Глава третья ОТВЕТ ВЕЛИКОМУ ИНКВИЗИТОРУ

«Pro и Сontra». — Доза богохульства. — Фактор Победоносцева. — «Свой» социалист. — Поэма и слушатель. — Снова Эмс. — «Pater Seraphicus». — Под маской иронии. — Вера и образование. — Опыт ненависти. — Опасное соперничество. — Формула будущего

Дачный сезон 1879 года начался рано — Достоевские выехали в Старую Руссу в середине апреля. Ф. М. очень надеялся на рабочую тишину своего летнего дома и вечерние прогулки на тамошнем целительном воздухе. Отдыха не предвиделось; нужно было ежемесячно отсылать новые главы романа в «Русский вестник» и до сентября пройти курс лечения в Эмсе.

Однако после прохладной весны наступило ужасное ненастье. «Здоровье мое ухудшилось, — писал Достоевский А. П. Философовой, — дети все больны — сначала сын тифом, а потом оба теперь коклюшем, погода ужасная, невозможная, дождь льет как из ведра с утра до ночи и ночью, холодно, сыро, простудно, на целый месяц не более трех дней было без дождя, а солнечный день выдался разве один. В этом состоянии духа и при таких обстоятельствах всё время писал, работал по ночам, слушая, как воет вихрь и ломает столетние деревья (sic!). Написал весьма мало, да и давно уже заметил, что чем дальше идут годы, тем тяжелее мне становится работа. Все мысли, стало быть, неутешительные и мрачные».

Он действительно недомогал: мучили злостные насморки; не оставляла в покое падучая, голова постоянно была как в тумане. К большому беспокойству Анны Григорьевны, в Старой Руссе Ф. М. очень похудел, сильно расстроилась грудь, накатывали приступы страшной слабости и усталости, и уже к середине лета стало понятно, что ехать в Эмс надо безотлагательно.

Меж тем в писании «Братьев Карамазовых» наступал решительный момент. Достоевский работал над пятой книгой романа «Pro и Сontra» (четвертая вышла в апрельском номере «Русского вестника»), которая виделась кульминационной точкой произведения. «Мысль ее, — разъяснял он Любимову, — есть изображение крайнего богохульства... в среде оторвавшейся от действительности молодежи... В тексте, который я теперь выслал, я изображаю лишь характер одного из главнейших лиц романа, выражающего свои основные убеждения».

Речь шла о среднем брате, 23-летнем Иване Карамазове, убеждения которого автор признавал «синтезом современного русского анархизма», отрицающего не Бога, а смысл его создания. «Мой герой берет тему, по-моему, неотразимую: бессмыслицу страдания детей и выводит из нее абсурд всей исторической действительности. Не знаю, хорошо ли я выполнил, но знаю, что лицо моего героя в высочайшей степени реальное».

Достоевскому важно было убедить редакцию «Русского вестника», что все происходящее с его героями — достоверно и основано на фактах жизни. «Все анекдоты о детях случились, были, напечатаны в газетах, и я могу указать, где, ничего не выдумано мною. Генерал, затравивший собаками ребенка, и весь факт — действительное происшествие, было опубликовано нынешней зимой, кажется, в “Архиве” и перепечатано во многих газетах». Даже лакейская песня, которую поет Смердяков, аккомпанируя себе на гитаре, была не сочинена, а давнымдавно услышана в Москве у купеческих приказчиков — Достоевский просил сохранить в целости куплет («Царская корона — была бы моя милая здорова») и не заменять слово «царская». Он буквально умолял редактора ничего не выкидывать из главы, где нет ни одного неприличного слова, и бился за каждую деталь, которая могла оскорбить пуританские вкусы

«Русского вестника». «Нельзя смягчать... это было бы слишком, слишком грустно! Не для 10-летних же детей мы пишем».

Ф. М. обещал Любимову, что богохульство Ивана Карамазова в поэме «Великий инквизитор» будет «торжественно опровергнуто» в следующей книге, для которой работает «со страхом, трепетом и благоговением», считая задачу «разбития анархизма» гражданским подвигом. Он явно опасался, что редакция, которая уже не раз «улучшала» его романы, отсекала целые главы, не выдержит той дозы богохульства, какая содержится в «Великом инквизиторе». «Послал-то я, послал, а между тем мерещится мне, вдруг возьмут да и не напечатают в “Русском вестнике” почему-либо», — сообщал он и Победоносцеву. Подчеркнутое «почему-либо» вряд ли могло озадачить Константина Петровича — при небходимости только он мог повлиять на Каткова в пользу романа.

Знакомство Достоевского с Победоносцевым, случившееся еще в декабре 1871 года в доме князя Мещерского, почти сразу переросло в теплую дружбу. Ф. М. часто приезжал к Победоносцеву по субботам, на отведенный для него «тихий час», длившийся порой до полуночи и позже, делился планами и замыслами. Писатель не лукавил, когда просил нового знакомого время от времени: «Если напишете мне хоть полсловечка, то сильно поддержите дух мой. Я и зимой к Вам приезжал дух лечить». Письма Победоносцева Достоевский называл добрыми, ободряющими; а его самого — человеком, которому он верит, ум и убеждения которого глубоко уважает(Л. П. Гроссман, опубликовавший в 1934 году 40 писем К. П. Победоносцева Ф. М. Достоевскому, проводил смелую параллель между тонким стилистом старцем Тихоном, читающим исповедь Ставрогина, и Победоносцевым, читающим рукописи Достоевского. «В беседах Победоносцева с Достоевским было нечто, напоминающее философские диалоги, диспуты или исповеди его последних романов» (Литературное наследство. Т. 15. С. 90). «Чрезвычайно любил Федор Михайлович, — вспоминала А. Г. Достоевская, — посещать К. П. Победоносцева; беседы с ним доставляли Ф. М. высокое умственное наслаждение, как общение с необыкновенно тонким, глубоко понимающим, хотя и скептически настроенным умом».). Ближайшее окружение Победоносцева ценило в нем крупного публициста, выдающегося стилиста и большого знатока европейской поэзии.

