Глава четвертая СЛЕД «НАСТОЯЩЕЙ ПАДУЧЕЙ»

Поиски виноватых. — Образцы милосердия. — Обретение любви. — Предсвадебные хлопоты. — Венчание в Кузнецке. — Медовая неделя. — Несчастье в Барнауле. — Возвращение в Семипалатинск. — Семейное гнездо. — Дарованные права

Множество пристрастных суждений о «злосчастной» любви Достоевского к М. Д. Исаевой, при всем их разнообразии, имеют одно общее стремление — найти виноватого.

Соблазнительно винить в несчастье двоих кого-то одного, например Марию Дмитриевну: традиция была заложена еще Л. Ф. Достоевской. «Первой же женщине, которая была несколько ловче неуклюжих красавиц Семипалатинска, было очень легко завладеть его сердцем... Но какую ужасную женщину судьба послала моему отцу!» Под пером Любови Федоровны Исаев — восторженный поклонник писателя, «порядочный человек слабого здоровья», и только. Зато Мария Дмитриевна в ее книге — нравственный монстр: ленивая, расчетливая, корыстная, фальшивая, честолюбивая: «Она знала, что скоро овдовеет... Предусмотрительно подыскивала второго мужа... Достоевский представлялся лучшей партией в городе... Разыгрывала поэтическую женщину... Овладела моим простодушным отцом... Его влечение было скорее жалостью, чем любовью... Он радуется, что она нашла себе жениха в Кузнецке...»

Стремление изобразить первый брак отца как досадное недоразумение заставило дочь писателя посягнуть даже на интимную сторону дела: «Мой отец сомневался в те времена, может ли он жениться, и считал себя больным... Здесь он оставался князем Мышкиным из “Идиота”». Кроме того, Любовь Федоровна нарочито преувеличила материальную сторону связи — будто Ф. М. посылал Исаевой «почти все деньги, которые получал от своих родственников» — и даже придумала, будто Исаева угрожала покончить с собой и с сыном, хотя угрозы броситься в Иртыш шли как раз от страстно влюбленного Ф. М., который, по словам дочери, жаждал попасть в Кузнецк только для того, чтобы призвать истерически взбалмошную даму к благоразумию. Ревность к Исаевой, побудившая А. Г. Достоевскую вымарать из писем мужа слова любви к первой жене, даже толкнула дочь писателя приклеить Марии Дмитриевне расовый ярлык — якобы ее отец был наполеоновским мамелюком, попавшим в плен во время отступления из

Москвы, а она сама всю жизнь скрывала свое «африканское происхождение» и была «хитра, как все негритянки».

Л. Ф. Достоевская так настойчиво отрицала, что отец любил Марию Дмитриевну, будто никогда не читала воспоминаний Врангеля и писем Ф. М. Врангелю. Конечно, первая публикация этих писем в 1883 году, выполненная с большими сокращениями, не давала ясного представления об отношениях писателя с его первой женой. Однако Любовь Федоровна могла, во-первых, прочесть письма отца целиком; во-вторых, познакомиться с комментарием Миллера, писавшего о силе сибирской любви Достоевского, которая «разгоралась все более и более» и составляла «источник и нового счастья, и сильнейших страданий»33. Этот вывод публикатор сделал «из всей совокупности писем Достоевского к А. Е. Врангелю». «Близкое знакомство с письмами к А. Е. Врангелю в их полном виде кидает новый свет на роман, написанный по возвращении из Сибири», — заключал Миллер, имея в виду коллизию «Униженных и оскорбленных»34.

Линия защиты Достоевского от «ужасной и бесстыдной женщины», предпринятая Л. Ф. Достоевской, имела много последователей. Куда свежее и заманчивее выглядит ответный ход — защита Исаевой от Достоевского, с разоблачением его вины, с осуждением его расчетов и планов. Поступки Ф. М., одержимого любовной лихорадкой, трактуются в иных изысканиях как «многоходовая изощренно срежиссированная интрига»35, а Мария Дмитриевна — как «тот ключик, с помощью коего раскрываются кошельки у Врангеля и родни»36. «Значимость Исаевой, уже помимо любви, всё более поднимается по мере того, как родственники и друзья активно пытаются помочь влюбленным и пускают в ход свое влияние и связи, чтобы “ввести в свет” бывшего каторжника... Создается впечатление, что весь свет задействован в устройстве судьбы Достоевского, и только на том основании, что Исаева пока еще в нерешительности: за кого выйти замуж. И для того, чтобы убедить безвестную вдову в неописуемо далеком Кузнецке, необходимо вмешательство графов, баронов и генералов»37.

Желание развенчать историю любви Достоевского к Исаевой, увидеть грязные пятна и низкие мотивы в поведении всех участников драмы (включая даже «подобострастного, подпавшего под гипноз» Врангеля, для которого «поддержать Достоевского — беспроигрышно», ибо «сулит в будущем моральные дивиденды»38) приводит к «революционным» выводам: вопервых, «злосчастный» роман — «это не только любовь-мучительство, но во многом, похоже, — любовь-расчет, причем с обеих сторон»39; во-вторых, Достоевский, одержимый фатальным влечением к любовным треугольникам, стремится «проиграть» сценарий «тройственности» на себе, чтобы набраться жгучих впечатлений, которых хватит на десяток книг40; в-третьих, в каждой из этих книг он беспощадно разделывается со своими реальными соперниками, казня их физически или умерщвляя нравственно41.

