Эпилог ВЛАСТЕЛИН БУДУЩЕГО

На смертном одре. — Царская милость. — Кладбищенские инстанции. — Погребальное шествие. — Последний «Дневник». — Первое марта. — Скорбь и позор. — Щит и защита. — «Всё сбылось...»

Вспоминая о кончине Достоевского спустя много лет, его вдова размышляла, что, умри писатель не до, а вскоре после 1 марта 1881 года, его уход не произвел бы столь колоссального впечатления: «Мысли всего общества были бы слишком поглощены думами о злодействе и о тех осложнениях, которые могут последовать в такой трагический момент жизни государства».

В том, что Ф. М. ненадолго пережил бы Александра II, А. Г. Достоевская не сомневалась.

Между тем январь 1881 года казался спокойным; «неудавшиеся» покушения были не в счет, и Петербург смог отдаться горю в связи с постигшей литературу утратой искренне и горячо. «Похороны Достоевского представляли явление, которое всех поразило, — писал Страхов. — Такого огромного стечения народа, таких многочисленных и усердных заявлений уважения и сожаления не могли ожидать самые горячие поклонники покойного писателя. Можно смело сказать, что до того времени никогда еще не бывало на Руси таких похорон»1.

...Тело Достоевского уже остывало, когда в кабинет покойного буквально вбежал случайно приехавший из Москвы И. Г. Сниткин: он и взял на себя многочисленные хлопоты по погребению зятя, сильно облегчив сестре «угнетающий душу кошмар». После полуночи все посторонние разошлись; усопший (при его обмывании и обряжении присутствовал Суворин) лежал в середине кабинета на столе, застеленном белой тканью; покров из золотой парчи открывал грудь и лицо. У изголовья стояла этажерка с образом Успения Божьей Матери и горящей лампадой. А. Г. умиленно запомнит, что лицо мужа было спокойно, и «казалось, что он не умер, а спит и улыбается во сне какой-то узнанной им теперь “великой правде”». Спокойным и просветленным лицо умершего покажется и многим другим очевидцам. «Перед отцом я не испытывала страха, — напишет дочь писателя. — Казалось, он спит на своей подушке, тихо улыбаясь, словно видит что-то очень хорошее». До четырех утра у гроба смогли без помех пробыть вдова писателя, ее мать и брат.

Утром 29-го скульптор Бернштам снял с лица Достоевского гипсовую маску; художник И. Н. Крамской зарисовал, а фотограф К. А. Шапиро сфотографировал усопшего на смертном одре. Победоносцев сообщил о смерти писателя графу ЛорисМеликову, и тот, на докладе царю, просил разрешения материально помочь осиротевшему семейству. Еще до полудня на квартиру в Кузнечный явился чиновник от графа, сообщивший вдове, что имеет передать ей некоторую сумму на похороны. Денег Анна Григорьевна не взяла (хотя в такой помощи не было ничего обидного), решив хоронить мужа на свои средства. Но когда днем 30-го к ней явился другой чин с письмом от министра финансов, где значилось, что волею государя, во внимание заслуг, оказанных покойным писателем русской литературе, его вдове нераздельно с детьми назначается пенсия в размере двух тысяч рублей в год (такой пенсион назначали генеральским вдовам), Анна Григорьевна горячо обрадовалась: растаял, наконец, грозный призрак нищеты. Она бросилась было в кабинет мужа, чтобы сообщить ему добрую весть, но осеклась и горько заплакала у гроба. Еще долго она не сможет привыкнуть, что Ф. М. больше нет; будет торопиться с обедом, привычно покупать его любимые сласти, запоминать для него разные новости.

Позже она напишет: «После кончины великодушного царя-освободителя, возможно, что и семье нашей не было бы оказано царской милости, а ею была исполнена всегдашняя мечта моего мужа о том, чтобы наши дети получили образование и могли впоследствии стать полезными слугами царя и отечества». Впрочем, сын и дочь Достоевского, которым тогда же была дарована возможность учиться на казенный счет, этой возможностью не воспользуются: Анне Григорьевне удастся дать детям образование на средства от изданий книг их отца.