Наставник великих князей (в начале 1860-х Победоносцев преподавал законоведение цесаревичу Николаю Александровичу, а после его кончины — новому наследнику престола, будущему Александру III), принципиальный консерватор, каким он стал после выстрела Каракозова, сенатор и член Государственного совета, поборник незыблемости самодержавия, внук священника, он считал Церковь одной из главных движущих сил российской истории, а веру — краеугольным камнем в фундаменте Российской державы. С бывшим каторжником Достоевским его сближало, кроме веры, острое неприятие политического либерализма, который сочувствовал и потакал террору.

Достоевский не боялся спорить с влиятельнейшим при дворе чиновником (Победоносцев вот-вот должен был стать оберпрокурором Святейшего синода — русским «папой» и «великим инквизитором», как его заочно станут называть, быть может, не без влияния «Братьев Карамазовых») — о смысле реформ и итогах преобразований, о мерах, применяемых к нигилистам, о язвах государственной системы. «Культуры нет у нас (что есть везде), дорогой Константин Петрович, — писал ему Достоевский в июне 1879 года, — а нет — через нигилиста Петра Великого. Вырвана она с корнем. А так как не единым хлебом живет человек, то и выдумывает бедный наш бескультурный поневоле что-нибудь пофантастичнее, да понелепее, да чтоб ни на что не похоже (потому что, хоть всё целиком у европейского социализма взял, а ведь и тут переделал так, что ни на что не похоже)».

Победоносцев способствовал вхождению писателя в высшие круги общества, познакомил с наследником престола (не слишком большим любителем литературы) и рекомендовал тому читать романы Достоевского. Ф. М. виделся с Константином Петровичем в петербургских салонах, на «средах» у князя Мещерского, на «пятницах» у Полонского, на вечерах у великих князей С. А. и К. К. Романовых.

Отослав «Великого инквизитора» в «Русский вестник», автор почувствовал необходимость объяснить Победоносцеву, каким именно «сортом» богохульства одержим герой романа.

«Научное и философское опровержение бытия Божия уже заброшено, им не занимаются вовсе теперешние деловые социалисты (как занимались во всё прошлое столетие и в первую половину нынешнего). Зато отрицается изо всех сил создание Божие, мир Божий и смысл его».

Достоевский внушал и редакции: отрицатели и атеисты «из самых ярых» устами гордыми и богохульными, вслед за искушавшим Христа дьяволом, со всей страстью объявляют, что реальные хлебы и Вавилонская башня (будущее царство социализма) дороже, чем свобода совести, и вернее для счастья людей, чем Христос. Писатель просил видеть разницу между «нынешними» (тогдашними) реальными социалистами (лицемерами и лгунами), которые скрывают свое подлинное стремление низвести человечество до уровня стадного скота, и «своим» социалистом: Иван Карамазов, как человек искренний, «прямо признается, что согласен с взглядом “Великого Инквизитора” на человечество и что Христова вера (будто бы) вознесла человека гораздо выше, чем стоит он на самом деле».

«Своему» социалисту автор задавал вопрос в упор: «Презираете вы человечество или уважаете, вы, будущие его спасители?» Ведь пропаганду идей нынешние «спасители человечества» ведут якобы во имя любви к нему: «“Тяжел, дескать, закон Христов и отвлеченен, для слабых людей невыносим” — и вместо закона Свободы и Просвещения несут им закон цепей и порабощения хлебом».

Достоевский стремился убедить и Каткова, и Победоносцева в том, что идейный выбор Ивана Карамазова — это умонастроение не «одной только подпольной нигилятины», а большинства мыслящих молодых людей, поклоняющихся социализму, и поэтому поставленный в романе вопрос «како веруеши али вовсе не веруеши» никак не изменяет реализму.

Вскоре писатель публично разъяснит богохульство Ивана:

«Один страдающий неверием атеист в одну из мучительных минут своих сочиняет дикую, фантастическую поэму, в которой выводит Христа в разговоре с одним из католических первосвященников — Великим инквизитором. Страдание сочинителя поэмы происходит именно оттого, что он в изображении своего первосвященника с мировоззрением католическим, столь удалившимся от древнего апостольского православия, видит воистину настоящего служителя Христова. Между тем его Великий инквизитор есть, в сущности, сам атеист. Смысл тот, что если исказишь Христову веру, соединив ее с целями мира сего, то разом утратится и весь смысл христианства, ум несомненно должен впасть в безверие, вместо великого Христова идеала созиждется лишь новая Вавилонская башня. Высокий взгляд христианства на человечество понижается до взгляда как бы на звериное стадо, и под видом социальной любви к человечеству является уже не замаскированное презрение к нему».

Наблюдательный репортер, талантливый критик, составивший себе имя яркими аналитическими статьями, автор теологических импровизаций, виртуозный полемист, способный вести дискуссию о Церкви и государстве, Иван рассказывает содержание поэмы Алеше, импровизируя, а не читая по рукописи, ибо текста не существует. Искушая брата «бунтом» (не должна мать растерзанного ребенка прощать мучителя, даже если ребенок сам его простил, — слишком дорого стоит такая гармония), Иван хочет видеть в Алеше друга и союзника:

«Ты мне дорог, я тебя упустить не хочу и не уступлю твоему Зосиме».

Алеша вставляет свою реплику в самый острый момент импровизации — когда Инквизитор во мраке ночи, в тесной и мрачной тюрьме говорит Пленнику: «Зачем ты пришел нам мешать? Ибо ты пришел нам мешать и сам это знаешь». Так

«Поэма» обретает форму диалога. Поединок Инквизитора и Христа уже не подчинен воле импровизатора, а протекает с участием Алеши — становясь соавтором «Поэмы», он переводит разговор о втором пришествии Христа в плоскость гражданскую и политическую. Эффект «Поэмы» и заключается в том, что Пленник, лишенный права добавить что-либо к сказанному, молчит, а Алеша — говорит, своим немолчанием опровергая логику Инквизитора, исправившего подвиг Христа ради власти и земных благ.

