[глава XX] 2001

Он слегка покачивается, отталкиваясь время от времени ладонью от перил. Звуки южнонемецкого диалекта, совсем недавно обрывками долетавшие сюда из-за большого стола, затихли. Затихли крики и смех, доносившиеся время от времени из деревни, бормотание моторов, потусторонние голоса из радио, залетающие сюда иногда непонятно откуда, и деловитый гул и звяканье из гостиничной кухни. И даже пальмовые листья перестали шуршать. На мгновение, в разгар полуденной жары, кажется, что мир замер.

И слышен только равномерный скрип пенькового троса. И далекий равнодушный шелест моря. Парение. Недвижность эмбриона.

Позже — когда он очнется от своего полусна, когда наберется решимости преодолеть силу притяжения, с настойчивой нежностью вдавливающую его в гамак, когда нальет себе кофе и, на ходу попивая его, слегка кивнет туристам с большими рюкзаками, которые, как и он недавно, замерли безмолвно перед красотой вида с террасы — позже, как и изо дня в день, он сядет на скамейку позади «флигеля Фриды Кало», откуда хорошо видны металлические волны крыш хижин, в которых живут мексиканские служащие «Eva & Tom», и примется читать газету.

Это всё время одна и та же газета. Всё та же, с самолетом, врезающимся в небоскреб. Читает он медленно. Он снова и снова перечитывает статьи до тех пор, пока не начинает понимать их.

Он понимает не всё.

Он понимает, что американский президент сказал, что идет гигантская битва со злом. И что Америка — самый яркий маяк свободы.

Он понимает, что часть латиноамериканского народа всё еще голодает, что часть населения кормится на мусорках.

Он понимает, что вовсю идет внедрение евровалюты в качестве платежного средства и что биржи по всему миру несут катастрофические убытки.

Что он не понимает, так это почему биржи несут катастрофические убытки. Как связана стоимость, например, почтовой акции, с обрушением двух зданий в Америке? Писем будут меньше отправлять?

Что он еще не понимает и не поймет, когда сегодня после обеда прочитает в третий и четвертый раз статью о нищете в Латинской Америке — по меньшей мере то, о чем он прочитает, будет звучать так невероятно, что он засомневается, правильно ли понял — так это то, что на мусорных свалках в латиноамериканских метрополиях возникла новая человеческая раса, которая, предположительно, больше приспособлена к выживанию в условиях мусорных свалок.

После чтения газеты он снова отправится на пляж, сядет на деревянный лежак, рядом с которым воткнут синий пляжный зонт, за прокат которого он заплатил в самый первый день приличную сумму (и который с той поры самозабвенно торчит себе в песке) и станет смотреть на закат.

Закат будет таким же, как обычно. Все закаты на Тихом океане, как он выяснил, похожи друг на друга: величественные, багряные и — он еще не понял успокоительно или беспокойно — равнодушные.

Дорогая Марион. В последнее время я всё чаще думаю о тебе. Иногда по незначительному, а иногда, признаюсь, по необъяснимому поводу. То, что я думаю о тебе при виде заката, еще более-менее понятно. Но вот почему я думаю о тебе, глядя на синий пляжный зонт? Ты же не любишь синий. Почему я думаю о тебе, когда с проводов срывается стая птиц? Почему я думаю о тебе, когда кладу руку на прогретый песок?


Когда солнце безвозвратно скатится в море, он останется единственным посетителем в «Al Mar», будет сидеть за белым пластиковым столиком и есть рыбу. Выпьет бокал белого вина. Будет рассматривать перламутровые отблески на небе, точно такого же цвета как внутренняя поверхность большой светящейся ракушки бабушки Шарлотты.

Удивится, как косо висит лунный серп. И будет (чаще всего безуспешно) искать косо лежащие созвездия.

