Глава первая СТАРАЯ РУССА И БАД-ЭМС

Уход из «Гражданина». — «Не те» бесы. — Визит Некрасова. — Договор и аванс. — Провинциальный курорт. — Дачные сезоны. — Общество на водах. — Тоскливые мысли. — Перелом в лечении. — Избыток плана. — Счастливая зима. — Начало «Подростка»

Двадцать второго апреля 1874 года журнал «Гражданин» (№ 16) вышел с объявлением «От редакции»: «С настоящего нумера Ф. М. Достоевский, по расстроенному здоровью, принужден, не оставляя возможности своего постоянного участия в “Гражданине”, сложить с себя обязанности редактора, которые принимает на себя (временно) В. Ф. Пуцыкович».

Причина ухода с поста редактора, указанная в объявлении, была подлинной, но не единственной. Ф. М. стал тяготиться новой должностью, едва приступил к ней. Редактирование еженедельника сковывало по рукам и ногам. «Решительно думается мне иногда, что я сделал большое сумасбродство, взявшись за “Гражданин”, — писал он в конце февраля 1873 года. — Например: без жены и без детей я жить не могу. Летом им надо в деревню для здоровья и от Петербурга по возможности подальше. Между тем я должен остаться при “Гражданине”. Значит, расстаться с семейством. Совсем невыносимо».

Еще невыносимее оказалась журнальная текучка: письменные объяснения, порой резкие и тягостные, с авторами статей; отбор присланных материалов («перечитывать статьи берет огромное время и расстраивает мое здоровье, ибо чувствую, что отнято время от настоящего занятия»); серьезная редакторская правка, а иногда и переписывание небрежно составленных статей; обязанность читать «рухлядь газет» и поспевать в каждый номер со своим материалом. У него была «бездна тем» — но, взявшись за что-нибудь в понедельник, он видел в четверг, что не может так быстро закончить начатое, хватался за новое и за ночь (в пятницу прекращался прием материалов, в субботу и воскресенье шла основная работа по выпуску) писал в текущий выпуск, ибо обещал Мещерскому. А ведь хотелось сказать то, ради чего он и «примкнул к журналу», но уже видел, как трудно высказаться. «Вот цель и мысль моя: социализм сознательно, и в самом нелепо-бессознательном виде, и мундирно, в виде подлости, — проел почти всё поколение. Факты явные и грозные... Надо бороться, ибо всё заражено. Моя идея в том, что социализм и христианство — антитезы. Это бы и хотелось мне провести в целом ряде статей, а между тем и не принимался».

И самое главное: из-за нехватки времени страдало свое.

«Роятся в голове и слагаются в сердце образы повестей и романов. Задумываю их, записываю, каждый день прибавляю новые черты к записанному плану и тут же вижу, что всё время мое занято журналом, что писать я уже не могу больше — и прихожу в раскаяние и в отчаяние».

Практика редакторского бытия имела и человеческое измерение. Непросто складывались отношения с сотрудниками типографии — они называли нового редактора сердитым; метранпаж М. А. Александров замечал, как тяжело давались Достоевскому срочные графики, изнуряя его нравственно и физически. «Знаменитый романист не мог, конечно, не сознавать, что если будет работать так постоянно, то никогда не будет в состоянии создать крупного произведения, так как на эту мелочь, то есть на эту заказную работу, он разменивал свой колоссальный талант...»1

Раздражение и усталость накапливались: сердитый, но добросовестный редактор вынужден был сменить квартиру, чтобы быть ближе к типографии и вовремя вычитывать все корректуры. Через три-четыре месяца он понял, что редакторские хлопоты и вечная суета давят на него и что ему долго придется отдыхать после «проклятой должности». «Эту работу ставят ни во что. А что она стоит, сколько берет времени, доводит до одурения и отупения. Решительно, я становлюсь совсем злым». Работа в «Гражданине» становилась кабальной и каторжной, мучила кошмарами, лихорадкой, крайним раздражением нервов...

Осложнились — и, видимо, не могли не осложниться — отношения с В. П. Мещерским. Письма и телеграммы князя с требованием срочно поместить его нечаянные статьи, когда номер журнала был уже сверстан, казались Достоевскому, даже и при дружеском тоне издателя, бесцеремонными, обидно наставительными. Эти внезапные присылки отнимали все силы.