«Я глубоко убеждена, что, отказавшись от помощи на погребение и от помощи на воспитание детей, я поступила так, как поступил бы мой незабвенный муж», — признавалась она. Любовь Федоровна вспоминала: «Государство... предоставило две бесплатные вакансии для нас — в Пажеском корпусе и в Смольном институте, в аристократических учебных заведениях России. Мать приняла вакансии, но мы были еще слишком малы, чтобы отправить нас в эти заведения. Позднее, когда мы стали старше, посмертное издание сочинений Достоевского уже стало давать хорошие доходы. Мать отдала нас тогда в другие учебные заведения и сама платила за наше обучение(Л. Ф. Достоевская (1869—1926) росла слабой здоровьем, нервной и впечатлительной девочкой с болезненным и неуживчивым характером. Повзрослев, решила пойти по стопам отца и стать писательницей. Ее перу принадлежат романы «Эмигрантка» (1912); «Адвокатка» (1913) и сборник рассказов «Больные девушки» (1911), не получившие признания. В. В. Розанов считал сочинения Л. Ф. «бледным и бездарным сколком с Достоевского». Известность приобрела только ее биографическая книга об отце. Она была несчастлива в личной жизни, до конца дней оставалась одинокой. С 1913 года жила в Западной Европе, умерла в Италии от белокровия. Ф. Ф. Достоевский (1871—1922) окончил гимназию, юридический и естественный факультеты Дерптского университета. С малых лет страстно любивший лошадей, он стал крупным специалистом по коневодству и коннозаводству, до революции владел немалым состоянием, был дважды женат, имел двух сыновей, отличался крайне нервным характером, полным непримиримых противоречий. В разгар Гражданской войны пробрался в Крым к умирающей матери, но в живых ее уже не застал. Умер в Москве от истощения.). Она объяснила нам, что, по мнению отца, родители должны сами платить за воспитание своих детей и оставлять бесплатные вакансии сиротам».

...Первая панихида состоялась в час пополудни 29 января: пять жилых комнат очень скоро заполнились густой толпой. Вечером была вторая панихида: по узкой лестнице, ведущей на второй этаж, люди едва могли протесниться к крайней комнате и долго стояли толпою. Когда часа через два они попадали в кабинет, где лежал покойник, то видели старый, широкий диван и шкаф с книгами; мальчика и девочку, которые хлопотали у гроба и зажигали гаснувшие в духоте свечи; вдову, сидевшую поодаль; близких друзей усопшего, удерживавших толпу. Проживи Достоевский дольше, он в это самое время выступал бы на вечере с чтением стихов Пушкина; когда на сцене в зале Кононова выставили портрет писателя на смертном одре работы Крамского, вся зала встала как один человек. При полной тишине звучал похоронный марш Шопена, сыгранный на рояле известной пианисткой М. К. Бенуа...

Тридцатого января дневная и вечерняя панихиды повторились. За два дня у гроба Достоевского перебывали его литературные друзья и недруги, великие князья и студенты, фрейлины и курсистки, люди разного положения, разных убеждений и верований; присутствие на панихиде Михайловского и Салтыкова-Щедрина вряд ли кого-то могло удивить. Покойного фотографировали и зарисовывали на смертном одре, и не было, кажется, в России такой газеты, которая в те дни не отозвалась бы на смерть писателя. «Сознает ли общество, как перегорает искренний русский писатель, какую непрестанную внутреннюю и внешнюю борьбу ему приходится выносить? — писал 30 января в «Молве» Г. К. Градовский, постоянный оппонент Ф. М. — Пойдем ко гробу Достоевского, повинимся перед ним».

В университетской церкви и в церкви Санкт-Петербургской духовной академии совершались панихиды, в самом университете читались посвященные писателю лекции; для слушательниц Высших женских курсов произносились речи; взволнованные, удрученные люди записывали в свои дневники горькие сожаления и пылкие признания; являлись депутации от учреждений со своими священниками и певчими, чтобы отслужить панихиду у гроба. Независимо от отношения к Достоевскому, все понимали, что его «никто не заменит». Именно так выразился в письме Победоносцеву цесаревич Александр, сожалея об общенациональной утрате. Еще до похорон из уст Вл. Соловьева прозвучали слова: «Достоевский — духовный вождь русского народа и пророк Божий»2.