Поставив перед собой задачу любой ценой пресечь традицию «скучной благопристойности» и навязчивого «благолепия» биографий Достоевского, сдержанность и деликатность которых квалифицируется как робость и самоцензура, новые изыскатели посылают читателям и исследователям Достоевского «черную метку» — дабы никому не повадно было оставаться в плену «ортодоксальности», соблазне «житийности» и иллюзиях «сусального золочения». Вместо опороченного метода «аллилуйи с елеем» предлагается взять на веру казуистику изнанки (адские предположения, непристойные догадки, оскорбительные домыслы), а также прибегнуть к «кощунствованию» — приему, который дает наиболее сокрушительные результаты: поступки Достоевского, связанные с историей его первого брака, трактуются не иначе как бесчестные, «каторжные», а сама история как хроника «убиения» Исаевой42. При этом Достоевскому ставится в вину даже то, что, несмотря на тяжкие болезни и вечные жалобы, он не умер на каторге, а прожил почти до шестидесяти лет, в то время как его первая жена умерла молодой43.

Оказывается, для осуждения или оправдания подсудимого в принципе не имеет значения, владеет ли прокурорский надзор материалом дела во всей его полноте или не владеет им вовсе; установка на убийственное разоблачение, заряженное впрок охотничье ружье, азарт погони завораживающе влияют на отношение к мишени. Но дар во всем одно дурное видеть сродни изжоге; иезуитское умение из каждого вдоха и выдоха жертвы извлекать доказательства преступного умысла слишком банально, чтобы произвести впечатление на мало-мальски справедливый суд.

...Новое царствование являло тем временем образцы милосердия. Коронационным манифестом были помилованы декабристы; после тридцати лет ссылки им возвращали дворянство и титулы. В справке Третьего отделения от 8 октября 1856 года «О даровании прежних прав... лицам, прикосновенным к делу Буташевича-Петрашевского» предлагалось новое понимание дела. «Хотя сам Петрашевский и некоторые его посетители в разговорах обнаруживали намерение произвести переворот в государстве и составить тайное общество, но действий никаких не было и все оканчивалось одними словами. В свое время, когда в Западной Европе происходили беспорядки, на дело это по справедливости обращено было строгое внимание; но не может произойти вредных последствий, если в милостях сравнять их с уроженцами Западных губерний, кроме Буташевича-Петрашевского, который, как остающийся на поселении, и не может быть выведен из настоящего положения».

А бывшие заговорщики приходили к новому пониманию пользы, которое не имело ничего общего с прежними мятежными мыслями. Стремление к деятельности, пусть самой маленькой и скромной, роднило их со «ссыльными старого времени», много сделавшими для блага края, где они обречены были искупать свою вину: их укрепляла деятельность, а не сокрушения о загубленной судьбе. Теперь все они начинали сдвигаться с насиженных мест — «великим переселением народов» назовет Спешнев возвращение ссыльных из Сибири. Сам он начал службу крохотным чиновником в Чите. «Вы не представляете, с каким рвением предаюсь я этой службе после долгого перерыва для меня всякой деятельности, — писал он матери, не стесняясь возвышенного тона. — С какою я просто с жадностью бросаюсь на всякую работу, которая может принести пользу моему народу, и как я боюсь самому себе показаться недовольно добросовестным работником, недовольно рачительным».

Достоевский, только что произведенный в офицеры, писал брату в духе общего гражданского энтузиазма: «Дай Бог долго и счастливо царствовать нашему ангелу-государю! Нет слов, чтобы выразить ему мою благодарность». И опять же: не имея никакой задней мысли, сообщал о делах любовных: «Ту, которую я любил, я обожаю до сих пор. Чем это кончится, не знаю. Я сошел бы с ума или хуже, если б не видал ее. Всё это расстроило мои дела (не думай, что я с ней делюсь, ей отдаю; не такая женщина, она будет жить грошем, а не примет). Это ангел Божий, который встретился мне на пути, и связало нас страдание. Без нее я бы давно упал духом. Что будет, то будет! Ты очень беспокоился о возможности моего брака с нею. Друг милый, кажется, этого никогда не случится, хоть она и любит меня. Это я знаю».

Его постоянно тянуло говорить о ней — со всеми, с кем только возможно, без всякого расчета, без всякой корысти; даже Валиханову, новому своему другу, он пишет об «одной даме, женщине умной, милой, с душой и сердцем». «Может быть, эту превосходную женщину Вы когда-нибудь увидите и будете тоже в числе друзей ее, чего Вам желаю».

В конце ноября 1856 года Ф. М. снова приехал к ней в Кузнецк, теперь официально, и пробыл пять дней. «Никто, кроме этой женщины, не составит моего счастья. Она же любит меня до сих пор, и я выполнял ее желание. Она сама мне сказала: “Да”... Она меня любит. Это я знаю наверно... Она скоро разуверилась в своей новой привязанности. Еще летом по письмам ее я знал это. Мне было всё открыто. Она никогда не имела тайн от меня. О, если б Вы знали, что такое эта женщина!»

Счастье обретенной любви, которая казалась безнадежно утраченной, побудило Достоевского снова хлопотать о Вергунове — его связь с Марией Дмитриевной как будто сошла на нет. «Теперь он мне дороже брата родного. Слишком долго рассказывать мои отношения к нему», — пишет Ф. М. Врангелю. Позже циничные умы увидят здесь торг: якобы Достоевский платил молодому человеку отступное в виде заботы о его карьере (окончивший всего четыре класса гимназии купеческий сын Вергунов вряд ли мог без протекции рассчитывать на служебный рост, имея скромную должность учителя в уездной приходской школе).