«Прошлую неделю начал писать статью и должен был бросить из уважения к Мещерскому, чтоб поместить внезапно присланную им статью о смерти Тютчева, — безграмотную до того, что понять нельзя, и с такими промахами, что его на 10 лет осмеяли бы в фельетонах. Сутки, не разгибая шеи, сидел и переправлял, живого места не оставил. Напишу ему прямо, что он ставит меня в невозможное положение».

Тяжелее были идейные разногласия. При всем консерватизме обоих Достоевский знал меру, имел вкус: когда князь в охранительном порыве перешел грань допустимого, Ф. М. проявил твердость. Сетуя на разобщенный, замкнутый образ жизни студенчества, подверженного дурному влиянию, Мещерский предложил устроить специальные дома с дешевыми квартирами для студентов — общежития, дескать, облегчат правительству «труд надзора». Достоевский возмутился и резко возразил: «Семь строк о надзоре, или, как Вы выражаетесь, о труде надзора правительства, я выкинул радикально. У меня есть репутация литератора и сверх того — дети. Губить себя я не намерен».

Поднадзорный Достоевский не мог подписать в печать статью, предлагавшую ввести профилактический надзор над всей студенческой молодежью. Неприемлем был даже сам термин — и Мещерский правку принял, статья вышла без упоминания о надзоре. Для князя (ему тоже не было резона себя губить) это была наука: восемнадцатью годами моложе «цельного и полного консерватора» Достоевского, Мещерский счел за лучшее прислушаться к словам писателя. «Новый редактор, человек пожилой и больной, к которому — потому что он Достоевский — я не могу относиться иначе как с величайшей деликатностью»2,— писал Мещерский М. П. Погодину в январе 1873 года.

«Ваш ответ “С.-Петербургским ведомостям”, — советовал князю Достоевский в другом случае, — очень мило и дельно написан, но резок, заносчив (хочет ссоры) и — может быть, тон не тот. Вместо насмешливого тона не лучше ли спокойный, ясный? Я именно так думаю: больше будет достоинства. А потому и посылаю Вам мой ответ». Мещерский исправлял написанное и получал одобрение: «На Вашу обделку ответа я вполне согласен, это очень ловко; всё то же сказано, но несравненно неотразимее, чем в виде прямого обвинения (которому никто из читателей и не поверил бы, так что во всяком случае, с нашей стороны, был бы холостой заряд)».

С оговоркой, что не хочет «беспрерывно грызться и противоречить», Достоевский вмешивался и тогда, когда нужно было защитить Мещерского от внешних нападок, когда оппоненты нарочито искажали мысль издателя — то ли по грубости, то ли по тупости: «Согласитесь, любезнейший князь, каково мне помещать такую пасквиль на нас и на журнал наш в нашем же журнале».

Принимая должность, Ф. М. полагал, что будет гораздо самостоятельнее, — но часто потом ощущал, что руки связаны, а в иных случаях от него вообще мало что зависит. В октябре 1873-го за передовую статью «О голоде» «Гражданин» получил цензурное предупреждение и был запрещен к розничной продаже; в ноябре его как редактора вызвали в Цензурный комитет и внушали, что о голоде в российских губерниях писать можно, но без тенденциозности и паники.

Редакторское поприще оказалось — буквально! — чревато сумой и тюрьмой. «Редактор газеты “Гражданин” отставной подпоручик Федор Михайлович Достоевский, находящийся на свободе, обвиняемый в том, что 1873 г. января 29-го, в № 5 газеты “Гражданин” поместил статью под заглавием “Киргизские депутаты в С.-Петербурге”, в которой напечатаны слова, обращенныегосударемимператоромкдепутатам,иначалоречи одного из них без разрешения министра императорского двора, что составляет преступление, предусмотренное 1024 статьей Уложения о наказаниях»3.

Автором статьи был издатель, но к суду, состоявшемуся 11 июня 1873 года без участия присяжных, привлекли редактора. Не признав себя виновным, Ф. М. был приговорен к двум суткам ареста с содержанием на гауптвахте и к 25 рублям штрафа. При содействии А. Ф. Кони, прокурора Петербургского окружного суда, арест был произведен в удобное для осужденного время, 21 и 22 марта 1874 года. Мещерский (камергер его величества, который как раз и должен был знать все юридические крючки) написал редактору извинительное письмо и распорядился, чтобы штраф выплатили из кассы «Гражданина». Но гауптвахта дожидалась не князя, а отставного подпоручика.