Но то — Соловьев, свободный философ. Иное дело — казенные кладбищенские инстанции. Вопрос, где хоронить Достоевского, возник сразу после его кончины. Желание писателя найти последнее упокоение на кладбище Воскресенского Новодевичьего женского монастыря было известно еще с декабря 1877 года, с похорон Некрасова. Помня это, утром 29 января Анна Григорьевна снарядила брата Ивана и зятя П. Г. Сватковского купить место для мужа по возможности ближе к могиле поэта и вручила все наличные деньги. В вояж взяли с собой детей, и Лиля на всю жизнь запомнит впечатление от поездки.

В этой обители она была впервые. «Нас провели в приемную; вошла настоятельница монастыря, пожилая дама, с холодным и высокомерным видом, одетая в черное, с длинной накидкой, закрывающей голову и одежду. Сватковский изложил ей желание знаменитого писателя Достоевского быть похороненным в Новодевичьем монастыре рядом с поэтом Некрасовым и, зная довольно высокие цены кладбища, попросил разрешения для нас приобрести место по возможности дешевле, ввиду незначительных средств, оставленных нам отцом. Сделав презрительную мину, настоятельница холодно ответила: “Мы, монахини, не принадлежим больше миру, и ваши знаменитости не имеют в наших глазах никакой цены. У нас твердые цены на могилы нашего кладбища, и мы не можем менять их для кого бы то ни было”. И эта смиренная служительница Иисуса потребовала чрезмерную цену, намного превышавшую сумму, которой располагала моя мать. Напрасно дядя Иван хлопотал за сестру, просил настоятельницу позволить моей матери внести сумму по частям в течение года. Монахиня заявила, что могила не будут выкопана, пока не будет уплачена вся сумма. Не оставалось ничего иного, как встать и распрощаться с этой ростовщицей в монашеском одеянии».

Была и другая обитель, еще более значительная, куда по инициативе хозяйки светского салона генеральши Александры Викторовны Богданович (ее муж, генерал-лейтенант Е. В. Богданович, состоял ктитором Исаакиевского собора, издавал совместно с отцом Иоанном Кронштадтским церковные журналы) был сделан запрос о могиле для Достоевского.

«Мною, — записала в дневнике генеральша 29 января 1881 года, — была высказана мысль, не попросить ли митрополита похоронить Достоевского безвозмездно в Александро-Невской лавре. В. В. Комаров [редактор-издатель «Санкт-Петербургских ведомостей»] схватился за эту мысль, и меня Евгений Васильевич и он попросили съездить к владыке и попросить у него разрешения»3.

Беседа с митрополитом Новгородским и Петербургским Исидором (в миру Иаков Сергеевич Никольский), первенствующим членом Святейшего синода, имевшим знаки патриаршего сана, была нелегкой. «Митрополит встретил очень холодно это ходатайство, — огорчалась генеральша, — устранил себя от этого, сказав, что Достоевский — простой романист, что ничего серьезного не написал, что он помнит похороны Некрасова, которые описывались, — было много всякого рода демонстраций, нежелательных в стенах лавры, и проч.»4.

Итак, «знаменитый Достоевский» принадлежал миру, и, поскольку его известность для монастыря ничего не значила, игуменья отказалась продавать могилу со скидкой. «Простому, несерьезному писателю» не по чину было лежать и на кладбище мужской православной обители Свято-Троицкой Александро-Невской лавры. В первом случае все легко решилось бы только деньгами. Во втором — деньгами и статусом. Когда о безоговорочном отказе владыки Исидора узнал Победоносцев, он, «нелестно» высказавшись о владыке, принял свои меры: «Мы ассигнуем деньги на похороны Достоевского». Место на лаврском кладбище досталось Достоевскому по прямому нажиму сверху: ходатайство обер-прокурора Святейшего синода равнялось для члена Синода приказанию. «Митрополит прислал наместника нам сказать, — записала генеральша сутки спустя, — что он исполнит нашу просьбу, дает место, и служение будет безвозмездно»5.