Но если допустить, что Достоевский, которого Исаева предпочла Вергунову под влиянием не только страстного и «доказанного» при свидании чувства, но и трезвого, «вдовьего» взгляда на вещи, испытывал благодарность к поверженному сопернику и в радости захотел поддержать его, то все становится на свои места: логика холодного цинизма уступает место логике душевного порыва. «Ему последняя надежда устроить судьбу свою — это держать экзамен в Томске, чтоб получить право на чин и место в 1000 руб. ассигнациями жалованья. Всё дадут, если он выдержит экзамен. Но без протекции ничего не будет... О Вергунове не грешно просить: он того стоит. И потому прошу Вас, если у Вас есть кто-нибудь из родных или знакомых по Министерству просвещенья, имеющих важную должность, то нельзя ли написать... письмо о Вергунове? Видите ли Вы Аполлона Майкова? Он знаком с Вяземским. Что если б это написал Вяземский!»

Предсвадебные письма Достоевского родным — брату Михаилу и сестре Варе — полны взволнованных оправданий: он горячо доказывает обдуманность своего шага и заверяет, что никакие резоны не повлияют на уже принятое решение. «Это такая женщина, которой, по характеру, по уму и сердцу из 1000 не найдешь подобной. Она знает, что я немного могу предложить ей, но знает тоже, что мы очень нуждаться никогда не будем; знает, что я честный человек и составлю ее счастье... О возможности иметь детей — заботиться еще далеко. А если будут, то и воспитаны будут, будь уверен. Ты скажешь, что, может быть, заботы мелкие изнурят меня. Но что же за подлец я буду, представь себе, что из-за того только, чтоб прожить как в хлопочках, лениво и без забот, — отказаться от счастья иметь своей женой существо, которое мне дороже всего в мире, отказаться от надежды составить ее счастье и пройти мимо ее бедствий, страданий, волнений, беспомощности, забыть ее, бросить ее — для того только, что, может быть, некоторые заботы когда-нибудь потревожат мое драгоценнейшее существование. Но конец оправданиям! Примирись с фактом, друг мой. Он неотразим...»

Ему хотелось быть примерным женихом и радовать невесту женскими пустячками, вроде весенней шляпки, шелковой материи на платье, симпатичной мантильи и теплой косынки, чепчиков и носовых платков тонкого полотна. Все эти вещицы взять было положительно неоткуда, и он просил брата непременно достать и прислать... Сестре Варе историю своей любви Ф. М. преподносил в смягченном и округлом виде: Варя должна была объяснить дядюшке Куманину, что женитьба его «не совсем нелепость». Соображения пользы скорее могли подействовать на дядю, чем признания в любовных безумствах.

«Пойми, друг мой! Я до сих пор еще, да и вечно, буду под надзором, под недоверчивостью правительства. Я заслужил это моими заблуждениями. Поверь же, что человеку, остепенившемуся, женившемуся, следовательно, изменившему свое направление в жизни, поверят более, чем свободному как ветер. Возьмут в соображение, что женатый человек не захочет жертвовать судьбою семейства и не увлечется пагубными идеями так же скоро, как и молодой человек (каким был я), зависящий только от себя. А я ищу снискать доверие правительства; мне это надобно. В этом вся судьба моя, и я уже конечно скорее достигну цели моей, хотя бы не пришло позволение писать и печатать».

Даже если бы изложенные для дядюшки резоны и в самом деле стояли во главе угла, то и в этом случае в них не было бы ничего зазорного. Цель писателя — писать и печататься, как и цель женатого мужчины — иметь возможность содержать семью на средства от своего труда, упирались в одну и ту же преграду: надзорное состояние. Тот факт, что статус семейного человека в какой-то степени повышал шанс на «снискание доверия», ничуть не умалял обе цели. Ф. М. имел самые веские основания писать сестре: «Знай, что я уже давно решил эту женитьбу, что это думано и передумано 11/2 года, хотя я не имел положительных надежд до производства, и что теперь я ни за что не отстану от моего намерения».

Накануне свадьбы Достоевский писал Михаилу: «В своих силах, если только получу позволение, я уверен. Не сочти, ради Христа, за хвастовство с моей стороны, брат бесценный, но знай, смело, будь уверен, что мое литературное имя — непропадшее имя. Материалу в 7 лет накопилось у меня много, мысли мои прояснели и установились; и теперь, когда каждый несет лепту свою на общую пользу, не откажут и мне быть полезным».

Желание писать и печататься, даже не ради упрочения имени, а ради написанного, было столь сильным, что он готов был печатать свои вещи «хоть навсегда» без имени или под псевдонимом. «Если печатать не позволят еще год — я пропал. Тогда лучше не жить! Никогда в жизни моей не было для меня такой критической минуты, как теперь».

Ф. М. не ошибся в призвании, верил в свое литературное имя, был безоглядно влюблен в будущую жену, искренне, а не как циник-торгаш хотел помочь Вергунову, надеялся на долгое семейное счастье и на то, что рано или поздно освободится от долгов и материальной зависимости. Многим из его надежд не суждено будет сбыться, но тем не менее — уже после свадьбы — он напишет Врангелю: «Отношения с Марией Дмитриевной занимали всего меня в последние 2 года. По крайней мере жил, хоть страдал, да жил!»