«Я, — вспоминала А. Г. Достоевская, — тотчас отвезла туда небольшой чемодан и постельные принадлежности. Времена были простые, и меня тотчас к мужу пропустили. Федора Михайловича я нашла в добродушном настроении: он стал расспрашивать, не скучают ли по нем детки, просил дать им гостинцев и сказать, что он поехал в Москву за игрушками».

Добродушие Достоевского можно было понять: анекдотической отсидкой заканчивалась, наконец, его редакторская страда. Там, на Сенной, у него было прекрасное чтение — лондонское издание «Les Misе'rables», без пропусков; книга, которую накануне дала ему почитать Тимофеева. Спустя несколько дней, зайдя в типографию, он рассказывал девушке, что благодаря «мизераблям» ему в тюрьме было «превесело»: «Не шутя говорю, — очень было мне там хорошо. Офицер дежурный — преумнеющий. О романе моем “Преступление и наказание” говорил и вообще разговаривал со мной по душе. Навещать меня туда приходили, и кормили даже отлично. А кроме того, еще этот роман. Я читал его с наслаждением».

В дни избавления от кабалы Достоевский признавался Тимофеевой: «Точно камень с души свалился. Свободы хочу. Свое писать начал...» Большой роман с героем в образе ростовщика, «который мстит этим обществу», писатель примерял к «Отечественным запискам», а «Дневник писателя» планировал продолжать в виде самостоятельного периодического издания.

Уже лет шесть, как журнал Краевского перешел в руки Некрасова — и вряд ли Ф. М. забыл его давний приговор: «Достоевский вышел весь. Ему не написать ничего больше». Теперь отделом беллетристики «Записок» заведовал М. Е. СалтыковЩедрин; среди ключевых сотрудников был критик Михайловский, статьи которого о «Бесах» печатались как раз тогда, когда в «Гражданине» шли очерки Достоевского против «старых людей» — Белинского и Герцена... Казалось, между Достоевским и «современниками» пролегла непроходимая пропасть.

«Федор Михайлович за время своего редакторства вынес много нравственных страданий, так как лица, не сочувствовавшие направлению “Гражданина” или нe любившие самого князя Мещерского, переносили свое недружелюбие, а иногда и ненависть на Достоевского. У него появилась в литературе масса врагов, именно как против редактора такого консервативного органа, как “Гражданин”» (А. Г. Достоевская).

Но времена менялись, и слух о том, что Достоевский слагает с себя звание редактора «Гражданина», взволновал противоположный лагерь. В конце концов и Салтыков, и Михайловский не отказывали Достоевскому в огромности таланта, признавая за ним и громадный запас идей, и прекрасные образы. И Достоевский ведь тоже не упустил написать в «Гражданине» о Михайловском: «Я всею душою убежден, что это один из самых искренних публицистов, какие только могут быть в Петербурге... Смею уверить г-на Н. M., что “лик мира сего” мне самому даже очень не нравится».

А ведь этот «самый искренний публицист» тремя месяцами раньше обратился к Достоевскому со страниц «Отечественных записок» с пламенным упреком: «Россия, этот бесноватый больной, вами изображаемый, перепоясывается железными дорогами, усыпается фабриками и банками, — и в вашем романе нет ни одной черты из этого мира! Вы сосредоточиваете свое внимание на ничтожной горсти безумцев и негодяев! В вашем романе нет беса национального богатства, беса, самого распространенного и менее всякого другого знающего границы добра и зла. Свиньи, одолеваемые этим бесом, не бросятся, конечно, со скалы в море, нет, они будут похитрее ваших любимых героев. Если бы вы их заметили, они составили бы украшение вашего романа. Вы не за тех бесов ухватились... Рисуйте действительно нераскаянных грешников, рисуйте фанатиков собственной персоны, фанатиков мысли для мысли, свободы для свободы, богатства для богатства»4.

Достоевский не сомневался, что «ухватился» за тех самых бесов, за каких следовало ухватиться. Просто его бесы не исключали наличие многих других... Случайно ли он рассказал Тимофеевой, что пишет большой роман про мстителя-ростовщика, и просил ее «как-нибудь узнать» у сотрудников «Отечественных записок», найдется ли для него место в их журнале? Тимофеева вспоминала, как она задала этот вопрос соредактору журнала Г. З. Елисееву (он вел «Внутреннее обозрение») и как тот, узнав, что Ф. М. пишет новый роман, доброжелательно ответил:

«Пусть, пусть присылает. Место для него у нас всегда найдется».