«Ваш “Великий инквизитор” произвел на меня сильное впечатление. Мало что я читал столь сильное. Только я ждал — откуда будет отпор, возражение и разъяснение — но еще не дождался»39, — писал Победоносцев Достоевскому.

Ф. М. находился уже в Эмсе. За три года, что он здесь не был, эмфизема произвела опасные разрушения — часть легкого сошла со своего места, сердце тоже переменило прежнее положение. Что' это значит и чем грозит, Достоевский не очень понимал, к тому же доктор Орт, радушно принявший и внимательно осмотревший знакомого пациента, уверял, что страшного ничего нет и кренхен с кессельбруненом непременно его воскресят — при условии соблюдения режима дня, обильной мясной диеты с красным вином (с запретом на овощи и фрукты) и хорошей, сухой погоды. Но погода, как назло, была сырая, утра туманные и холодные, по вечерам, а иногда и целыми днями курорт заливало дождем. Ночью Достоевского мучили кошмары — как-то приснился брат Миша, лежащий на постели с перерезанной шейной артерией, истекающий кровью, и помочь ему уже не успевали (Орт объяснял кошмары раздражающим действием кренхена, а Ф. М. узнал вскоре, что сон случился накануне смерти Эмилии Федоровны, Мишиной вдовы). Больной просыпался от судорожного кашля и кашлял так, что казалось, разорвется грудь. Однако Орт и это трактовал в положительном смысле — дескать, кренхен очищает легкие, которые вновь становятся способными вбирать в себя гораздо больше воздуха. Достоевский и верил, и не верил, но деваться было некуда: и питерские, и здешние светила твердили, что воды при его болезни — единственное спасение.

В курортном одиночестве, занятого только лечением и писанием (для работы оставалось всего два часа днем, а по ночам строжайше предписывалось спать), его одолевали тягостные мысли. «Здесь я уже 3-ю неделю лечусь, — писал он Победоносцеву, — и не знаю, что будет, между тем при нашем курсе поездка обошлась мне в 700 руб., которые очень и очень могли бы быть сохранены для семейства. Я здесь сижу и беспрерывно думаю о том, что уже, разумеется, я скоро умру, ну через год или через два, и что же станется с тремя золотыми для меня головками после меня?»

За 33 года тяжелой литературной работы ему, автору великих романов, которые читала и обсуждала вся Россия, не удалось скопить даже малого капитала, и, кроме летней старорусской дачи, которую нужно было еще выкупить у шурина, семья не имела никакой собственности. «Я всё, голубчик мой, — докладывал он жене, — думаю о моей смерти сам (серьезно здесь думаю) и о том, с чем оставлю тебя и детей. Все считают, что у нас есть деньги, а у нас ничего. Теперь у меня на шее “Карамазовы”, надо кончить хорошо, ювелирски отделать, а вещь эта трудная и рискованная, много сил унесет. Но вещь тоже и роковая: она должна установить имя мое, иначе не будет никаких надежд».

Из Эмса был отправлен в «Русский вестник» «Pater Seraphicus» — книга шестая, названная «Русский инок». «Что отправил, тем, кажется, доволен (то есть работой), выйдет очень хорошая вещь. К тому же не только 3 листа, но даже чуть ли не больше, рублей этак на 1000. Но более всего доволен тем, что наконец отправил! Долго сидел у меня на шее этот старец, с самого начала лета мучился им», — писал Ф. М. жене.

Свои мучения в письмах Любимову Достоевский описывал, однако, несколько иначе, чем в откровенных признаниях жене. Редакции Ф. М. разъяснял, что поучения старца Зосимы выражены тем языком, которым он, Зосима, только и мог изъясняться — иначе не получилось бы художественного лица; что взял он и лицо и фигуру из древних святителей и что против действительности не погрешил: «Не только как идеал справедливо, но и как действительность справедливо». «Я писал эту книгу для немногих, — признавался писатель Победоносцеву, — и считаю кульминационною точкой моей работы».

Однако проницательный Константин Петрович, ощутив колоссальный отрицательный заряд «Великого инквизитора», но не зная, что' автор ему противопоставит, задавал необходимейший вопрос: появится ли в романе достаточный ответ — пусть не большей, но хотя бы равной мощи. «То-то и есть и в этом-то теперь моя забота и всё мое беспокойство...» — признавался Достоевский: не в том было дело, что поучения Зосимы слабы и нежизненны, а в том, что ответы «русского инока» вышли не прямые, не буквально на идеи Великого инквизитора, а косвенные, «не по пунктам, а, так сказать, в художественной картине». «Потребовалось представить фигуру скромную и величественную, между тем жизнь полна комизма и только величественна лишь в внутреннем смысле ее, так что поневоле из-за художественных требований принужден был в биографии моего инока коснуться и самых пошловатых сторон, чтоб не повредить художественному реализму».

Но даже необходимые уступки требованиям художественности вряд ли могли защитить писателя от ядовитых стрел, и он ждал большой ругани. «“Русский инок” — название дерзкое и вызывающее, ибо закричат все не любящие нас критики: “Таков ли русский инок, как сметь ставить его на такой пьедестал?” Но тем лучше, если закричат...»

«Меня многие критики укоряли, что я вообще в романах моих беру будто бы не те темы, не реальные и проч. Я, напротив, не знаю ничего реальнее именно этих вот тем...» — писал он Победоносцеву.

Многие критики вовсе не были фигурой речи: рецензенты, щедро писавшие о «Братьях Карамазовых», не скрывали упреков. Да, конечно: есть блестящее проникновение в самые сокровенные (и самые отвратительные) изгибы человеческого сердца. Но что это за аномальные разговоры? Что за дикие ситуации? Критик «Молвы» Скабичевский раскрывал карты:

«Кроме неизбежного во всех романах г. Достоевского психиатрического элемента, немалое мы видим в новом романе возлияние и деревянного маслица».