Когда совершенно стемнеет, он поднимется, не спеша, по ступенькам в «Eva & Tom», где за столом, как обычно, всё еще будет засиживаться привычная компания, болтающая в основном на южнонемецком диалекте. Это всё знакомые Евы, скво, которые каждый год собираются здесь в это время года: седовласый заядлый курильщик в широкой цветастой рубахе; другой — чуть помоложе с лысиной, который спит в одной комнате с заядлым курильщиком; женщина в домотканом платье, у которой не хватает одного зуба; еще один мужчина, которого Александр называет Соломенной Шляпой, потому что тот в любое время суток носит рассыпающуюся соломенную шляпу, под стать его рассыпающейся, когда-то белой льняной одежде; и байкер с множеством серег в ухе.

Байкер (как выяснится позже, менеджер по персоналу крупной немецкой больницы) рассказал Александру, что все они, кроме Лысого, познакомились тут еще в семидесятых, и что Ева и Том застряли здесь, постепенно превратив некогда наркоманский притон в эту небольшую гостиницу, и пока он не узнал от байкера, что Том уже давно умер, Александр принимал за Тома Соломенную Шляпу, так как тот громче всех говорил, и всё время о каком-то ремонте и перестройке, периодически жалуясь на ненадежность и лень мексиканцев.

— Только мертвый мексиканец — хороший мексиканец, — скажет он, когда Александр этим вечером свернет с лестницы на террасу, а мужчина в широкой цветастой рубахе захихикает, как хихикают над шуткой, которую и сам можешь рассказать, потому что не раз ее слышал, а животик его под широкой цветастой рубахой заколышется.

Хуже всего — хуже всего? — по ночам, когда я лежу под москитной сеткой и сквозь хлипкие стенки своей каморки слышу голоса постаревших хиппи, которые сидят на террасе и травят байки. Тогда я думаю о тебе непрерывно. Почему именно в этот момент? Потому что я чувствую себя изгоем? Потому что чувствую, что у меня никого нет? Но у меня всегда, всю мою жизнь было ощущение, что у меня никого нет, что я ни с кем. Хотя всю свою жизнь мне нравилось быть с кем-то, но того целого, частью которого я хотел бы быть, я так и не нашел. Это такая болезнь? Во мне нет какого-то гена? Или это связано с моей историей? С историей моей семьи? Если честно, то меня не тянет туда к столу на террасе, когда я лежу под своей москитной сеткой. И всё же, когда я слышу их смех, мне страшно тоскливо.


Он встряхнет постельное белье, как и велела скво. Вспоминая скорпиона, которого увидел пару дней назад на террасе. Укус здешних скорпионов не смертелен, но зато они огромны, размером с блюдце, и удивительно красивы. Он так был тронут хрупкостью этой твари, что оказался не способен ее раздавить. Это сделала скво, своей шлёпкой. С тех пор ему кажется, что она его презирает.

В этот вечер голоса не умолкнут еще долго. Мужчина в широкой цветастой рубахе будет тихо хихикать, колыхаясь своим животом. Соломенная Шляпа станет рассказывать о ненадежности и лени мексиканцев. В какой-то момент щербатая женщина расчехлит гитару и начнет петь песни Джоан Баэз, остальные станут ей подпевать с настоящей, но слишком яростной пылкостью.

Потом, поздней ночью, послышатся редкие приступы кашля у мужчины в цветастой рубашке и похожий на звук сирены стрекот сверчка, а Александр будет лежать под москитной сеткой и сочинять письма Марион:

Иногда я думаю, что я не имею никакого права писать тебе. Что мне надо исчезнуть из твоей жизни. Что мне самому надо расхлебывать заваренную кашу. Как смею я, больной, хотеть быть с тобой? Как могло прийти мне в голову тосковать по тебе? Но я тоскую. И что странно — это даже не страшно. То есть страшно, но в то же время утешительно. Утешительно, что ты есть. Утешительно вспоминать твои густые черные волосы. Как пахнет твой затылок, когда я лежу на твоей спине. Или как ты жалобно стонешь в уютной полудреме.


Где-то в полвосьмого он проснется и служащая гостиницы, одиноко возящаяся на кухне, принесет ему кофе. Он немного посидит на террасе, держа в руках горячую чашку, вглядываясь в зарождающийся день, слушая собственное дыхание, как оно тихим шепотом подымается к нему из глубины чашки.