Вопрос о месте был не праздный. По-прежнему процветал

«Русский вестник» с его безотказными авансами и коварной цензурой. Достоевскому, оставшемуся без редакторского жалованья, предстояло (и это после истории с «усекновенной» главой!) снова запродаваться Каткову и просить, как всегда, крупный аванс на год жизни. Ф. М. вынужденно возвращался к «системе всегдашнего долга», которая теперь, после опыта «кабальной должности», манила желанной свободой. Случилось, однако, непредвиденное, внезапное: журнал, редактор и аванс пришли к писателю сами.

«В одно апрельское утро, — вспоминала А. Г. Достоевская, — часов в двенадцать, девушка подала мне визитную карточку, на которой было напечатано: “Николай Алексеевич Некрасов”. Зная, что Федор Михайлович уже оделся и скоро выйдет, я велела просить посетителя в гостиную, а карточку передала мужу. Минут через пять Федор Михайлович, извинившись за промедление, пригласил гостя в свой кабинет». Анна Григорьевна, посвященная в историю отношений мужа с другом юности, ставшим литературным врагом, понимала, что визит «врага» не праздный, и решила проявить непохвальное любопытство — стала за дверью, которая вела из кабинета в столовую, и подслушала разговор. «К большой моей радости, я услышала, что Некрасов приглашает мужа в сотрудники, просит дать для “Отечественных записок” роман на следующий год и предлагает цену по двести пятьдесят рублей с листа, тогда как Федор Михайлович до сих пор получал по ста пятидесяти».

Казалось, лучшего нельзя было и ждать. Достоевский просил две недели, чтобы снестись с «Русским вестником», а также предупредил Некрасова, что под свою работу всегда берет аванс в две-три тысячи. Некрасов охотно и без промедления согласился.

Через несколько дней Ф. М. уже был в Москве — переговоры с Катковым имело смысл провести с глазу на глаз, хотя исход их, кажется, был вполне предвиденным. «Катков был очень любезен и просил отложить ответ до воскресения. Ясно, что хочет посоветоваться с Леонтьевым. Но не думаю, чтоб согласился, хотя я его, по-видимому, и не удивил: сам мне сказал, что Мельников тоже 250 руб. просит. Боюсь, что на 250 согласятся, а на выдачу вперед не решатся. (Может денег не быть.)».

Так и случилось: Катков, подумав, согласился поднять гонорар до 250 рублей за лист (столько же просил сверхпопулярный тогда Мельников-Печерский за очерки «В лесах»), но отказался выдать аванс — страницы журнала были забронированы другим романом на год вперед.

Пройдет несколько месяцев, и Достоевский с горечью напишет жене: «Не очень-то нас ценят, Аня. Вчера прочел в “Гражданине”... что Лев Толстой продал свой роман в “Русский вестник”, в 40 листов, и он пойдет с января, — по пятисот рублей с листа, то есть за 20 000. Мне 250 р. не могли сразу решиться дать, а Л. Толстому 500 заплатили с готовностью! Нет, уж слишком меня низко ценят, а оттого, что работой живу. Теперь Некрасов вполне может меня стеснить, если будет что-нибудь против их направления: он знает, что в “Русском вестнике” теперь (то есть на будущий год) меня не возьмут, так как “Русский вестник” завален романами. Но хоть бы нам этот год пришлось милостыню просить, я не уступлю в направлении ни строчки!»

Ему было обидно, как и всегда прежде: с теми, кто независим и обеспечен, считаются куда больше, чем с такими пролетариями, как он; изменить подлую издательскую логику было выше человеческих сил.

В конце апреля Ф. М. дал окончательное согласие Некрасову и получил обещанный аванс. И тут же пришло письмо из Москвы: «Русский вестник» одумался и соглашался на выдвинутые условия. «Вы могли бы теперь уже получить часть денег. Романом же торопить Вас мы не стали, чтобы приступить к печати не раньше, как значительная часть его была бы написана»5.

Это было некоторое утешение: Катков не хотел терять постоянного автора, а Достоевский мог с чистой совестью ему отказать — дескать, аванс получен в другом месте, так что вы, Михаил Никифорович, опоздали и свет клином на вас не сошелся.