Анна Григорьевна уже подумывала о Большеохтинском кладбище, где рядом с ее отцом лежал маленький Алеша, когда вечером 30-го к ней заехал Комаров, чтобы от имени лавры предложить любое место. Анне Григорьевне оставалось только просить лаврского посланца выбрать участок на Тихвинском кладбище, ближе к Жуковскому и Карамзину. «По счастливой случайности свободное место оказалось рядом с памятником поэта Жуковского...»

Те двое суток, в течение которых тело писателя находилось в квартире на Кузнечном, его вдова вспоминала с неподдельным ужасом: днем и ночью толпились люди, часами читался псалтырь; в кабинете, где стоял гроб, воздух сгущался так, что гасли лампады и свечи. Анна Григорьевна могла уединиться на несколько минут только в комнате гостившей у нее матери, но вдову поминутно требовали бесчисленные депутации, желавшие лично выразить соболезнование, подчеркнуть значение Ф. М. «для России». Слова «кого потеряла Россия» приводили ее в отчаяние: «Боже, как они меня мучают! Что мне о том, “кого потеряла Россия”? Что мне в эти минуты до “России”? Вспомните, кого я потеряла? Я лишилась лучшего в мире человека, составлявшего радость, гордость и счастье моей жизни, мое солнце, мое божество! Пожалейте меня, лично меня пожалейте и не говорите мне про потерю России в эту минуту!»

Торопясь, чтобы память не изменила ей, Анна Григорьевна вскоре занесет в записную книжку бесценные сведения о привычках и вкусах, словах и словечках, последних часах и минутах жизни своего дорогого мужа. «Любил лес... Всегда мечтал об имении... Любил икру, швейцарский сыр, семгу, колбасу, а иногда балык; любил иногда ветчину и свежие горячие колбасы... Любил тульские пряники... мед... киевское варенье, шоколад (для детей), синий изюм, виноград, пастилу красную и белую палочками, мармелад, а также желе из фруктов... Пил красное вино, рюмку водки и перед сладким полрюмки коньяку. Любил очень горячий кофе... Когда был маленький, мать называла его Федашей... Если его что-либо очень затрудняло при переправках, то начинал ладонью левой руки сильно ерошить волоса на левом виске, снизу вверх... Сидел облокотясь на кресло, положив правую ногу на левую и слегка потрясая ногой, засунув под колени левую руку... В день смерти беспокоился о печке, хорошо ли ее закрыли... “Ты еще не пообедала?” — спросил это два раза».

Так вспоминать о муже могла только очень любившая его женщина.

...Вынос тела Достоевского из квартиры в церковь Святого Духа Александро-Невской лавры и погребальное шествие

31 января проходили по расписанию, составленному распорядителями под председательством Григоровича накануне вечером. Рассказывать об этом — значит бесконечно поражаться громадности события: колоссальному количеству гирлянд и венков из живых роз, камелий, гиацинтов, тюльпанов, иммортелей, белых маргариток, сирени, ландышей, украшенных лавровыми и пальмовыми листьями; небывалой по размерам процессии, растянувшейся от Владимирского проспекта вдоль всего Невского и достигшей лавры только через три часа после выхода (гроб всю дорогу несли на руках); непрерывному слаженному пению пятнадцати певчих хоров; присутствию депутаций едва ли не от всех учебных заведений, научных и литературных обществ столицы; удивительному для такого скопления народа порядку и спокойствию. «Каким образом, — удивлялся Страхов, — составилась такая громадная манифестация — это составляет не малую загадку. Очевидно, она составилась вдруг, без всякой предварительной агитации, без всяких подготовлений, уговоров и распоряжений...»6

В этот день суждено было выйти в свет январскому выпуску

«Дневника писателя» за 1881 год — последней работе Достоевского. В этом выпуске много говорилось об укреплении рубля, Восточном вопросе, коварной европейской политике и русских жертвах. Заканчивался «Дневник» пугающе символично: «Да здравствует Скобелев и его солдатики, и вечная память “выбывшим из списков” богатырям! Мы в наши списки их занесем».