Или как шуршит твое белье, когда ты переодеваешься за дверцей шкафа. Или как ты приоткрываешь рот, когда возбуждена.


Колибри — словно крупное насекомое — зависнет меж лепестков гибискуса. А высоко в утреннем небе закружат черные, похожие на грифов птицы.

Или о мускулах твоего тела (из-за которых я поначалу стыдился своего). Или о твоем животе. Или о твоих ладонях, чуть шершавых от работы.


Потом у гигантской забетонированной пристани появятся первые рыбаки, и какое-то время Александра будет занимать вопрос, почему к этой пристани не пристают корабли. Как будто, подумается ему, маленький поселок этим сооружением пытался оправдать часть своего названия «Puerto»[53]. Надеялся привлечь морские корабли.

Или забирать тебя с работы. Ты в комбинезоне, в траве по колено, и рукой вытираешь пот со лба.

Или твоя медлительность — я тебе уже говорил про нее?

Или как ты, хмыкая, морщишь нос.

Или потаенный всполох в твоем взгляде. Или — можно ли вообще об этом говорить? — твое лицо, когда ты плачешь.


На секунду его одолеет желание записать всё, о чем он думал, на тот случай, если однажды и вправду напишет письмо. Но он побоялся, что поход за бумагой и ручкой, любое малейшее движение, спугнет это состояние души.

Да, это утешительно — так вспоминать о тебе, и иногда я спрашиваю себя: «Может, этого достаточно?» С одной стороны, больно от того, что, когда ты была на расстоянии вытянутой руки, я так небрежно обращался со всем этим. Но с другой стороны, как раз сейчас я понял, что не обязательно обладать тем, что любишь. С одной стороны, меня тянет к тебе, чтобы наверстать всё, что я не додал тебе. С другой стороны, боюсь, что с таким диагнозом буду нуждаться в помощи. С одной стороны, хочу написать тебе обо всём этом. С другой, боюсь, что ты воспримешь письмо как предложение руки и сердца, ведь так оно и есть.


Допив кофе, он наденет свои кроссовки и пробежит несколько километров. Кроссовки он купил в Почутле. Поначалу он пробовал гулять, как Курт — он засмеялся, когда поймал себя на той мысли, что, возможно, он, как и Курт, станет операбельным, если будет имитировать его стиль жизни. Но очень скоро выяснилось, что местность непригодна для прогулок. Пейзаж, который он увидел еще из окна такси, был малопривлекательным. Только на пляже и можно было гулять, если б бухты не были отделены друг от друга непреодолимыми скалами. От бухты к бухте можно пройти только по дороге, а дорога скучна. Вот он и начал бегать.

Он побежит трусцой — сегодня, как и во все прежние дни — в северном направлении по узкой извилистой асфальтированной дорожке, легко преодолеет подъемы, не слишком разгоняя пульс, как раз до такой частоты, когда появляется ощущение, что так он сможет бежать вечно.

Время от времени мимо будут проезжать автомобили. Люди в маршрутках будут выворачивать шеи, глядя на него. Пешеходов тут почти не бывает, и когда он издалека увидит двух мужчин, приближающихся к нему, то непроизвольно спросит себя, как объяснить им, на случай, если они захотят его ограбить, что у него при себе не более двадцати песо.

Очень быстро выяснилось, что это двое мужчин среднего возраста, мускулистые, темнокожие, выглядящие точно так же, как и те рабочие, что недавно собирались перед коммунальным управлением в Пуэрто-Анхель, чтобы пожаловаться на ужасное качество питьевой воды. Они молча, но дружелюбно поприветствуют его, по-мужски, и — он сам не знает почему — это приветствие тронет Александра до слез.

Затем покажется Циполите. Владелец киоска уже издалека начнет театральными (и совершенно непонятными) жестами показывать, что воду он припасет. Со временем Александр привык покупать здесь воду на обратном пути, вместо того, чтобы бегать с небольшой бутылкой в руках. Но сначала, по пути в эту сторону, Александр у киоска свернет к морю.