Только теперь можно было подумать о здоровье. Необходимость выезжать из дома во всякую погоду, многими часами сидеть в натопленном и душном корректорском закутке сделала свое дело: Ф. М. часто простужался, обострился кашель, усилилась одышка. Лечение сжатым воздухом по совету профессора Д. И. Кошлакова в лечебнице доктора Симонова, где нужно было сидеть под аппаратом по два часа три раза в неделю, принесло неплохие результаты, но продолжить курс лечения ему все же советовали на водах в Германии.

Семья уже третье лето проводила в Старой Руссе. С 1830-х годов курортный городок Новгородской губернии был известен минеральными источниками; говорили, что солоник исцеляет краснуху, ломку костей, подагру, застарелые ревматизмы, а соляные пары лечат разные кожные хворобы. «Выбор этого курорта, как нашего летнего местопребывания, был сделан по совету профессора М. И. Владиславлева, мужа родной племянницы Федора Михайловича, Марии Михайловны. И муж, и жена уверяли, что в Руссе жизнь тихая и дешевая и что их дети за прошлое лето, благодаря соленым ваннам, очень поправились».

«Ужасно надо переменить воздух, хоть на три месяца, особенно для детей», — писал Достоевский в мае 1872-го Владиславлеву.

Выбирая между маленьким домиком с соломенной крышей, садом и лугом в Моногарово (его готов был сдать на лето новый хозяин имения Костюрин, сосед сестры Веры), и дачей в Старой Руссе, писатель предпочел дачу в курортном городке. «Владиславлевы хвалят место, хвалят воды, дешевизну и комфорт, — писал Ф. М. сестре. — Правда, место озерное и сыренькое, это известно, но что делать. Воды действуют против золотухи и полезны будут Любе... Очень много удобств — дешевизна, скорость и простота переезда и, наконец, дом с мебелью, с кухонной даже посудой, воксал с газетами и журналами и проч. и проч.».

Скорость и простота переезда были все же весьма относительны: из Петербурга по железной дороге четыре часа до станции Соснинка, оттуда пароходом до Новгорода по Волхову, затем пароходом до Старой Руссы по Ильменю и реке Полисти — почти сутки в дороге. Обратная дорога тоже на перекладных: извозчиком до Ильменя, оттуда пароходом до Новгорода, затем по узкоколейке до станции Чудово, где была пересадка на поезд до Петербурга.

Первое лето сложилось неважно, несмотря на душевную приветливость хозяев дачи, отца Иоанна Румянцева и его супруги, навсегда ставших добрыми друзьями. Анне Григорьевне почти сразу пришлось возвращаться с больной Любочкой в Петербург, Ф. М. оставался на даче с маленьким Федей и его няней. Было холодно и ненастно. «Жизни детишки требуют, солнца, расти хотят, а тут и солнца-то нет: Лиля (домашнее имя Любы Достоевской. — Л. С.) в душной скорлупе города, а мы здесь в куче грязи. Вот уже четвертый день отвратительная погода. Вчера же и сегодня такой дождь, такой дождь — что я и в Петербурге никогда не видывал. И не перестает до сих пор. Всё размокло и разбухло, всё раскисло. На дворе грязь, какую и вообразить нельзя, и, наверно, завтра еще будет так продолжаться... Я и вчера и сегодня топлю... Нет ничего несноснее зелени и деревянных домов во время дождя и при таком ужасном небе».

Первое старорусское лето ушибло беспорядком и неуютом — когда так хотелось хоть месяца спокойствия, «чтоб не заботиться сердцем и всецело быть у работы». «Что за цыганская жизнь, мучительная, самая угрюмая, без малейшей радости, и только мучайся, только мучайся!» Как-то не радовал и курорт, который так хвалили Владиславлевы. «Был в воксале, был в конторе вод и вывел заключение, что ничего нет здесь труднее, как получить какое-нибудь сведение. Всё сам отыскивай. Гуляющей публики в саду не так чтобы очень много. Но есть порядочно приезжих офицеров. Много золотушных детей. Впрочем, продолжают приезжать, ходят по городу и ищут квартир... Публика здесь очевидно ужасно церемонная, тонная, всё старающаяся смахивать на гран-монд, с сквернейшим французским языком. Дамы все стараются блистать костюмами, хотя всё, должно быть, дрянь страшная. Сегодня в саду открытие театра, идет комедия Островского, цены высоки, но хотел было пойти для знакомства. Кофейных, кондитерских мало ужасно. Ужасный мизер эти воды, и парк мне решительно не нравится. Да и вся эта Старая Русса ужасная дрянь».