Теперь выбывшим из списка богатырем оказывался и сам автор «Дневника»; России надлежало внести его в свой золотой реестр.

«Никогда не забывайте прекрасные похороны, устроенные Россией вашему отцу», — говорили детям Достоевского друзья семьи. Всю ту ночь с 31 января на 1 февраля, когда гроб с телом оставался в церкви Святого Духа, Ф. М. был не одинок: с ним бодрствовали петербургские студенты. «Они молились, стоя на коленях, с плачем и рыданиями. Монахи хотели читать у гроба псалмы, но студенты взяли у них псалтырь и по очереди читали псалмы. Никогда я еще не слышал подобного чтения псалмов, — рассказывал митрополит Исидор вдове писателя, когда та, несколько дней спустя, приехала с детьми благодарить монахов. — Студенты читали их дрожащим от волнения голосом, вкладывая душу в каждое произносимое ими слово. И мне еще говорят, что эти молодые люди атеисты и презирают нашу церковь. Какой же магической силой обладал Достоевский, чтобы так вновь обратить их к Богу?»

Быть может, после этой ночи владыка Исидор (через полтора месяца он возглавит отпевание Александра II в Петропавловском соборе Санкт-Петербурга), несколько часов незаметно наблюдавший за молящимися студентами из маленькой часовни, изменил свое мнение насчет простого писателя...

Все, кто шел в погребальном шествии, молился в церкви на всенощной и потом на отпевании, слышали высокие, торжественные слова прощания над открытой могилой (среди выступивших были Вл. С. Соловьев, О. Ф. Миллер, петрашевец А. И. Пальм), уже на следующий день читали подробнейшие отчеты о похоронах в петербургской печати. В течение всего февраля и вплоть до рокового 1 марта вдова Достоевского будет получать письма и телеграммы соболезнования со всех концов России. Газеты будут завалены трогательно искренними, чаще всего неумелыми стихотворениями «На смерть...». Выйдут в свет обширные некрологические публикации, свежие мемуары и свидетельства очевидцев. Потом наступит очередь серьезных критических статей и книг. За столетие с лишним о писателе и человеке Достоевском будет написано немыслимое, сопоставимое разве что с Мировым океаном, количество работ.

А Лиля Достоевская, потрясенная случившимся, решит, что ее отец не умер, что он погребен живым и спит в летаргическом сне, а когда проснется в своей могиле, то позовет кладбищенских сторожей, они помогут ему выбраться из гроба и вернуться домой. «Я воображала нашу радость, наш смех, поцелуи, ласковые слова, которые скажем друг другу. Недаром я была дочерью писателя; потребность придумывать сцены, жесты, слова жила во мне, и это детское творчество давало мне много радости. Но по мере того, как проходили дни, недели, все более пробуждался разум в моем детском мозгу и разрушал мои иллюзии, говоря мне, что люди не могут долго оставаться под землей без воздуха и без пищи; что летаргический сон отца чрезмерно затянулся и что, возможно, он действительно умер. Тогда я стала ужасно страдать...»

Опекуном детей покойного станет Победоносцев. Ровно через месяц после погребения Достоевского грянет воскресенье 1 марта. В день гибели Александра II Победоносцев напишет новому императору: «Бог велел нам пережить нынешний страшный день. Точно кара Божия обрушилась на несчастную Россию. Хотелось бы скрыть свое лицо, уйти под землю, чтобы не видеть, не чувствовать, не испытывать»7. Ректор СанктПетербургской духовной академии протоиерей Иоанн Янышев, державший речь во время отпевания Достоевского, скажет слово и перед панихидой в Исаакиевском соборе: «Государь наш не скончался только, но и убит в своей собственной столице... Мученический венец для его священной главы сплетен на русской земле, в среде его подданных... Вот что делает скорбь нашу невыносимою, болезнь русского и христианского сердца — неизлечимою, наше неизмеримое бедствие — нашим же вечным позором!»8