Через сотню-другую метров он окажется в бухте Циполите. Это хипповская бухта. Она примерно два километра в длину и, в отличие от маленькой бухты в Пуэрто-Анхель, где купаются и местные жители, здесь обитают практически только молодые иностранные туристы, которые, с их украшениями в волосах и цепочками, действительно могли бы сойти за хиппи, если бы не были слишком хорошо сложенными, слишком модными.

В это время они обычно еще лежат в гамаках; спят они прямо на пляже под навесами, укрытыми пальмовыми листьями, их называют палапас. Эти навесы, как он полагает, задешево сдают бесчисленные мелкие бары и пляжные отели. Однако один из них, хорошо сложенный и роскошный, голубоглазый, с высветленными солнцем волосами, неожиданно присоединится к нему, и Александр, несмотря на все свои добрые намерения, едва заметно прибавит ходу.

— Hi, — скажет хорошо сложенный. — Where’re you just coming from?[54]

— Пуэрто-Анхель, — ответит Александр, а хорошо сложенный воскликнет:

— Wow, great!

Уже через пару сотен метров хорошо сложенный начнет пыхтеть. Бухта еще не закончится, а тот уже сдохнет.

— Wow, great, — воскликнет он еще раз и приветливо помашет рукой, а Александр, окрыленный этой неожиданно легкой безоговорочной победой, решит пробежать до Мацунте.

Он уже ездил в Мацунте, на маршрутке. Ходил в Музей черепах. Черепахи его нисколько не интересовали, но байкер посоветовал ему сходить в музей, да так настойчиво, что было бы оскорбительно не последовать совету. Раньше, как ему поведал байкер, в Мацунте на пляже, где черепахи каждый год в одно и то же время — и только здесь — откладывали яйца, была фабрика, на которой черепах забивали жесточайшим образом и консервировали их мясо для супов. Сейчас забой, наконец-то, запрещен, и все усилия направлены на выращивание и защиту рептилий. И на самом деле, целый час Александр изучал процесс развития черепахи, рассматривал в аквариуме большие и маленькие экземпляры и был тронут заботой сотрудников, которые ухаживали за черепахами, лечили их, возвращали в среду обитания, собирали на пляже яйца, если те были ненадежно зарыты какими-то самками в песок, и приносили их на станцию для искусственной инкубации. Он решил добавить это место к тем немногим воспоминаниям — в отличие от множества им противоречащих, — что свидетельствовали об улучшении человеческой породы.

Когда он доберется до Мацунте, солнце на ладонь поднимется над горизонтом, дома в Мацунте будут отбрасывать темные острые тени, и Александр почувствует проникающий сквозь подошву кроссовок жар песка, в который черепахи зарывают яйца. Бухта в Мацунте шире, чем в Циполете, шире и куда более дикая и безлюдная. Море здесь, как ему рассказали, опасное. И небо здесь выше, если только это ощущение не вызвала порция эндорфина, которую выработало тело после десятикилометровой пробежки. На его лице появится улыбка. Ноги будут передвигаться как бы сами собой, ступни как бы сами собой будут находить твердую почву на покатом пляже, узенькую полоску между слишком влажным и слишком сыпучим песком, между водой и землей. Море станет подлизываться к нему. Захочет опоить его. Он будет ликующе орать, вторя шуму моря, громко, но море будет всё равно громче. Станет играться с ним, точно выверенными движениями ускользая от высоко поднимающихся волн. Он будет заворожен ладностью своих движений. У него появится чувство, будто не он управляет собой, а будто его тело взяло на себя контроль, будто он отделяется от того, что им управляет, и в тот же самый миг, в миг парения, в его сознание просочится мысль, что всё это — всё это бытие — целиком и безвозвратно исчезнет, и эта мысль нахлынет на него с такой силой, что он едва удержится на ногах.


