог бы, с его-то интеллигентскими ручками) и начал есть при всех русский огурец. Раньше он курил русские папиросы. Сейчас хотя бы ел русский огурец.
— Garosch, — повторил Вильгельм.
— Ты испачкался, — сказала Шарлотта.
— Вздор.
….
А где, собственно, районный секретарь?
…..
Вместо него какой-то ребенок. Ребенок держал в руке рисунок.
— Маркус, твой правнук, — подсказала Шарлотта.
С каких это пор? Вильгельм решил не спрашивать. Он рассматривал рисунок, как обычно рассматривают рисунки, которые дарят дети и был потрясен, когда неожиданно узнал:
— Легуан!
— Морская черепаха, — сказал ребенок.
— Маркус интересуется животными, — сказала женщина, стоящая рядом с ребенком, вероятно, мать, Вильгельм решил не спрашивать. Вместо этого он сказал:
— Когда я умру, Маркус, ты получишь в наследство вон того легуана с полки.
— Круто, — сказал ребенок.
— Или лучше сразу его забери, — предложил Вильгельм.
— Прямо сейчас, — спросил ребенок.
— Забирай, — повторил Вильгельм, — я всё равно недолго протяну.
Он смотрел вслед ребенку, как тот обходит всех, всем вежливо протягивает руку, только после этого следует к книжной полке и начинает рассматривать легуана, пока не притрагиваясь, долго, со всех сторон … Вильгельм стиснул зубы.
…
Мужчина в коричневом костюме и очках с золотой оправой. Почему он не подходит ближе? Почему он остановился там?
— Ты кто, я тебя не знаю.
Заместитель, как выяснилось. Районного секретаря. С какой стати заместитель?
— Товарищ Юн, к сожалению, лишен возможности прибыть лично, — пояснил заместитель.
— Вот как, — сказал Вильгельм. — Я лично тоже лишен некоторых возможностей.
Все засмеялись. Вильгельм разозлился.
Мужчина раскрыл красную папку. Начал речь. Голубоглазый. С диапазоном частот, как у телефонной трубки. Вильгельм не понимал, что тот говорит. И злился. Мужчина говорил. Его слова трещали. Они отдавались треском в голове Вильгельма, не раскрывая своего смысла. Шум. Вздор, — подумал Вильгельм. Учеба на рабочего по металлу. Вступление в партию… Эмиграция в Париж… Неожиданно до него дошло. Это была его биография. Она выходила из уст заместителя и отдавалась треском в голове. Биография, которую он писал десятки раз, которую он энное количество раз рассказывал пограничникам, рабочим с завода имени Карла Маркса, юным пионерам, и в которой — как всегда — не хватало главного.
Все хлопали. Заместитель подошел к Вильгельму. В руках он держал орден, десяток которых уже лежал в коробке из-под обуви.
— У меня в коробке уже достаточно побрякушек, — сказал Вильгельм.
Все засмеялись.
Заместитель наклонился к нему и повесил ему орден.
Все захлопали, в том числе и заместитель, руки которого теперь освободились.
Пригласили к буфету с холодными закусками. Между двумя комнатами началось хаотичное передвижение, пока люди с тарелками не нашли себе местечка за столами и столиками. Вильгельм сидел в стороне в вольтеровском кресле и потягивал из своей алюминиевой стопки, поблескивающей зеленым. Он думал о самом главном. О том, чего не доставало. О Гамбурге и своей конторе в порту. О ночах, о ветре. О своем ТК калибра 6,35 мм. Он не думал о нем, он вспоминал. Чувствовал, как тот лежит в его руке. Чувствовал вес. Вспоминал запах, после того как взведешь курок… Ради чего, думал Вильгельм. Он закрыл глаза. В голове отдалось бормотание. Болтовня. Бессмысленная. Вздор. Время от времени он слышал — или ему казалось? — время от времени он слышал сквозь весь этот вздор хриплый лай «Ёв»! И еще раз: «Ёв-ёв»…
Вильгельм приоткрыл глаза: Курт, кто же еще! Такой же «ёв», — подумал Вильгельм. Пораженцы. Вся семья! За исключением Ирины, она хоть на войне была. Но Курт? Курт-то сидел в лагере. Поработать ему пришлось, ах какой ужас, его ручками, которыми он даже банку с огурцами открыть не может. Другие — думал Вильгельм, — рисковали своими задницами. Другие — думал Вильгельм, — погибли в борьбе за дело, и он бы с огромным удовольствием встал сейчас и рассказал бы о тех, кто погиб за дело. Рассказал бы о Кларе, которая спасла ему жизнь. О Вилли, который от страха наложил в штаны. О Зеппе, которого до смерти замучили в каком-то из гестаповских подвалов, покончив таким образом с «еще одним предателем». Вот как всё было, герр профессор Трижды Умный, не способный открыть банку с огурцами. Так было тогда, и так же — сегодня. Он бы с огромнейшим удовольствием это сказал. И еще бы охотно порассказывал — о тогдашнем и сегодняшнем. И о предателях. И о том, что нужно делать сейчас — он бы тоже с удовольствием рассказал. И в чем состояла проблема — он бы тоже с удовольствием рассказал, но его язык был неповоротлив, а голова слишком старой, чтобы всё, что помнит, превратить в слова. Он закрыл глаза и откинулся на спинку вольтеровского кресла. Не слыша больше чужих голосов. Только что-то бормотало в голове, как бормотала в ванной утром вода. А бормотание складывалось в мелодию, а мелодия — в слова. Они появились вдруг — слова, которые он искал: простые и грустные, и ясные, и такие очевидные, что он тут же забыл, что не мог их вспомнить.
Он пел тихо, про себя, ударяя каждый слог. В чуть замедленном темпе, осознанно. С невольной дрожью в голосе:
Партия, партия, она всегда права.
И, товарищи, пусть так и будет.
Кто борется за право,
тот всегда прав,
против лжи и эксплуатации.
Кто жизнь оскорбляет,
тот глуп или плох.
Кто человечество защищает,
всегда прав.
Так, из ленинского завета
растёт, Сталиным спаянная,
партия, партия, партия![29]