Россия хоронила не только Царя-освободителя, но и саму идею единения Царя-отца с верноподданным ему народом, к которому он питает безграничное доверие. «Я, как и Пушкин, слуга царю...» — писал Достоевский за неделю до своей смерти. Такого царя, который 1 марта, уцелев после первого взрыва, сможет выйти из кареты и склониться над телами тяжело раненных казака и мальчика-прохожего, не думая о возможности нового покушения, — больше не было. Еще одна бомба — и он упал с раздробленными ногами, разорванной брюшной полостью, весь в крови; погиб как раз в тот день, когда решился дать ход проекту Лорис-Меликова, сказав своим сыновьям, что собирается идти путем конституции. От двух взрывов пострадало более двадцати человек. Убийц-бомбистов русская печать назовет порождением мрака и крамолы. Вспомнят и

«Бесов»...

Жестокий испуг, внушенный Александру III смертью отца и наставлениями обер-прокурора, который называл все конституции «великой ложью своего времени», на четверть века «подморозит» внутреннюю политику государства, однако окажется бессильным остановить процесс разрушения старых устоев. 30 марта 1881 года, за несколько дней до казни цареубийц, Победоносцев напишет Александру III: «Сегодня пущена в ход мысль, которая приводит меня в ужас. Люди так развратились в мыслях, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от смертной казни. Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут представить Вашему Величеству извращенные мысли и убедить Вас к помилованию преступников... Может ли это случиться? Нет, нет, и тысячи раз нет — того быть не может, чтобы Вы перед лицом всего народа русского, в такую минуту простили убийц отца Вашего, русского Государя, за кровь которого вся земля (кроме немногих, ослабевших умом и сердцем) требует мщения и громко ропщет, что оно замедляется... В эту минуту все жаждут возмездия. Тот из злодеев, кто избежит смерти, будет тотчас строить новые ковы, Ради Бога, Ваше Величество, — да не проникнет в сердце Вам голос лести и мечтательности»9.

Повешенным террористам немедленно начнут симпатизировать...

Мог ли предположить Достоевский, что его духовный покровитель осуществит свою охранительную деятельность в России таким образом, что еще при жизни будет назван «Великим инквизитором» и «Торквемадой»? «Атеистический дух инквизитора движет Победоносцевым, он, подобно этому страшному старику, отвергает свободу совести, боится соблазна для малых сих», — напишет Н. А. Бердяев в 1906-м, в год смерти Победоносцева10.

Как сложилась бы при таком обер-прокуроре судьба вторых «Братьев Карамазовых», где вопросы были бы наверняка столь же неудобны, как и ответы, где, кроме разрешенной «осанны», несомненно явилось бы и «горнило сомнений»? Очевидно одно: если бы Победоносцеву все-таки пришлось запрещать роман, он бы объяснил запрет тем опасением, что сложные, а то и ложные идеи могут овладеть слабыми, некрепкими умами:

«Так создается почва для неверия, для легкомысленной критики на церковь и легкомысленного от нее отчуждения»11.

Впрочем, после 1 марта изменился далеко не только Победоносцев — жажда мщения «бесам» овладела многими умами и сердцами. «Когда был убит император, — писала Стоюнина, — и Вл. Соловьев, говоря о необходимости помиловать, не казнить убийц, чтоб выйти из малого “кровавого круга”, пока не образовался “большой кровавый круг”, сказал эти слова, то Анна Григорьевна страшно вознегодовала. Помню, она подбежала тоже к кафедре и кричала, требуя казни. На мои слова к ней, что ведь Владимира Соловьева наверное бы одобрил и Достоевский, что ведь он его так любил и изобразил в лице Алеши, Анна Григорьевна с раздражением воскликнула: “И не так уж любил, и не в лице Алеши, а вот скорее в лице Ивана он изображен”»12.

Прощать врагов царя и отечества официальная Россия была не готова. Странные исключения, вроде Льва Толстого, Владимира Соловьева, Всеволода Гаршина, погоды не делали...