Писателя упрекали в тенденциозности — в апологии келий, лампад и «деревянного маслица». Увлечение романиста монастырской стихией крайне раздражало прессу: автор не желает наблюдать действительность; изучать людей; единственная реальность его новой вещи — писательское воображение, мощное, но искаженное; тон в романе задает субъективный взгляд, «с мрачным характером изуверства, с припадком почти сумасшествия» (Новости, 1879, 18 мая). В Достоевском видели русского Жозефа де Местра, возмущенного безбожием современного мира, требующего радикального поворота к суровому Средневековью. «Г-н Достоевский чистосердечно убежден, — иронизировал «Голос» (30 мая), — что как только будут приложены к делу его благочестивые мысли, так на земле воцарится братская любовь, полная кротости и всепрощения».

Ирония вообще использовалась против «Братьев Карамазовых» как боевой снаряд. «Все проповеди аскетизма, умерщвления плоти и т. д. были голосом вопиющего в пустыне, не увлекали и не волновали массы, тогда как каждое слово, призывающее к жизни, к борьбе за счастье, к надежде, жадно подхватывалось на лету», — писала «Русская правда» (22 июня), подсмеиваясь над идеей самоотречения, в которой видела основной мотив романа. И снова «Голос» (7 июня) пытался выкрутить хулу сквозь похвалу: «Несмотря на всю чудовищность и дикость положений, в которые ставятся действующие лица романа, несмотря на несообразность их действий и мыслей, они являются живыми людьми. Хотя читателю иногда приходится чувствовать себя в обстановке дома сумасшедших, но никогда в обстановке кабинета восковых фигур».

Впрочем, критики «Голоса» (как правило, анонимные), пристально следившие за «странным» романом Достоевского и его «патологическими» героями, под маской всесокрушающей иронии прятали немалое беспокойство, видя, как автор сталкивает науку и религию, образованность и религиозность:

«В “Братьях Карамазовых”... что ни образованный человек, то или негодяй, или психически больной, или готовый своротить с пути чести и правды... Положительными героями являются только те люди, которые говорят текстами из священных книг, читают “Четьи-Минеи” или, по крайней мере, носят подрясник и входят в общение с монастырскими подвижниками» (1879, 8 марта).

С тяжбой образованности и религиозности в новом романе Достоевского и в самом деле все обстояло очень сложно. Антитеза веры, сопряженной с необразованностью, и образования, сопряженного с неверием, представала в «Братьях Карамазовых» как проблема будущего России. От того, удастся ли сблизить и помирить светское образование и религиозную веру, соединить в общем духовном пространстве «смиренных и кротких» с «умными и образованными», зависело само существование страны. Парадокс о вере и образовании, поставленный еще в «Бесах», звучал так: наш народ велик, силен и прекрасен, потому что верует. Если бы пошатнулась в народе вера, то он тотчас бы начал разлагаться (как уже это происходит на Западе). Но можно ли веровать безусловно в божественность сына Божия Иисуса Христа, будучи «цивилизованным»? Последний пункт Достоевский считал главным вопросом существования России: «В этом всё, весь узел жизни народа и всё его назначение и бытие впереди».

Поиск «твердого камня», на котором можно было бы устоять, — лейтмотив всего, что написал Достоевский между «Бесами» и «Братьями Карамазовыми». При этом ни разу, ни приватно, ни публично, он не пожертвовал образованием ради веры — речь могла идти только о синтезе: «Я не хочу мыслить и жить иначе, как с верой, что все наши девяносто миллионов русских (или там сколько их тогда народится) будут все, когданибудь, образованы, очеловечены и счастливы. Я знаю и верую твердо, что всеобщее просвещение никому у нас повредить не может...»

Быть образованным для Достоевского значило быть лучшим из людей. В 1876 году он писал брату Андрею: «Тебе одному, кажется, досталось с честью вести род наш: твое семейство примерное и образованное... Семья брата Миши очень упала, очень низменна, необразованна». «Необразование ужасно гибельная вещь для Феди. Конечно, ему скучно жить; при образовании и взгляд его был бы другой и самая тоска его была бы другая», — сокрушался он о старшем племяннике, сыне брата Михаила.

Однако светское образование почему-то никому не давалось даром: почти всегда цена ему была — утрата веры. Так было с самим Достоевским, который узнал Христа еще ребенком и утратил было, когда «преобразился в свою очередь в “европейского либерала”». Так должно было случиться и с героем романа «Атеизм» — русским человеком из общества, немолодым, чиновным и даже отчасти образованным, который вдруг теряет веру в Бога.

Но почему угроза шла от образования? Почему люди положительные, из колеи не выходящие, теряли веру даже не по молодости и ветрености, а уже в зрелых летах? Достоевский обещал писать об этом, пока держит перо в руках — ведь в скором времени, чувствовал он, появится «куча вопросов до сих пор в народе неслыханных». Кто ответит на них народу? «Духовенство? Но духовенство наше не отвечает на вопросы народа давно уже», — писал он за два года до «Братьев Карамазовых», видя в среде духовенства, за малым исключением «еще горящих огнем ревности о Христе священников», корыстолюбцев, думающих не о слове Божьем, а о поборах.

Мир на глазах Достоевского делался неспособным к христианству и хвастливо заявлял об этом, не чувствуя ни страха, ни раскаяния. «Мир на другую дорогу вышел», — много раз повторялось в черновых записях к «Братьям Карамазовым».

«ВАЖНЕЙШЕЕ. Помещик цитирует из Евангелия и грубо ошибается. Миусов поправляет его и ошибается еще грубее. Даже Ученый ошибается. Никто Евангелия не знает».

Вопрос, может ли образованный человек верить в истины православия, получал в романе об «одной семейке» ответ отрицательный. Петр Миусов, двоюродный дядя Мити Карамазова, являл в этом смысле случай типичнейший: поездивший по миру просвещенный столичный либерал, лично знавший Прудона и Бакунина, был вольнодумцем, атеистом и никогда не видел ни одного монастыря. Ивана Карамазова, с детства имевшего блестящие, прямо-таки гениальные способности к учению, естественно-научное образование прямо привело к ученому атеизму.