Однако следующим летом Анна Григорьевна, по совету докторов, снова отправилась с детьми на старорусский курорт, чтобы закрепить лечение солеными ваннами, столь полезными для детей. Поселились на этот раз не у отца Румянцева, дом которого был уже сдан, а на окраине города, на берегу реки Перерытицы (в одном из писем жене Ф. М. напишет в адресе: «на реке Переростице»), в верхнем этаже двухэтажного деревянного дома, принадлежавшего отставному полковнику А. К. Гриббе: хорошие комнаты, удобный угловой кабинет в отдалении от детской, просторная веранда, большой двор, сад, огород, банька... Всего четыре раза смог тогда приехать к семье Ф. М., занятый работой в журнале; из Петербурга Старая Русса казалась островом тишины и покоя.

Лето 1874-го тоже вышло хлопотное: в мае пришлось курсировать между Петербургом и Старой Руссой — добывать заграничный паспорт, чтобы ехать в Германию. Для лечения эмфиземы легких, обнаруженной у Ф. М., старорусский курорт не годился; диагноз требовал европейских здравниц с теплым мягким климатом, кристально чистым воздухом и специальной водой для питья и ванн. Эмс, или Бад-Эмс, куда советовал ехать профессор Кошлаков и куда направил берлинский доктор Фрёрих, когда к нему на консультацию приехал Ф. М., был дорогим курортом с термальными и минеральными водами, где поправляли здоровье коронованные особы, европейская знать, люди искусства. Курортной Меккой Европы называли Эмс путеводители середины XIX века. Каждое лето проводил здесь германский император Вильгельм I — на втором году его правления (1872), к счастью для Ф. М., специальным указом были закрыты в Эмсе все казино.

Живая вода три раза в день перед едой — таков был простой рецепт прославленного курорта: целебные свойства прозрачной, мягкой на вкус воды действовали на больные органы волшебным образом; прогулки с кружкой в руках и неспешная беседа со спутником или спутницей считались непременной частью лечения. Курортный справочник тактично советовал не слишком состоятельным пациентам осмотрительно выбирать время приезда: «Лечебный сезон продолжается от 1 мая до 1 октября нового стиля. Желающим избегать светского шума и соблюдать экономию надо прибыть в Эмс не позже середины июня или же с половины августа, так как в середине лечебного сезона жизнь отличается иногда необыкновенною дороговизною и может встретиться недостаток в квартирах»6.

Достоевский прибыл в Эмс ровно к середине сезона, столкнувшись и с дороговизной, и с нечестными счетами за квартиру, и даже с императором Вильгельмом однажды вечером на гулянье (немцы и немки встречали кайзера стоя и кланялись), и с несносными соседями по отелю, и с тем, как нервно реагировали больные легкие на знаменитую воду кессельбрунен и не менее знаменитую кренхен: первые две недели в груди хрипело, давило, булькало; участились припадки, накатывала лихорадка, ночью прошибал пот, так что малейший ветерок, внезапно подувший из-за угла, мог обернуться злой простудой.

Ему было неспокойно и тоскливо, и всё вокруг представало в дурном свете. Берлинское светило профессор Фрёрих проживал чуть ли не во дворце, а больных держал минуты по две, много по три — с Ф. М. вообще не стал говорить, едва прикоснулся стетоскопом, произнес слово «Эмс» и на бумажке написал адрес врача. Вино, включенное в диету эмсским доктором

Ортом, оказалось мерзкой кислятиной. Курортные магазины пришибали непомерными ценами. Везде была страшная давка — «публика со всего мира, костюмы и блеск»; «весь сброд» пьющих воду с пузырьками возмутительно толкался локтями у источника; кисло-соленая жидкость отдавала тухлым яйцом.

И все же нельзя было остаться совсем равнодушным к здешней красоте. «Всё, что представить можно обольстительного, нежного, фантастического в пейзаже, самом очаровательном в мире; холмы, горы, замки, города, как Марбург, Лимбург с прелестными башнями в изумительном сочетании гор и долин — ничего еще я не видал в этом роде, и так мы ехали до самого Эмса в жаркое, сияющее от солнца утро... Эмс — это городок в глубоком ущелье высоких холмов — этак сажень по двести и более высоты, поросших лесом. К скалам (самым живописным в мире) прислонен городок, состоящий по-настоящему из двух только набережных реки (неширокой), а шире негде и строиться, ибо давят горы. Есть променады и сады — и всё прелестно. Местоположением я очарован...»