Когда он вернется в Пуэрто-Анхель, выяснится, что он пробежал двадцать четыре километра. Он поднимется по лестнице, привычно ощущая легкое потягивание в ахиллесовом сухожилии, четко ощущая мускулы на задней поверхности бедер и приглушенную боль в не единожды вывихнутых суставах. У стены в своей комнате он терпеливо выполнит все обязательные упражнения на растяжку, будет прогибать поясницу до тех пор, пока не услышит облегчающий щелчок, и без особых усилий отгонит от себя вновь мелькнувшую надежду, что диагноз ошибочен. С бутылкой питьевой воды в руках, в мокрой от пота майке он сядет на широкий каменный парапет на террасе, и какое-то время ему будет приятно чувствовать за своей спиной твердую опору. Оба туриста — те, что приехали вчера с большими рюкзаками — выйдут из своего номера, дружелюбная молодая пара, пожалуй, только что окончившая школу: безупречная красотка и высокий, чуть худощавый парень. Они выйдут из своего номера и спросят Александра, где можно взять напрокат снаряжение для подводного плавания.

Александр не сможет ответить на этот вопрос. Оба заверят его, что это не страшно. Они же могут спросить в деревне.

Они помашут ему как старому знакомому, когда двинутся в путь, и Александр помашет им в ответ. Он будет смотреть, как они бредут по коридору и поворачивают к лестнице, как они на пару мгновений останавливаются на верхней ступеньке, чтобы — Александр не сможет расслышать — о чем-то договориться. Красотка наморщит свой лоб. Худощавый парень возьмет ее ладони в свои. Его лопатки проступят под терракотовой майкой опавшими крыльями.

Александр отправится в душ. Опершись обеими руками о стену, он будет долго стоять под водой, давая струям стекать по спине и ногам, до тех пор пока не закончится вода в бойлере. Затем он зажмет под мышкой складную шахматную доску отца и, с легким ознобом несмотря на жару, спустится к пляжу. Он сядет на свой лежак под синим пляжным зонтом и, прежде чем приступить к своим позднеутренним делам, купит легкую закуску у одной из мексиканок, предлагающих свой товар на пляже.

Он покупает всё время у одной и той же женщины и всё время одно и то же: пластиковый контейнер с очищенными фруктами и три тортильи, но всё же женщина, выждав некий приличествующий срок, появится около него и выложит перед ним немногочисленные товары, посмотрит на него всё так же вопрошающе (но не просяще, нет); после того как он выберет контейнер и тортильи, посчитает заново в уме и придет к сумме, которая ежедневно варьируется, что Александр списывает на различные комбинации фруктов (сегодня это манго, ананас и дыня), но что практически не имеет никакого значения, так как сумма, которую он оставляет с учетом небольших чаевых, всегда одна и та же. Скорее всего женщине важно, как подозревает Александр, дать ему — или себе? — почувствовать, что здесь происходит обмен между двумя равноправными партнерами, что, естественно, совершенно не так. Нет ничего очевиднее, чем их неравенство, неравенство, в основе которого, как он четко понимает, лежит несколько украденных купюр.

Поэтому или из-за того что голод начинает постепенно раздражать, Александр решит, сократить ритуал и вручить женщине деньги, но всё же не сделает этого, а подождет, пока она с невероятной тщательностью выберет один — из трех — контейнер с фруктами, три — из шести — тортильи положит на картонную тарелку и с пустым взглядом подсчитает невидимые цифры; он будет рассматривать ее темные, но во внутренней части по-детски розовые ладони, ее узкое, строгое, укутанное в дымчато-синий платок лицо и спросит себя, сколько лет этой женщине — пятьдесят или тридцать? Какая средняя продолжительность жизни в Мексике? То есть какова средняя продолжительность жизни мексиканской женщины из бедных слоев?

И хотя из-за опустившегося уровня сахара его уже начнет потряхивать, он подождет, пока женщина, идущая медленным, замедленным из-за песка, шагом не скроется. Тогда он еще раз хорошенько помоет фрукты питьевой водой.

И съест их все разом. Он будет есть их, дрожа от жадности, и, разглядывая поднятые вверх, словно для клятвы, липкие от сладких фруктов пальцы, не сможет не вспомнить о Курте, который где-то по другую сторону земного шара бродит по разваливающемуся дому. Он спросит себя, скучает ли Курт по нему, Александру, хоть немного, в темноте глубин подсознания. Доев и тортильи, он помоет руки песком и водой и раскроет старую шахматную доску, в которой хранил листки, вынутые из папки Курта с надписью «ЛИЧНОЕ».