Среди необразованных верующих — и старец Зосима, и малограмотный монах Ферапонт, и малограмотный брат Анфим, и слуга Григорий, мрачный, глупый и упрямый резонер, любивший читать Исаака Сирина, ровно ничего в нем не понимая, и Алеша Карамазов, не кончивший гимназического курса (бросил учебу за год до завершения, так как понял, что знание и вера — вещи разные и противоположные), и Митя, в гимназии не доучившийся и в сравнении с Иваном «почти вовсе необразованный».

История Павла Смердякова, убогого сироты, которому всё детство воспитатели внушали, что он не человек, а изверг и завелся из банной мокроты, была особенно поучительна. Он рос дикарем, без благодати и благодарности, вешал кошек и хоронил с почестями, был бит за это розгами, и в двенадцать лет получил пощечину на первом же уроке Священной истории.

«Мальчик вынес пощечину, не возразив ни слова, но забился опять в угол на несколько дней. Как раз случилось так, что через неделю у него объявилась падучая болезнь в первый раз в жизни, не покидавшая его потом во всю жизнь».

Меж тем вопрос малолетнего сироты («Свет создал Господь Бог в первый день, а солнце, луну и звезды на четвертый день. Откуда же свет-то сиял в первый день?») имел самое законное основание, и только косная педагогика на такие вопросы привыкла отвечать побоями. Не потому ли верующих образованных людей в романе, кроме автора, не оказалось?

Православная вера и светское образование трагически расходились и в мире романа, и в реальной действительности. Монастырь и миряне разделены непониманием и неуважением — об этом с горечью говорит Зосима. Светские люди не доверяют монастырю и его обитателям, считая слово «инок» едва ли не бранным, монастырь же смотрит на мирян с еще бо'льшим осуждением: «Живут лишь для зависти друг другу, для плотоугодия и чванства... У тех, которые небогаты, то же самое видим, а у бедных неутоление потребностей и зависть пока заглушаются пьянством. Но вскоре вместо вина упьются и кровью, к тому их ведут».

Состояние мира в «Братьях Карамазовых» катастрофически тревожно, и пламя растления идет сверху. «Верхние» хотят устроиться справедливо и по науке, но, отвергнув Христа, кончат тем, что «зальют мир кровью, ибо кровь зовет кровь». Поучения Зосимы полны мрачных предчувствий: «кротким и смиренным» противостоят «умные и образованные»; мирного выхода из этого столкновения не видно. Светское образование, как будто и цивилизуя простолюдина, подрывает его нравственные основы. Религиозное же просвещение крайне поверхностно, вызывает насмешливое отрицание и лишь «ускоряет человека в неверии».

Достоевский мечтал о синтезе европейского образования и истинного духовного просвещения, надеялся, что русская интеллигенция облечет народную истину в научное слово. Он мечтал о слиянии сословий, когда «свои в первый раз узнают своих», но сознавал, насколько это трудно. «Попробуйте заговорить [о вере и народности]: или съедят, или сочтут за изменника». Идеальный христианин старец Зосима надеялся, что «народ встретит атеиста и поборет его, и станет единая православная Русь», но роман обнажал не гармонию единства, а трагедию противоборства.

В узком пространстве «Братьев Карамазовых» (место действия романа — русский уездный городок, вроде Старой Руссы или Козельска), как показывал Достоевский, накоплен опыт огромной разрушительной силы: опыт недоверия вере другого как знак вражды и ненависти. Недоверие проникает во все сферы жизни и прежде всего в семью Карамазовых, из которой удалена стихия материнства; отец и сыновья ненавидят и боятся друг друга, подозревая друг у друга камень за пазухой или нож за голенищем. Карамазов-отец жалуется Алеше, что Ивана боится больше, чем Митю; Митя же действительно может схватить старика за космы, дернуть и с грохотом ударить об пол, два или три раза стукнуть лежачего каблуком по лицу, со словами: «Так ему и надо!.. А не убил, так еще приду убить. Не устережете!.. Не раскаиваюсь за твою кровь! Берегись, старик... Проклинаю тебя сам и отрекаюсь от тебя совсем...»

Но старик Карамазов трясется от страха не только из-за блудного Мити. Он чувствует, что Иван желает смерти и ему, родному отцу, и брату. Митя, по одной женщине соперничая с отцом, а по другой женщине — с братом, не доверяет ни тому, ни другому, так как знает, что у отца нет к нему чувств отцовских, а у брата — братских. Ивана крайне раздражает Алеша — якобы он «пронзил сердце» отца, ибо «жил, всё видел и ничего не осудил». Репутация младшего брата усилиями Ивана сильно колеблется — «монашек» готов не то что осудить, а даже расстрелять негодяя генерала, затравившего собаками дворового мальчика. Алеша не верит Великому инквизитору, подозревая иезуита в низменном желании власти, осуждает Ракитина за бесчестье, замечает, что у Смердякова не русская вера, и, в свою очередь, возбуждает у двух последних брезгливое презрение. Тезис о «раннем человеколюбце», имеющем «дар возбуждать к себе особенную любовь», живущем, «совершенно веря в людей», как об этом говорится на первых страницах романа, в дальнейшем убедительно опровергнут.

И все вместе Карамазовы люто ненавидят Смердякова.

«Иезуит смердящий, казуист, ослица», — говорит ему в лицо старый барин, отец; с отвращением глядит на единокровного брата Иван, называя в глаза идиотом, подлецом, страшным мерзавцем, смердящей шельмой, банной мокротой, вонючим лакеем и хамом, «передовым мясом». «Смердяков — человек нижайшей натуры и трус... совокупление всех трусостей в мире вместе взятых, ходящее на двух ногах. Он родился от курицы, — аттестует слугу Митя. — Это болезненная курица в падучей болезни, со слабым умом и которую прибьет восьмилетний мальчишка». Ни разу не вступается за убогого эпилептика Алеша, не урезонивает родных, чтобы удержались от непереносимых оскорблений, полагая, что «лакей и хам» не чувствителен к ним. Но они все жестоко ошибаются. «Я бы на дуэли из пистолета того убил, который бы мне произнес, что я подлец, потому что без отца от Смердящей произошел, а они и в Москве это мне в глаза тыкали... Я бы дозволил убить себя еще во чреве с тем, чтобы лишь на свет не происходить вовсе-с» — вот что на самом деле чувствует Смердяков, таящий дуэльную ненависть ко всем Карамазовым, включая и слуг отцова дома.