Впрочем, Ф. М. так быстро привык к тесному ущелью между двумя цепями гор, к пространству, которое узнается все до последнего кустика в одну прогулку, что уже ничему не радовался. Почти все встреченные русские искали знакомства, но наводили такую тоску, что он решил избегать всякого общества — однако спрятаться было некуда, и вот уже его настигла некая директриса института из Новочеркасска, «дура, каких свет не производил; космополитка и атеистка, обожает царя, но презирает отечество».

Соотечественники вызывали жгучую неприязнь, почти гнев: «Сюда приезжает по понедельникам висбаденский поп Тачалов, заносчивая скотина, но я его осадил, и он тотчас пропал. Интриган и мерзавец. Сейчас и Христа, и всё продаст. Ерник дрезденский поп кричит всем, что он пражскую церковь построил, а Тачалов хочет выказаться, что это он обращает старокатоликов. И ведь удастся каналье, уверит, тогда как глуп как бревно и срамит нашу церковь своим невежеством перед иностранцами. Но в невежестве все они один другому не уступят». Вообще русские, «толкающиеся за границей», производили на Ф. М., при его раздражении, впечатление отвратное.

«Бессодержательность, пустота, праздность и самодовольство во всех возможных отношениях. Не глядел бы на них, но здесь и гулять негде: или толкись на пространстве, весьма тесном для такой публики, или уходи в горы, но дальше, потому что ближайшие тропинки все полны».

Правда, оказался здесь поэт К. К. Случевский — с ним Ф. М. охотно возобновил знакомство; и еще «прекрасный и препростодушный» А. А. Штакеншнейдер (брат Елены Андреевны) с юной женой, и еще компания милейшей княжны Шаликовой, болезненного вида старой девицы, впрочем, наивной, веселой, «хорошего тона в высшем смысле слова» — и, кажется, в письмах жене Ф. М. сильно старил милых спутниц княжны, которые «когда-то» были весьма хороши собой... А ревнивой своей Анечке писал предлинные письма, с подробными отчетами о лечении; признавался, как сильно скучает по ней и детям, как любит их и как желанна ему она. «Ты говорила, что я, пожалуй, пущусь за другими женщинами здесь за границей. Друг мой, я на опыте теперь изведал, что и вообразить не могу другой, кроме тебя... Слишком привык к тебе и слишком стал семьянином. Старое всё прошло».

От тоски по семье и вынужденного сидения «у кренхена» Ф. М. злился по всякому поводу. Курортная публика, «рожи с вывертом», нахлынувшие после отъезда кайзера, стали еще противнее, и он с каким-то мстительным удовольствием писал об Эмсе: «Свинское, подлое место, подлее которого нет на свете!.. Я возненавидел здесь каждый дом, каждый куст. Вид публики для меня несносен. Я до того стал раздражителен, что (особенно рано утром) на каждого в этой беспорядочной толпе, которая теснится у кренхена, смотрю как на личного врага моего и, может быть, рад был бы ссоре. Говорят, это тоже действие вод...»

Угнетала необходимость ради двух стаканов кессельбрунена или трех стаканов кренхена с молоком вставать в шесть утра и ложиться в десять вечера. «Когда же писать роман — днем, при этаком блеске и солнце, когда манит гулять и шумят улицы? Дай Бог только начать роман и наметать хоть что-нибудь. Начать — это уже половина дела». С писанием романа здесь, на водах, ничего не получалось; к тому же со всех сторон ему говорили, что малейшее умственное напряжение приносит вред больному организму и только раздражает нервы.

Однако следовать совету курортных завсегдатаев — жить растительной жизнью — тоже не получалось: Ф. М. настойчиво пытался работать, мучился над планом, который никак не давался («Обилие плана — вот главный недостаток. Когда рассмотрел его в целом, то вижу, что в нем соединились 4 романа»). Во время припадков работу оставлял на несколько дней — противно было даже читать, не то что писать. Его посещала грустная мысль — не отбила ли падучая воображение до полной неспособности писать? «А что, если я слабее стал для работы, то есть слабее материально, так что и работал бы, да голова долго уж выносить не может, как прежде бывало?» Он боялся, что загнал себя, израсходовал жизненные ресурсы, перенапряг память, исчерпал писательскую фантазию. «Знаешь ли, о чем думаю, — писал он жене, — хватит ли сил и здоровья для таких каторжных занятий, какие я задавал себе до сих пор? А что вышло: романы оканчивал, а здоровье все-таки, в целом, расстроил. Если здоровье будет такое же, как в первую половину прошлой зимы, то будет не совсем хорошо для работы».