Он снова наткнулся на листки, когда впервые сел играть с байкером в шахматы. Поначалу он подумал, что там лишь письма Курта к Ирине. На самом деле, там были самые разные записи. Частично это, и правда, были письма, подборка отдельных писем Ирине, а некоторые и от нее, так же письма Курта ему, Александру, с которых Курт — типично для него — снял копии. Частично же это были записи, сделанные мелким почерком Курта на обратной стороне счетов или ненужных рукописей. Записи — для чего? О чем?

Сначала Александр читал нетерпеливо и несистематично. Почерк Курта, на первый взгляд, аккуратный, было трудно разобрать. Сверху донизу исписанные страницы отталкивали Александра. От них пахло чем-то обязательным. Пахло Куртом. Ему казалось, что этот почерк несет в себе требовательность, властность, захватничество — всё то, чем был для него когда-то Курт.

Что-то он так и не понял, даже когда ему удалось расшифровать буквы, будто Курту было важно утаить содержание своих записей.

Запись о каком-то партийном собрании: речь шла о «расправе над Роде». О каком-то члене ЦК, который напоминал Курту… (не смог разобрать). О голубом «Трабанте» в лесу с запотевшими стеклами.

То тут, то там встречались даже записи на русском, но так зашифровано, с кучей сокращений, что Александру понадобилось время, чтобы понять, о чем идет речь — это были протоколы эротических опытов. Зачем Курт записывал их? Почему на русском?

Из хорошо читаемого — жалоба на Шарлотту, которая пишет статью об экономическом развитии Мексики: «Ни малейшего представления ни о чем. Звонит по семь раз в день. Хочет спросить сколько нулей в миллионе».

Есть смешные вещи и на оборотной стороне: жалоба Курта на невероятно большой счет за газ или письмо, где речь идет о коллективном гонораре за «частичную публикацию» в Японии, за которую Курту причитается сумма в двадцать четыре марки, половина из них должна быть выплачена в валюте, если у него имеется валютный счет, в противном случае — в форум-чеках[55]. Незамедлительно сообщить! Письмо подписано директором института и заместителем.

Также есть записи, в которых встречается Александр, при этом воспоминания Курта разительно отличаются от того, что помнит он сам. Он не помнит, что добровольно надел солдатскую форму, когда они навещали в больнице Вильгельма. Его удивит, что Курт считал блондинку Кристину умной, но слишком правильной. Он спросит себя, где же он был, когда мама расплакалась, увидев сына в военной форме, так как, если верить Курту, вспомнила, как однажды военачальник приказал ей пристрелить раненного немецкого солдата, а она отказалась, хотя за такое нарушение приказа грозил расстрел. В скобках: «Взять для описания персонажа».

Что это? Наброски для романа? Для второй части его воспоминаний, касающихся жизни в ГДР?


В этот день, день Мацунте, Александр наткнется на записи от февраля 1979 года. Естественно, он помнил эту зиму. Но всё же, что речь идет о нем, об Александре, он поймет только тогда, когда удастся расшифровать вот это:

Очевидно спятил.

И чуть ниже:

Поучал меня, что вся моя жизнь одна сплошная ложь.

И еще чуть ниже (и еще удивительнее):

По словам Мелитты недавно начал ходить в церковь.


Картинка, которую он вспомнит: Шёнхаузер-аллее. Грязный снег по краям дороги. Отец идет рядом с ним, но куда? Куда они идут? Отчетливо видит, как Курт неожиданно останавливается и начинает кричать, и Александру кажется — абсолютный бред — что он слышит, о чем кричит Курт: «В Африке люди голодают!»