Семья Карамазовых погрязла в ненависти, и все будто только и ждут не удобного, а любого случая заявить о ней. Митя — как свежую новость — сообщает Алеше, что семинарист Ракитин ненавидит Ивана, не жалует Алешу и сильно не любит Бога; потому в монахи не пойдет, а сделается в Петербурге журналистом. Не остается в долгу и Ракитин, объясняя Алеше, что все Карамазовы — сладострастники, стяжатели и юродивые, а теория Ивана — подлость; и лютая злоба полыхает в душе завистника при виде доброго порыва Грушеньки и Алеши. Состояние всеобщей нравственной энтропии ярче всего описывает юная Лиза Хохлакова: все потихоньку любят дурное, всем нравится, что Митя отца убил, а ей нравится, что Иван никому не верит и всех презирает. И загорается в девице острое, жгучее желание беспорядка, выраженное с недетской дерзостью: «Хочу, чтобы нигде ничего не осталось».

Однако не только в миру, но и в святой обители творится неладное. Уже год наблюдает Алеша «ненавистников и завистников» Зосимы. Одни восстают против совместных исповедей, считая их профанацией таинства, почти кощунством, которое вводит братство в грех и соблазн. Другие тяготятся ходить к старцу, неволят себя — идут, чтобы отделаться. Алеша знает, что монахи давно возмущены обычаем относить адресованные им письма к старцу, чтоб он читал первым. Считалось, что это делается свободно, от всей души, во имя вольного смирения и спасительного назидания, но на деле «происходило иногда и весьма неискренно, а, напротив, выделанно и фальшиво». Главный противник Зосимы, 75-летний монах Ферапонт, постник и молчальник, живет семь лет в уединенной келье, ест два фунта хлеба в три дня, странен и груб; ведет беседу с небесными духами, а с людьми молчит, считает старчество вредным и легкомысленным новшеством и к Зосиме не ходит. Большинство же братии сочувствует Ферапонту как великому подвижнику.

На глазах горожан и насельников монастыря разыгрывается опасное соперничество за звание праведника. В противоборстве двух монахов есть много смешного и недостойного, но есть и суть, от которой невозможно отмахнуться. Проповеди Зосимы о важности покаяния, о любви к ближнему, о потребности в правде, о молитве даже за самоубийц прекрасны своим предельным милосердием. Однако в мире «Братьев Карамазовых» эти проповеди становятся взрывоопасным раздражителем. Весь город наблюдает за двумя соперничествами, которые зреют параллельно, и все нетерпеливо ждут, на чьей стороне будет победа. Никто не может, а главное, и не хочет помешать назревающим скандалам.

Всё решает смерть — в каждой из соперничающих пар умирает один из противоборцев: старик Карамазов из семейной пары и старец Зосима из монашеской, при этом Зосима, покинув сей мир чуть раньше, невольно уступает поле битвы силам злого соблазна. Соперничество монахов скандально выходит наружу тотчас по успении старца: его кончина будто освобождает клир и мирян от обязанностей любви и доверия. Оглушительное известие о запахе тления от тела усопшего старца порождает всеобщее злорадство — ибо любят люди падение праведного и позор его.

В стенах монастыря и за его пределами разыгрывается недостойный фарс, в котором правят соблазн и провокация. Сказывается закоренелая вражда к старчеству, затаившаяся в монастыре, и зависть к святости усопшего. Очевидна печальная истина: Зосима, воздвигший вокруг себя мир любви, породил ожесточенных врагов в монастыре и в миру, вызвал из бездны неутолимую злобу. Многие из врагов его, ощутив запах тления, безмерно торжествовали, люди преданные — оскорбились и обиделись. Иноки не хотели скрывать радости, сквозившей в озлобленных взорах, полагая, что сам Господь допустил, чтобы злоба временно одержала верх. Люди говорили друг другу безнадежные слова, дескать, провонял старец, и возрастало при этих словах зловещее торжество...

Завещание Зосимы, который «почему-то» не заслужил посмертного благоухания, лишился славы и потерпел срам, в сознании монашеской братии и мирян поставлено под сомнение: неправильно учил, по-модному веровал, огня материального во аде не признавал, постов не соблюдал по чину схимы своей, вишневое варенье ел, чаи распивал, конфетой от барынь-прихожанок прельщался, чреву жертвовал, инокам от снов про нечистую силу слабительное (пурганец) давал, себя же за святого почитал. Апофеозом позора становится явление Ферапонта с березовым веником — вымести из кельи усопшего старца полчища чертей.

Жизнь, как оправдывался Достоевский за дорогого «Pater’а Seraphicus’а» в письме Победоносцеву, и в самом деле была полна комизма и оставалась величественна лишь во внутреннем смысле ее. А ферапонтовщина — темный и пошлый двойник церкви — разъедала души, разрывала человеческие связи, как червь, точила общественную ткань, отчего та разрушалась и распадалась. Над миром вставало зарево ненависти и разъединения, из зияющего пролома в стене церкви тянуло призраком смерти, и силы, которые могли бы еще на краткий исторический миг задержать любовь и веру в холодеющем мире, были крайне истощены и разобщены.