Наверное, то же самое могла бы сказать о себе и Исаева. Экзальтированная, экспансивная, душевно развитая, державшаяся с достоинством в ситуациях, чреватых сплетнями и пересудами, она тоже была подвержена сильным страстям и несомненно смогла оценить степень привязанности Достоевского, граничащей с одержимостью. Накал его чувств не мог не увлечь, не мог оставить безучастной ее чуткую душу. «Понятно, как скоро они поняли друг друга и сошлись, — писал Семенов-Тян-Шанский, — какое теплое участие она приняла в нем и какую отраду, какую новую жизнь, какой духовный подъем она нашла в ежедневных с ним беседах и каким и она в свою очередь служила для него ресурсом во время его безотрадного пребывания в не представлявшем никаких духовных интересов городе Семипалатинске».

Однако открывая ему свое сердце, принимая его ухаживания и заботы, испытывая его любовь, она, по-видимому, меньше всего думала о будущем муже в терминах его призвания и профессии. На лестнице чинов и состояний он стоял — даже по меркам сибирского захолустья — на самой низкой ступени: недавний каторжник; бессрочный солдат, которого может оскорбить каждый «бурбон»; поднадзорный ссыльный, живущий на подачки родных. Даже и произведенный в прапорщики (младший офицерский чин, смехотворный для мужчины в 35 лет), без надежды на служебный рост, с мизерным жалованьем, потерявший здоровье, мечтающий об отставке и на переезд в Европейскую Россию (а там на что жить?), Ф. М. не мог казаться Исаевой завидным женихом...

Вряд ли ей была известна история громкой, но недолгой славы сочинителя Достоевского — в те два года, когда имя автора «Бедных людей» гремело в Петербурге, Мария Дмитриевна проживала в Астрахани и была поглощена замужеством и материнством. Даже если он и поведал ей подробности своего краткого триумфа, даже если сумел внушить ей, что связывает свое будущее с писательством, поверить в это было не так легко, учитывая, что предъявить что-либо «художественное» он сейчас не мог. А главное, с кем угодно, только не с ней, своей возлюбленной, невестой (а потом и с женой), Ф. М. мог говорить о том, что было делом его жизни. Кажется, она не очень и расспрашивала, относясь к его занятиям слегка скептически. Она, разумеется, много читала, была интересной собеседницей, знала языки (давала частные уроки французского в Кузнецке, в том числе и Вергунову), была воспитана на Карамзине и любила Тургенева, обожала французские романы, но принимать близко к сердцу угрюмую печаль «Бедных людей» или кошмары «Двойника» вряд ли была расположена. Наверное, куда больше, чем перо Достоевского, ее занимали мужнины столичные связи и родственные отношения.

Тот факт, что согласие на брак Мария Дмитриевна дала офицеру-прапорщику, а не писателю, не сулил в будущем ничего хорошего.

...Сразу после нового, 1857 года Достоевский погрузился в предсвадебные заботы. Необходимую для венчания, переезда, обзаведения сумму в 600 рублей серебром удалось взять взаймы, по первому слову и как будто на долгий срок, у полковника Н. Н. Ковригина, главного смотрителя рудников в Змеиногорске, с которым познакомился у Белихова. «Тысячи хлопот в виду, — писал Ф. М. Врангелю за два дня до отъезда. — Уж одно то, что из 600 руб. у меня почти ничего не останется по возвращении в Семипалатинск: так много и так дорого всё это стоит! А между тем я едва мог купить несколько стульев для мебели — так всё бедно. Обмундировка, долги, плата и необходимые обряды и 1500 верст езды, наконец, всё, что мог стоить ее подъем с места, — вот куда ушли все деньги. Ведь нам обоим пришлось начинать чуть не с рубашек — ничего-то не было, всё надо было завести». В это всё действительно входили белье, обувь, мебель, посуда, свечи, дрова, езда, житье...

Двадцать седьмого января, взяв отпуск на 15 дней, Достоевский выехал из Семипалатинска. В разрешении на брак, выданном на адрес Градо-Кузнецкой Одигитриевской церкви командиром батальона, значилось: «Покорнейше прошу священно-церковно-служителей, ежели со стороны невесты не будет предстоять законных препятствий, то г. Достоевского свенчать. От роду он имеет 34 года, холост; как он, так и невеста вероисповедания православного, г. Достоевский у исповеди и св. причастия ежегодно бывал, при чем прилагаю подписку невесты и свидетельство о смерти мужа ее, — по свенчании же не оставить меня уведомить». Почему-то Белихов уменьшил возраст жениха — ему шел уже тридцать шестой год (возраст невесты тоже был понижен на три года).

Препятствий по троекратному оглашению в церкви никаких никем объявлено не было. В «брачном обыске», однако, почему-то указывалось, что жених и невеста «родителей живых не имеют», хотя в Кузнецке знали об отце невесты, посылающем ей деньги из Астрахани. Быть может, молодые опасались, что Д. С. Констант не даст разрешения на брак и это станет препятствием, которое затормозит или разрушит дело? Быть может, об этом и писал Ф. М. брату накануне свадьбы:

«Брак наш совершится непременно. Есть только одно обстоятельство, которое может расстроить или по крайней мере отдалить наш брак на неопределенное время. Но 90 вероятностей на 100, что этого обстоятельства не будет, хотя надо всё предвидеть. (Об этом обстоятельстве я не пишу: долго рассказывать, после всё узнаешь.) Могу только сказать, что почти наверно я женюсь на ней. Если я женюсь, то свадьба будет сделана до 1/2 февраля, то есть до масленицы. Так уж у нас решено, если всё уладится и кончится благополучно». О неком обстоятельстве, которое может отдалить брак на неопределенное время, Ф. М. писал и Врангелю, добавляя, что «по всем видимостям, кажется, оно не случится».