Перелом в лечении произошел спустя месяц — кашель уменьшился, не ныло по ночам в груди, стало легче дышать, не ударяла кровь в голову; сама по себе, без лекарств, исчезла лихорадка, ослабла одышка, прибавилось сил; для закрепления успеха доктор продлил курс еще на две недели. Однако скрип в груди не проходил, и Ф. М. понимал, что не вылечился, а только слегка поправился. Собственно, справочник так и писал: «В случаях, если одышка обусловлена расширением легочных пузырьков (эмфизема), эмские воды доставляют только временное облегчение постоянно существующих при этом катаральных явлений»7.

Помимо кашля и хрипов не давала покоя ежедневная мучительная мысль: на какие средства они будут жить осенью, когда начнется тяжелое время? Аванс ушел на уплату срочных долгов и на злосчастный Эмс; просить у Некрасова вперед, не написав ни строчки, — «не-воз-можно; да и наверно не даст. Это не Катков...». Хотелось написать для «Отечественных записок» «что-нибудь из ряду вон», но одна идея, что журнал Некрасова и Салтыкова не решится напечатать иных его мнений, сковывала воображение, «отнимала руки», и он чувствовал, что опять начинается жизнь на авось и как Бог пошлет. «И что всего хуже — всё еще есть долги, ничего и скопить нельзя. Хоть бы на три годика хватило моего здоровья, авось бы как и поправились».

Но несмотря на свои тяжкие переживания, вернувшись в первых числах августа из Эмса в Старую Руссу, Достоевский привез два плана романа, с которыми можно было начинать работу. Обилие идей, образов, богатство замысла, всегдашняя избыточность фантазии радикально расходились с мнительной и панически навязчивой мыслью об истощении таланта.

Осень, вопреки тягостным ожиданиям, оказалась спокойной, а главное, обеспеченной: пришли деньги за проданные экземпляры «Идиота» и «Бесов», а также скромная сумма, причитавшаяся Ф. М. от проданного тульского имения покойной тетушки Куманиной. 30 августа Достоевский записал в расходной тетради: «725 у А. Г., 100 у меня». С таким капиталом можно было браться за работу, не думая о куске хлеба, благо Анне Григорьевне пришла счастливая мысль остаться зимовать в Старой Руссе, переехав с летней дачи в просторную теплую квартиру. Размеренная жизнь в кругу семьи, работа и отдых по расписанию, эффект эмсского лечения и возобновившиеся диктовки сделали свое дело. 20 октября Ф. М. писал Некрасову, что постарается успеть для январской книжки: «Во всяком случае уведомлю Вас заранее, еще в ноябре, в конце, о ходе дела. Работу же пришлю (или привезу) ни в каком случае не позже 10-го декабря». С ноября началось писание связного текста, и к обещанному сроку фрагмент романа был отослан в Петербург.

Двадцать второго января 1875 года «Отечественные записки» (№ 1) вышли с первыми пятью главами «Подростка». Редакция не тронула в авторском тексте ни слова, но в том же номере напечатала статью Михайловского — нечто вроде редакционной оговорки: «Я уже говорил однажды, именно по поводу “Бесов”, о странной и прискорбной мании г. Достоевского делать из преступных деяний молодых людей, немедленно после их раскрытия, исследования и наказания, тему для своих романов. Повторять все это тяжело и не нужно. Скажу только, что редакция “Отечественных записок” в общем разделяет мой взгляд на манию г. Достоевского. И тем не менее “Подросток” печатается в “Отечественных записках”. Почему? Во-первых, потому, что г. Достоевский есть один из наших талантливейших беллетристов, во-вторых, потому, что сцена у Дергачева со всеми ее подробностями имеет чисто эпизодический характер. Будь роман на этом именно мотиве построен, “Отечественные записки” принуждены были бы отказаться от чести видеть на своих страницах произведение г. Достоевского, даже если б он был гениальный писатель»8.

Автору публикуемого романа надлежало осознать обидную разницу между званием «гениального писателя» и чином «талантливейшего беллетриста».

Загрузка...