Читатель видел: не один только Иван проповедует сакраментальное «Бога нет — все дозволено» или «Христова любовь к людям есть невозможное на земле чудо». Не одного только Ивана черт водит между верой и безверием. Миусов уверен, что Зосима — «злобная и мелко-надменная душонка». В поклоне старца Мите Ракитин видит «всегдашние благоглупости», а Карамазов-отец — старую ложь, ханжество и казенщину. Он, подозревая, что Зосима — русский иезуит, злобно вышучивает монахов: на капусте спасаются, пескариков кушают и думают «пескариками Бога купить!». «Коли Бог есть, существует, — ну, конечно, я тогда виноват и отвечу, а коли нет Его вовсе... так с них мало тогда головы срезать, потому что они развитие задерживают». До «истории в монастыре» мадам Хохлакова еще сколько-то волновалась о бессмертии души, но после «поступка Зосимы» (так в городе называют посмертное тление старца) излечилась и стала «реалисткой».

Духовный кризис принимает в мире Карамазовых глобальные формы, затрагивая всех членов общества, независимо от возраста и статуса. «Я не против Христа. Это была вполне гуманная личность, и живи он в наше время, он бы прямо примкнул к революционерам и, может быть, играл бы видную роль...» — таков узнаваемый, из мятежной молодости Достоевского, тезис Коли Красоткина, и ни один тринадцатилетний школьник, как злорадно заявляет Ракитин, во все эти сказки про Бога уже не верит. Даже Алеше мысль о тлетворном духе, «поспешном и предупредившем естество», кажется столь ужасной, что он бежит из монастыря с озлобленным сердцем, бунтуя против Того, Кто попустил позор и бесславие.

Если ни в семье, ни в обществе, ни в церкви нет твердынь, всё шатается и падает, может ли быть крепко, надежно и справедливо в суде присяжных? Суд над Митей станет ярчайшим примером тотального недоверия всех всем: связи порваны и правда попрана. Все свидетели выступят против Мити. Суд не поверит ни одному его слову. Иван, как и все очевидцы событий в Мокром, будет уверен, что виновен Митя. «И все-то на него, что он убил, весь город».

Смердяков утвердится во мнении, что Иван всё знает и только кривляется. Перед тем как повиснуть в петле, он расскажет Ивану правду об убийстве, отдаст ему похищенные у старика Карамазова деньги, злорадно предвидя, что суд Ивану все равно не поверит. «Убили отца, а притворяются, что испугались... Друг пред другом кривляются. Лгуны! Все желают смерти отца. Один гад съедает другую гадину... Не будь отцеубийства — все бы они рассердились и разошлись злые... Зрелищ! “Хлеба и зрелищ!”» — это будет сказано Иваном не про отца и не про брата, но про все «рожи» в этом городе, в этом мире.

Драма в семье Карамазовых произойдет точно по рецепту Ивана. Никто не выразит христианского сожаления о смерти старика Карамазова и слуги Смердякова, и некому будет молиться за них. Поучения Зосимы («Не ненавидьте атеистов, злоучителей, материалистов, даже злых из них...»), а также его молитвы за самоубийц не будут услышаны; кажется, формула Ивана про двух гадов общество устраивает больше. Митина попытка защититься («слезы ли чьи, мать ли моя умолила Бога, дух ли светлый облобызал меня в то мгновение») не будет иметь ни одного шанса на внимание — суд не сможет признать «светлый дух» свидетелем защиты. Адвокат Фетюкович отмахнется от мысли, будто Митю Бог спас от убийства отца, зато выдвинет версию, более понятную суду: Митя убил, но это как бы не в счет — убийство «такого», то есть плохого, отца не может быть названо отцеубийством. Парадоксально повторялась история Раскольникова, убившего жалкую, никчемную старуху, которую никому не жалко. Скользкие доводы адвоката не спасут, однако, Митю, двадцать лет каторги его не минуют.

В поминальном перечне Алеши, когда он у камня призовет мальчиков всегда помнить Илюшу Снегирева и его грешного отца, как-то странно не окажется отца самого Алеши и его единокровного брата Смердякова. Читателя должны были болезненно поразить бесчувствие младшего Карамазова, его готовность — на фоне семейной трагедии, где убийство соединилось с самоубийством, каторгой и белой горячкой, — легко и радостно отдаться занятию «помнить всех». Ошеломит и неуместность веселья Алеши, «башмаков не износившего» с похорон отца(Абсолютно прав был Н. Ф. Федоров, не признавая Достоевского, вопреки мнению некоторых критиков, адептом своего учения. Исходная предпосылка Федорова в его проекте «всеобщего воскрешения» — это осознание братства и родственности всеми людьми; стремление пробудить у них любовь к отцам, осознание нравственного долга сынов перед отцами, непреодолимое сердечное требование вернуть отцам, давшим жизнь детям, их собственную жизнь. В «Братьях Карамазовых» вместо осознания долга воскрешения происходит убийство живого отца одним его кровным сыном при попустительстве трех других. Черновые записи: «Вера, что оживим и найдем друг друга все в общей гармонии... Воскресение предков зависит от нас...», в которых можно усмотреть идеи Федорова, обернулись в конце концов фундаментальной полемикой с автором радикальнейшей из утопий. «Зачем живет такой человек!.. можно ли еще позволить ему бесчестить собою землю» — это риторическое восклицание Мити Карамазова стало жестоким ответом на возможный вопрос, захочет ли он воскрешать убитого отца. Но Алеша и Иван тоже не проявляют такого желания. «Все желают смерти отца... Не будь отцеубийства — все бы они рассердились и разошлись злые», — скажет Иван о горожанах-обывателях, пришедших «развлечься» на заседание суда.)

Сюжет с Алешей исполнен особого драматизма. Иван по мысли, а Алеша по факту поступят согласно «каинову» тезису:

«Сторож я, что ли, моему брату Дмитрию?» «Восстал Каин на

Авеля, брата своего, и убил его. И сказал Господь Каину: где

Авель, брат твой? Он сказал: не знаю: разве я сторож брату моему? И сказал: что' ты сделал? Голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли. И ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей» (Быт. 4: 8—11). В этом мире уже настолько никто никому не сторож, будто и сторожить совсем нечего и незачем; поэтому и гибнет семья Карамазовых, как полвека спустя погибнет Российская империя. Отпущенный Алеше ресурс деятельной любви окажется не востребован, ибо завет старца Зосимы — быть в миру, около обоих братьев — не будет исполнен. Алеша на сутки опоздает сделать главный поступок своей жизни — ведь исполнить долг перед семьей нужно было не когда-нибудь, а немедленно, не теряя ни минуты после того, как Иван покинул отцовский дом («Если б остались, — скажет Ивану Смердяков, — то тогда бы ничего и не произошло, я бы так и знал-с, что вы дела этого не хотите, и ничего бы не предпринимал».).