Оно и не случилось: город был на стороне брачующихся против казенных формальностей. Страхи и предубеждения насчет кузнецких обывателей — «гадин и дряней» — тоже были напрасны: окружной исправник И. М. Катанаев, богач и хлебосол, в доме которого М. Д. давно была своим человеком, стал «поручителем по невесте», а жена исправника, ценившая в Марии Дмитриевне воспитанность, ум и образованность, все заботы и труды по устройству свадьбы взяла на себя44. «Весть о том, что на Исаевой женится какой-то приезжий офицер-писатель и что свадьбу устраивает Катанаева, быстро облетела весь город, так что 6 февраля 1857 г., в один день, назначенный для бракосочетания, Одигитриевская церковь оказалась наполненной народом(«Накануне своей свадьбы Мария Дмитриевна провела ночь у своего возлюбленного, ничтожного домашнего учителя, красивого мужчины, которого она отыскала после прибытия в Кузнецк и которого втайне любила давно», — в порыве мстительного гнева писала фантазерка Л. Ф. Достоевская, убежденная в достоверности сведений, быть может, и полученных от матери, но преувеличенных и искаженных до крайности. Мемуаристка не знала, однако, что Ф. М., прибывший в город накануне свадьбы, 5 февраля, остановился и ночевал в крохотной квартирке, где с девятилетним сыном проживала его невеста; что хозяин домика, И. Д. Дмитриев, был поручителем по невесте, а предполагаемый возлюбленный — поручителем по женихе; что весь город, превратившийся в глаза и уши, следил за главными лицами этой свадьбы: коварство невесты, слух о котором распространился бы незамедлительно, не сошло бы ей с рук. И, конечно, в голову Любови Федоровне не пришла мысль о том, что вероломство не вяжется с образом порывистой и импульсивной М. Д. Исаевой.) В самом деле, благодаря участию Катанаевой, свадьба вышла весьма пышная»45.

Из воспоминаний очевидцев: «Присутствовало все лучшее кузнецкое общество... Дамы были все разнаряжены... В церкви — полное освещение. Сначала, как водится, приехал жених. Он, помню, был уже немолодой... Одет он был в военную форму, хорошо, и вообще, был мужчина видный. Жениха сопровождали два шафера: учитель Вергунов и чиновник таможенного ведомства Сапожников. Скоро прибыла и невеста, также с двумя шаферами; один из них был сам исправник Иван Миронович Катанаев. Худенькая, стройная и высокая, Марья

Дмитриевна одета была очень нарядно и красиво, хоть и вдовушка... Венчал священник о. Евгений Тюменцев в сослужении с дьяконом (по “брачному обыску” — о. Петром Углянским). Были и певчие... После совершения таинства молодые и гости отправились на вечер в дом, кажется, Катанаевых...»46

Неделя, проведенная Достоевскими в Кузнецке, стала праздником. Союз, в котором грезилось «бесконечное счастье», стал фактом — очередь была только за счастьем. Общество Кузнецка могло видеть лица молодоженов и, по слухам, было ими очаровано. «В Кузнецке я почти никого не знал, — сообщал Ф. М. брату через месяц после венчания. — Но там она сама меня познакомила с теми, кто получше и которые все ее уважали. Посаженным отцом был у меня тамошний исправник с исправницей, шаферами тоже порядочные довольно люди, простые и добрые, и если включить священника да еще два семейства ее знакомых, то вот и все гости на ее свадьбе».

Священник Е. Тюменцев: «Свадьбу праздновали просто, но оживленно. Ф. М. бывал у нас в доме раз десяток, пивали чай, кофе и русскую, но в самом умеренном виде; беседы его, хоть и непродолжительные, были самые откровенные, задушевные; говорил неумолкаемо, плавно, основательно; о каждом предмете или расскажет, или расспросит до мельчайших подробностей; наблюдательность его во всем высказывалась в высшей степени»47.

Из воспоминаний очевидца, встречавшегося с Ф. М. на вечерах у Катанаевых: «Достоевский присутствовал на них вместе с невестою... всегда бывал в очень веселом расположении духа, шутил, смеялся. Здесь, в Кузнецке, под влиянием близости любимого существа, вдали от служебных обязанностей, от мест, неприятных тяжелыми воспоминаниями, Федор Михайлович чувствовал себя если не вполне счастливым, то удовлетворенным. Этим и можно объяснить его хорошее расположение духа... Когда устраивались карты, Ф. М. не отказывался принимать в них участие; случалось ему, как и другим, выигрывать и проигрывать... Нередко видели Ф. М. в его военном плаще гуляющим по улицам города вместе с Марьей Дмитриевной»48.

Медовая неделя пролетела как один день: вечера с застольями и танцами в семейных домах, прогулки, домашние чаепития. Перед отъездом супруги пришли на могилу, где прежде стоял лишь деревянный крест, а теперь была положена чугунная плита с надписью. Местные жители полагали, что в составлении эпитафии участвовал и Ф. М.: «Аз есмь воскресение и живот, веруяй в Мя имут живот вечный. Здесь покоится тело Александра Ивановича Исаева. Он умер 4 августа 1855 года».