Далее следует список всех ценных подарков, которые он, Александр, получил в декабре 1978 года, включая подарки на Рождество (всего две тысячи двести марок). Далее следуют жалобы на то, как сильно страдает — из-за Александра — Ирина. Далее идет трудно поддающееся расшифровке предложение о жизни, которую Курт, если Александр правильно понимает, не позволит испортить. После обеда, по приближении самого жаркого времени суток, Александр сложит разрозненные листочки в шахматную доску и поднимется в гостиницу. Байкер, завидя его с шахматной доской под мышкой, предложит сыграть партию, и Александр согласится, хотя от послеобеденной дремоты глаза будут уже закрываться.

Как и всегда, они сядут с шахматами, чтобы им не мешали, на скамейку за «флигелем Фриды Кало», где обычно Александр читает газету от двенадцатого сентября, боком друг к другу, шахматная доска между ними под легким наклоном, как и сиденье.

Александр начнет с f2-f4, агрессивного и несколько легкомысленного варианта, которым он начинал — и поначалу успешно — игру против Курта. Байкер, совершенно невозмутимо, ответит d7-d5, и Александр, чтобы, кроме всего прочего, избежать впоследствии хода ферзем на h4, сделает конем, которого больше полусотни лет назад вырезал из сибирского кедра зек и у которого, сколько себя помнил Александр, не было морды, ход на f3.

Курицы мексиканского служащего гостиницы будут выклевывать что-то из бесплодной песчаной почвы за решетчатым забором.

Мысли Александра — пока он механически переставляет фигуры: 2. … c5, 3. e3 e6, 4. B3 — Kc6, 5. Cb2 — Kf6 и 6. Cd3 — будут возвращаться к тому далекому зимнему дню: к оледеневшим дорожкам на Шёнхаузер, к странной бесцельной прогулке, к сцене с Африкой… И неожиданно пленка начнет крутиться дальше: Александр-плац, холодный ветер. Старый ресторан с автоматами самообслуживания, которого давно уже нет и в помине, слева от Часов мира — возможно ли это?

Байкер, которого зовут Ксавер, после обоюдной рокировки склонится над доской так низко, что его голова заслонит половину игрового поля, и Александр, чтобы не быть вынужденным рассматривать заметную на пролысинах красноватую кожу, станет смотреть вдаль и неожиданно, пока байкер будет задумчиво покачивать головой, размышляя о диспозиции, вспомнит детали: модные тогда, но уже совершенно потертые стоячие столики из шпрелакарта, металлическая стойка, запах — кажется, это был гуляш? Он увидит Курта, в дубленке и «приличной», нелепой меховой шапке, как он стоит за одним из таких столиков, поедая суп. Он увидит себя, со стороны: остриженного наголо, в не застегивающейся парке и — невероятно, но он и это вспомнит! — в синем многократно штопанном неподходящими по цвету лоскутками пуловеру, носить который он считал тогда важным, так как ощущал необъяснимое желание выглядеть отталкивающе. Байкер сделает ход ферзем на b6, и Александр ощутит, что ему не хватит сил сконцентрироваться, чтобы отразить эту довольно вялую несерьезную атаку на короля, открытого ходом f2-f4.


После партии в шахматы, которую он сдаст на семнадцатом ходу, он ляжет в гамак перед дверью своего номера. Будет отталкиваться ладонями от перил террасы, ощущать уставшие от бега сухожилия и мышцы, и когда сила тяготения станет убаюкивать его, в голове начнут бесконтрольно проноситься самые разные мысли: так, ему вспомнится Колумб, который открыл Европе гамак, и мысль о том, что налицо одно из величайших недопониманий между двумя культурами — ведь Колумб видел в гамаке, прежде всего, возможность эффективно разместить матросов на кораблях — на мгновение покажется Александру крупным открытием. Еще он спросит себя, не лучше было бы сразу сделать ход слоном на d5. И ему снова вспомнится тот ужасный, разноцветно перештопанный свитер, и он подумает, почему же так прекрасно, даже утешительно, вспоминать об этом.

Затем листья пальм перестанут шуршать. Затихнут крики и смех в деревне и звяканье в гостиничной кухне. Умолкнут моторы и голоса по радио, которые обычно орут в любое время суток из усилителей в недавно открывшемся банковском филиале.

Будет слышен только скрип пенькового троса. И равнодушный далекий шелест моря.

Загрузка...