Мгновение, когда Алеша взбунтуется против тленного духа, выбьет из его сознания «обязанность страшную» — непременно, во что бы то ни стало стать сторожем около отца и фактом своего неотлучного физического присутствия в его доме разрушить преступные замыслы.

Роман содержит неотразимые улики моральной виновности Алеши, и внимательный читатель не мог их не заметить.

Алеша пойдет к Груше «именно в вечер того дня, который закончился трагическою катастрофой, послужившею основой настоящему делу». Митя поедет в Мокрое — и «это была та самая ночь, а может, и тот самый час, когда Алеша, упав на землю, “исступленно клялся любить ее во веки веков”» (курсив мой. — Л. С.). Но в тот самый час, когда он целовал землю во дворе скита, близ клумбы со спящими осенними цветами, трава в саду и пол в комнате отцова дома обагрились кровью двух стариков, и уже никакие подвиги в будущем не смогут ее смыть. Он целовал землю, обливаясь слезами, хотел всех простить и за всё просить прощения, он пал слабым юношей, а стал «твердым на всю жизнь бойцом», но времени и поприща для борьбы у него не осталось. Как скажет на суде прокурор, Алеша, убоясь общественного цинизма и разврата, бросается в материнские объятия родной земли, чтобы «заснуть и даже всю жизнь проспать, лишь бы не видеть пугающих его ужасов». Алеша буквально проспал трагедию в своей семье, и этим прискорбным фактом исчерпалось его романное бытие в качестве сына и брат а. Восклицание Коли Красоткина «Ура Карамазову!» в финале романа (Алеша выглядит «совсем красавчиком» — сбросил подрясник, носит «прекрасно сшитый сюртук, мягкую круглую шляпу и коротко обстриженные волосы») не может отменить падение и гибель семьи.

«Западный человек, — размышлял Достоевский в начале шестидесятых, — толкует о братстве как о великой движущей силе человечества и не догадывается, что негде взять братства, коли его нет в действительности. Что делать? Надо сделать братство во что бы то ни стало. Но оказывается, что сделать братства нельзя, потому что оно само делается, дается, в природе находится». Ф. М. имел немало случаев убедиться, что и русский человек, со страстью толкующий о христианском братстве, сам бывает далеко не образцовым братом. Даже в культурнейшей семье знаменитого историка С. М. Соловьева не было мира; сыновья Сергея Михайловича, братья Всеволод и Владимир (оба тесно, но порознь дружившие с Ф. М.), открыто спорили, а потом и враждовали из-за наследства отца, скончавшегося в 1879-м, и автор «Братьев Карамазовых» внимательно наблюдал за братьями Соловьевыми...

«Раньше чем не сделаешься в самом деле всякому братом, не наступит братства». Эти роковые в своей безысходности слова произносит в романе таинственный гость Зосимы, раскаявшийся убийца; он, несомненно, знает, о чем говорит...

Дотянуться до высокого идеала братства не представлялось возможным. Остаться на высоте той миссии, которую, умирая, поручил Алеше старец Зосима: уйти из монастыря и находиться около обоих братьев — не удалось; заботы своего «я» не отпустили. Простого сочувствия, монашеской аскезы и моральной чистоты было недостаточно — спасти отца и братьев он, отпрыск греховной зараженной крови, мог только ответственным выполнением долга, активным деланием. Шанс предотвратить катастрофу, которую провидел мудрый старец, был безнадежно упущен.

Достоевскому было из-за чего беспокоиться. Поучения Зосимы отвечали Великому инквизитору не по пунктам, а в художественной картине, являвшей высокий идеал. Но образ мира был исполнен мрачного трагизма. События романа свидетельствовали о подорванных и извращенных нравственных началах, о безвременном одряхлении общественного организма, когда только уголовные дела тревожно напоминают о какой-то беде, с которой, как с опасным злом, уже трудно бороться. Люди потеряли чувствительность к трагической безалаберщине настоящей минуты и способны лишь смаковать сильные ощущения. Достоевский писал Е. А. Штакеншнейдер: «Болезнь и болезненное настроение лежат в корне самого нашего общества, и на того, кто сумеет это заметить и указать, — общее негодование».

...Ф. М. уезжал из Эмса после пяти недель лечения с надеждой, что не зря потерял время и ему хватит сил довести «Карамазовых» до конца. Будущее пугало неопределенностью и необеспеченностью. «Кончу роман, — писал он жене в августе 1879-го, — и в конце будущего года объявлю подписку на “Дневник” и на подписные деньги куплю имение, а жить и издавать “Дневник” до следующей подписки протяну как-нибудь продажей книжонок. Нужна энергическая мера, иначе никогда ничего не будет».

Он полагал, что покупка имения даст капитал, который умножится, когда дети подрастут. Мысль об имении, однако, была дорога' даже не финансово, а идейно: «Тот, кто владеет землею, участвует и в политической власти над государством. Это будущее детей и определение того, чем они будут: твердыми ли и самостоятельными гражданами (никого не хуже) или стрюцкими» — то есть людьми пустыми, дрянными, потерянными. Тремя годами раньше, в «Дневнике писателя», формула будущего определялась именно через Землю и Сад: «Человечество обновится в Саду и Садом выправится... Дети людей должны родиться на земле, а не на мостовой. Можно жить потом на мостовой, но родиться и всходить нация, в огромном большинстве своем, должна на земле, на почве, на которой хлеб и деревья растут».

Писатель успеет выполнить только первую строчку программы: закончить роман и объявить подписку на «Дневник»...

Загрузка...