«Всё кончилось благополучно», — напишет Достоевский брату уже из Семипалатинска. Благополучно, но не безоблачно, мог бы добавить он: «У меня с новым порядком вещей завелось столько хлопот и дел, что и не знаю, как голова не треснет». Деньги, взятые у Ковригина, были истрачены до последнего рубля, сверх того еще сотня взаймы. И все равно экипировка вышла бедной, свадьба — скромной, и только закрытый экипаж для долгого путешествия отвечал условиям морозной зимы, плохой дороги и слабого здоровья жены. На обратном пути они, как и было заранее договорено, остановились в Барнауле, полагая, что всего на сутки.

В Барнауле их ждал Семенов. На пути в Кузнецк Достоевский провел с ним несколько дней, которые запомнились другу на всю жизнь: Ф. М. читал вслух отрывки из только что начатого «Мертвого дома». «Не легко достался ему этот способ развития своих природных дарований, — писал Семенов. — Болезненность осталась у него на всю жизнь. Тяжело было видеть его в припадках падучей болезни».

Припадок, первый после свадьбы, настиг Достоевского в Барнауле, куда он приехал, как вспоминал Семенов, «в самом лучшем расположении духа». «Тут меня посетило несчастье: совсем неожиданно случился со мной припадок эпилепсии, перепугавший до смерти жену, а меня наполнивший грустью и унынием. Доктор (ученый и дельный) сказал мне, вопреки всем прежним отзывам докторов, что у меня настоящая падучая и что я в один из этих припадков должен ожидать, что задохнусь от горловой спазмы и умру не иначе, как от этого. Я сам, — рассказывал Ф. М. брату, — выпросил подробную откровенность у доктора, заклиная его именем честного человека».

Мария Дмитриевна, давно знавшая о его болезни, впервые слышала этот страшный крик, этот стон; впервые видела, как содрогается тело в ужасных корчах, как мертвенно синеет лицо, омрачается сознание, на губах выступает пена. Ф. М., прежде лечившийся от судорог лежанием на нарах или на кровати, должен был крепко задуматься. Надо полагать, барнаульский эскулап крепко напугал его, если спустя месяц после свадьбы пациент сокрушался, что связал себя семьей. «Какие отчаянные мысли бродят у меня в голове. Но что об этом говорить! Еще, может быть, и неверно, что у меня настоящая падучая. Женясь, я совершенно верил докторам, которые уверяли, что это просто нервные припадки, которые могут пройти с переменою образа жизни. Если б я наверно знал, что у меня настоящая падучая, я бы не женился».

На пути к «бесконечному счастью», помимо бесправного положения, материальных невзгод и быстрой смены настроений Марии Дмитриевны, вставало нечто действительно грозное и неумолимое. Больного пугало, что припадок может настичь в самом неподходящем месте и в самое неудобное время.

«В карауле, например, затянутый в узкий мундир — я задохнусь непременно, судя по рассказам свидетелей припадка, которые видели, что делается с моей грудью и с моим дыханием». Вероятно, и жена теперь всегда боялась, что с ним (с ними!) это случится снова, и снова в самый неподходящий момент: ее надежды на обретение гармонии во втором браке непредсказуемо осложнялись.

Четверо суток понадобилось Достоевскому, чтобы оправиться после сильнейшего припадка. В Семипалатинск они приехали разбитые, подавленные, измученные тревогой и тяжелой дорогой, и тут же в город прибыл бригадный командир М. М. Хоментовский — проводить смотр войскам, так что Ф. М. обязан был являться на парады. И нужно было устраиваться на новом месте: обзаведение требовало от молодоженов больших забот. Квартиру из четырех комнат Ф. М. нанял во втором этаже (хозяева и прислуга занимали нижний этаж) только что отстроенного двухэтажного дома местного почтальона Ляпухина на Крепостной улице. «Первая маленькая комната была столовой, рядом спальня, налево из первой комнаты гостиная — большая угловая комната, а из гостиной налево дверь в кабинет. Меблированы комнаты были очень просто, но очень удобно: в гостиной диван, кресла и стулья были обиты тисненым дорогим ситцем, с красивыми букетами, а возле кабинетной двери налево диванчик в виде французской буквы S и несколько маленьких столиков. У углового окна стояло кресло, на котором любил сидеть Федор Михайлович, и близ окна куст волкомерии в деревянной кадочке. На окнах и дверях висели занавески; в остальных комнатах также было убрано мило, просто и уютно. Прислугой у Достоевских был один денщик, по имени Василий, которого они отдавали учить кулинарному искусству; в продолжение всей военной службы Достоевского он был у них поваром, лакеем и кучером. Достоевские отзывались о нем как о человеке незаменимом. Во время болезни Федора Михайловича, когда с ним случались припадки эпилепсии, Василий ходил за ним, как за ребенком»49.

Впрочем, Федор Михайлович никогда не жаловался, что жена переложила уход за ним на немолодого денщика. «Брат одержим теперь падучею болезнью и вообще расстроенного здоровья, — сообщал Николай Достоевский брату Андрею. — Она [жена] ходит за ним с непоколебимою ревностью, и вообще, как слышно, они живут душа в душу»50. Слышать об этом он мог только из первых уст — от Ф. М., который старался заочно сблизить родных. «Жена, — писал он сестре Варе, — просит, чтоб ты ее полюбила. А она тебя любит давным-давно. Всех вас она уже знает от меня с самого 54-го года. Все письма твои я читал ей, и она, женщина с душой и сердцем, была всегда в восхищении от них». С Михаилом Ф. М. был откровеннее. «Это доброе и нежное создание, немного быстрая, скорая, сильно впечатлительная; прошлая жизнь ее оставила на ее душе болезненные следы. Переходы в ее ощущениях быстры до невозможности; но никогда она не перестает быть доброю и благородною. Я ее очень люблю, она меня, и покамест всё идет порядочно».