Вдова писателя, которой в год смерти Ф. М. исполнилось всего 35 лет, проживет еще 37 лет и больше никогда не выйдет замуж («Мне это казалось бы кощунством. Да и за кого можно идти после Достоевского, — шутила она, — разве за Толстого!»13). Мечта — быть похороненной рядом с обожаемым мужем на Тихвинском кладбище — исполнится только через полвека после ее кончины в Ялте летом 1918 года, стараниями внука, Андрея Федоровича Достоевского (1908—1968), который унаследует от бабушки преданность памяти писателя, своего деда.

До самой своей смерти вдова Достоевского, первая читательница многих его произведений, женщина, которой он посвятил роман «Братья Карамазовы», будет трудиться во славу великого имени и скажет как-то Л. П. Гроссману, биографу писателя: «Мои люди — это друзья Федора Михайловича, мое общество — это круг ушедших людей, близких Достоевскому. С ними я живу. Каждый, кто работает над изучением жизни или произведений Достоевского, кажется мне родным человеком»14.

Говорить о муже с теми, кто его ценил как писателя, и с теми, кто его любил как человека, было для нее «слаще меда»...

«Солнце моей жизни — Феодор Достоевский»15, — запишет она в январе 1917-го в памятном альбоме С. С. Прокофьева, будущего автора оперы «Игрок»: молодой композитор просил, чтобы все записи посвящались только солнцу.

Л. Н. Толстому, при встрече с ним зимой 1902 года, экзальтированная Анна Григорьевна восторженно скажет, что муж ее представлял собой идеал человека: «Он был добр, великодушен, милосерд, справедлив, бескорыстен, деликатен, сострадателен — как никто! А его прямодушие, неподкупная искренность, которая доставила ему так много врагов!»

«Я всегда так о нем и думал. Достоевский всегда представлялся мне человеком, в котором было много истинно христианского чувства... Многие русские писатели чувствовали бы себя лучше, если бы у них были такие жены, как у Достоевского», — проникновенно ответил, прощаясь с ней, Толстой.

К тому моменту грязное, «подпольное» письмо Страхова, где критик ненавидяще оболгал покойного Достоевского, уже 19 лет лежало среди бумаг Льва Николаевича. Страшным, внезапным ударом падет оно на голову Анны Григорьевны в 1914-м, почти через год после публикации: уже не было в живых ни автора письма, ни его адресата. «У меня потемнело в глазах от ужаса и возмущения, — рассказывала она. — Какая неслыханная клевета! И от кого же она исходит? От нашего верного друга, от постоянного нашего посетителя, свидетеля на нашей свадьбе...»

Но непробиваемый щит против отравленной стрелы был выставлен уже давно. Сразу после кончины Достоевского Толстой писал Страхову: «Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый, самый близкий, дорогой, нужный мне человек. Я был литератор, и литераторы все тщеславны, завистливы, я, по крайней мере, такой литератор. И никогда мне в голову не приходило мериться с ним — никогда. Все, что он делал (хорошее, настоящее, что он делал), было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше. Искусство вызывает во мне зависть, ум тоже, но дело сердца только радость. Я его так и считал своим другом, и иначе не думал, как то, что мы увидимся, и что теперь только не пришлось, но что это мое. И вдруг — читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал и теперь плачу»16.

Только много лет спустя станет очевидно, что великий Лев Толстой, единственный в своем роде заступник сердечного делания Достоевского, смог понять и выразить чувства многих своих современников, переживших смерть Ф. М. как личную утрату, в горестной растерянности. Притом что, по Толстому, Достоевский был «весь борьба» и умер «в самом горячем процессе внутренней борьбы добра и зла». «Из книги вашей, — холодно-вежливо возражал Толстой Страхову, прочитав его воспоминания о Достоевском и отвечая на злую клевету письма, — я первый раз узнал всю меру его ума. Чрезвычайно умен и настоящий. И я все так же жалею, что не знал его»17.

Настоящий! Эта оценка в устах Льва Толстого весит много и стоит дорого.

Но до самых последних глубин соотечественники автора «Бесов» и «Братьев Карамазовых» смогут осознать, насколько он был настоящим, какая это была опора и какая в нем бушевала борьба, когда станут свидетелями событий, о которых, содрогаясь, скажут: «Всё сбылось по Достоевскому...»

Загрузка...