Поправки к картине первых недель брака трудно было не заметить, и, должно быть, Mich-Mich пытался разгадать, что же на самом деле стоит за словами брата о характере жены: «немного быстрая», «переходы быстры до невозможности» — лихорадочная? капризная? раздражительная? суетливая? И что значит это «но» перед словами о добре и благородстве? И это «покамест»? Будто брат терял уверенность, что заветное счастье уже в руках... Вряд ли и Варя пропустила странноватые акценты письма Федора. «Жена просит вас в письме своем полюбить ее. Пожалуйста, прими ее слова — не за слова, а за дело. Она правдива и не любит говорить против сердца своего. Полюбите ее, и я вам за это буду чрезвычайно благодарен, бесконечно. Живем кое-как, больших знакомств не делаем, деньги бережем (хотя они идут ужасно) и надеемся на будущее, которое, если угодно Богу и монарху, устроится».

Почему через полтора месяца после свадьбы явилось это «кое-как»? эти «если бы» («если б не легкая хворость, еще оставшаяся во мне, то я вполне был бы спокоен и счастлив»)?

Меж тем деньги от дяди Куманина, присланные на свадьбу (600 рублей серебром), обеспечивали жизнь семейства на несколько месяцев вперед. Достоевский был полон желания поставить свою семейную жизнь на прочный фундамент долга и обязанностей, которыми, как он теперь считал, даже полезно себя связать. «Если человек честен, то явится и энергия к исполнению долга. А не терять энергию, не упадать духом — это главная потребность моя». Кажется, весной 1857-го счастье молодоженов ничем еще не было омрачено: несколько строк, адресованных сестре, которые Мария Дмитриевна приписала в письме мужа Д. С. Константу, свидетельствовали, насколько преуспел Ф. М. в заботах о своей семье и насколько ценила эти заботы его жена. «Муж мой посылает вам всем поклон и просит полюбить его так же братски, как когда-то любила ты искренне доброго Александра Ивановича... Скажу тебе, Варя, откровенно — если б не была так счастлива и за себя и за судьбу Паши, то, право, нужно было поссориться с тобою, как с недоброю сестрою, но в счастье мы всё прощаем. Я не только любима и балуема своим умным, добрым, влюбленным в меня мужем, — даже уважаема и его родными. Письма их так милы и приветливы, что, право, остальное стало для меня трын-травою. Столько я получила подарков, и все один другого лучше, что теперь будь покойна, придется мало тебя беспокоить своими поручениями».

...Постепенно жизнь семейства входила в спокойную колею. Достоевские бывали с визитами в дружественных семейных домах, иногда принимали у себя — для Марии Дмитриевны, два года назад покинувшей местное чванливое общество, которое пренебрегало ею из-за пьяницы Исаева, это был реванш. Им были рады и в компаниях «гуляк» — у холостяка Белихова, у полковника Хоментовского, который, предвкушая шумное веселье и находясь «под парами», принимал гостей в самом нестеснительном виде; у командира линейного казачьего полка полковника Мессароша, в доме которого шла большая карточная игра («строгий по службе, Мессарош, однако, проявлял себя дома как очень любезный и гостеприимный хозяин. Не менее любезна была и супруга его. Квартира Мессароша была для Достоевского также одной из приятных»51). С радушием встречали Достоевских и в доме Ковригиных, и у судьи П. М. Пешехонова, на вечерах которого господствовали танцы и карты, и у А. И. Бахирева, одного из самых образованных офицеров Семипалатинска. «Он отличался широким кругозором, большой любознательностью и был очень способный человек... Выписывал толстые передовые журналы, живо интересовался русской литературой и ее течениями и очень много читал. Достоевский не мог не отличить его в офицерской среде и с удовольствием беседовал с ним»52 (а Бахирев аттестовал Достоевского как исправного солдата, который отличался «молодцеватым видом и ловкостью приемов при вызовах караула в ружье»53).

Среди коротких знакомых оказалась семья ротного командира Артемия Ивановича Гейбовича и его жены Прасковьи Михайловны. «Знакомство их, — вспоминала дочь Гейбовичей, З. А. Сытина, в памяти которой Ф. М. остался как «добрейший высоконравственный человек, хороший семьянин и добрый, верный друг», — продолжалось три года, и они расстались друзьями. Федор Михайлович очень уважал и любил все наше семейство; особенным же вниманием и расположением его пользовались я и моя сестра, Лиза. Достоевские часто нас приглашали к себе, и мы бывали у них с отцом или матерью; иногда случалось, что заедут к нам Федор Михайлович или Марья Дмитриевна и увезут нас к себе. Мы очень любили бывать у Достоевских потому, что они были всегда очень добры и ласковы к нам, кормили нас всевозможными сластями и дарили нам разные вещицы. В то время у нас, в Семипалатинске, были в большой моде папиросы фабрики М. М. Достоевского, брата покойного писателя, продававшиеся в ящиках(О своем табачном предприятии М. М. Достоевский подробно написал брату в апреле 1856-го: «Я начал фабрику, как ты сам знаешь, без всякого капитала. У меня пошло хорошо. Но самое расширение производства вместо того, чтобы увеличить мои средства, только стеснило их. Я должен был сделать кредит, ждать деньги с купцов по нескольку месяцев и потому сам покупать все на векселя. Деньги часто в срок не приходят, а векселя не ждут. Это не прежние наши кредиторы... мясники и прочие, которых, бывало, умаслишь словами, они и ждут, чтобы появиться опять месяца через два. В купеческом деле нельзя просить отсрочки. Пришел срок и платить должно, иначе лишаешься чести и делаешься банкрутом. Я не понимаю, как у меня еще до сих пор не поседели волосы от забот».). Ящик для папирос был длинный и не широкий, вроде сигарного; не знаю, сколько там было сотен папирос, но ящик был разделен пополам перегородкой — в одной половине были папиросы, в другой какой-нибудь сюрприз: фарфоровая вещица, ложка или тому подобное. Эти папиросы продавались в Семипалатинске, кажется, по четыре рубля за ящик. Ф. М. часто покупал эти папиросы, и тогда для нас был праздник: все прилагаемые к ним подарки Ф. М. дарил нам. У меня и до настоящего времени хранится из этих подарков маленькая корзинка из перламутра, оправленная в бронзу с красным камнем на ручке. Но больше всего нам нравилось то, что Ф. М. позволял нам сидеть в своем кабинете, давал нам книги, и мы, погруженные в чтение, забывали все на свете»54.

«Деньги бережем, хоть они и идут ужасно», — обмолвился Достоевский в письме Варе. Свидетелям первых месяцев его женатой жизни были очевидны причины «расточительности»: деньги зачастую шли на бедных. «Я очень хорошо знаю, — вспоминала Сытина, — что Достоевский долго содержал в Семипалатинске слепого старика татарина с семейством, и я сама несколько раз ездила с Марьей Дмитриевной, когда она отвозила месячную провизию и деньги этому бедному слепому старику. Достоевский делал много таких благодеяний, о которых, конечно, я не знала. Бывая у Достоевских, я часто находила там одного солдата. Это был поляк по фамилии Нововейский. Не знаю, был ли он разжалован в солдаты, или просто служил по набору, но Федор Михайлович очень любил его. Когда он приходил, Достоевский всегда приглашал его садиться, разговаривал с ним долго, угощал чаем или оставлял обедать. Нововейский был тихий, скромный, болезненный человек. Вскоре он женился, и я встречала его несколько раз у Достоевских вместе с женой... Я слыхала от моей покойной матери, что Федор Михайлович много помогал им в материальном отношении»55.

Сам Ф. М. никогда не упоминал, что, живя в стесненных обстоятельствах и находясь в полной зависимости от родственников, в свою очередь, помогал тем, кому было еще хуже.

«Самый бедный человек, не имеющий никакого общественного положения, приходил к Достоевскому как к другу, высказывал ему свою нужду, свою печаль и уходил от него обласканный. Вообще, для нас, сибиряков, Достоевский личность в высшей степени честная, светлая; таким я его помню, так я о нем слышала от моих отца и матери, и, наверно, таким же его помнят все, знавшие его в Сибири»56, — писала мемуаристка, обладавшая благородной памятью: ей и в голову не приходило, что эти воспоминания когда-нибудь сочтут «лакировочными» и упрекнут в «аллилуйщине».

...В конце марта 1857 года шеф жандармов послал запрос военному министру генералу Н. О. Сухозанету о смягчении участи Достоевского ввиду возвращения петрашевцев из Сибири. 17 апреля был объявлен высочайший указ: «Желая явить новое милосердие подданным нашим, омрачившим себя политическими преступлениями и после того безукоризненным поведением доказавшим свое раскаяние, равно тем, которые еще в прежнее время, до дня нашего коронования, возвращены из мест ссылки или иным образом помилованы... мы повелеваем: 1) Из уроженцев великороссийских губерний, которые лишены были прав состояния решением генерал-аудиториата 19-го декабря 1849 года, состоящим в военной службе и вновь дослужившимся до офицерских чинов: прапорщикам Дмитрию Ахшарумову, Федору Достоевскому, Константину Дебу 1-му и Ипполиту Дебу 2-му, уволенным от службы, прапорщику Алексею Плещееву и унтер-офицеру Василию Головинскому; возвращенным из Сибири во внутренние губернии: канцелярскому служителю Сергею Дурову, Феликсу Толлю и Ивану Ястржембскому, даровать прежние права по происхождению, то есть: пользовавшимся до приговоров потомственным дворянством — все права дворянства потомственного, а принадлежавших к другим состояниям — права их прежних состояний, но всем без права на прежние имущества».

Вряд ли Достоевского мог огорчить последний пункт указа — о невозвращении прав на «прежние имущества»: их у Достоевского, если не считать отнятых при аресте книг и бумаг, не было вовсе. Но возвращение прав по происхождению включало на тот момент всё, чего он жаждал и добивался: право на литературное имя, которого он был лишен в течение восьми лет.

Уезжая в конце мая в двухмесячный отпуск «для излечения застарелой падучей болезни», о несчастных последствиях которой сообщил барнаульский доктор (на поездке мужа в форпост Озерный, в 16 верстах от Семипалатинска, горячо настаивала и Мария Дмитриевна), прапорщик Достоевский чувствовал себя полноправным писателем, для которого открыта дорога к издателям и читающей публике. Оставалось только энергичнее взяться за перо, чтобы осуществить на бумаге теснившиеся в голове замыслы.

То есть начать всё сначала.

Загрузка...