Признаюсь, по возвращении домой я пребывал в весьма расстроенных чувствах и всё пытался осмыслить процесс, свидетелем которого оказался. По временам я не знал, что и думать о тех, среди кого ныне жил. У них явно не было и тени подозрения, что они могут поступать неправильно. Похоже, среди присутствовавших в суде не было никого, кто хоть на минуту усомнился бы, что все происходит так, как должно. Эта всеобщая не знающая сомнений убежденность поневоле передалась и мне, несмотря на весь мой навык не поддаваться мнениям, столь отличным от моих. Так ведь и у всех у нас: если мы видим, что люди, нас окружающие, считают нечто само собой разумеющимся, то и сами считаем так же. В конечном счете, поступать именно так — это наш долг, разве что для иного у нас есть веские причины.
Но, оставаясь в одиночестве и мысленно перебирая подробности процесса, я всякий раз поражался позиции суда — странной и несостоятельной. Если б судья сказал, что понимает, каково, по всей вероятности, положение дел, а именно, что подсудимый появился на свет от больных родителей, недоедал в детстве и стал жертвой ряда злосчастных происшествий, из-за чего у него развился туберкулез; и если б он сказал, что хотя ему всё это известно, и он горько сожалеет, что необходимость защищать общество обязывает его причинять дополнительные страдания тому, кто и так настрадался, а все же помочь тут ничем нельзя — я мог бы понять такую позицию, какой бы ошибочной она мне ни казалась. Судья был совершенно убежден, что причинение страданий слабому и хворому есть единственный способ, каким можно предупредить распространение слабости и хворости, и что очевидная жестокость, проявленная по отношению к обвиняемому, избавит остальных от вдесятеро больших страданий. Я, стало быть, прекрасно понимал его карательную логику, какую бы жестокость он ни счел необходимой ради того, чтобы предотвратить умножение подобных скверных случаев и снижение уровня народного благополучия в стране Едгии. Но мне показалось ребячеством вещать узнику, что тот мог бы пребывать в здравии, если б ему больше повезло с телесной конституцией и удалось претерпеть меньше невзгод в бытность его ребенком.
Я пишу всё это, будучи далеко не уверен в своей правоте, но мне кажется, нет несправедливости в том, что люди бывают наказаны за неудачливость или вознаграждены за исключительное везение: то, что так и должно быть, есть одно из условий нормальной человеческой жизни, и ни один разумный человек не станет жаловаться, что ему приходится подчиняться общему правилу. У нас нет выбора. Бесполезно ссылаться на то, что люди не ответственны за свое злосчастье. Что значит ответственность? Без сомнения, слова «быть ответственным» означают обязанность давать ответ, если таковой запросили, и все живущие обязаны отвечать за свою жизнь и поступки, буде общество устами уполномоченного представителя найдет нужным потребовать отчета.
В чем состоит преступление барашков, коли мы их разводим, обихаживаем, печемся об их безопасности, и всё ради ясной и конкретной цели — затем их убить? Да в том, что они имеют несчастье быть теми, кого общество желает скушать и кто не в силах себя защитить. Этого достаточно. Кто ограничит права общества кроме самого общества? И разве общество согласится вознаграждать отдельно взятую личность, если оно в целом не окажется в выигрыше? С чего бы некто получал щедрое вознаграждение лишь за то, что родился сыном миллионера, не будь ясных доводов в пользу того, что именно такой порядок наилучшим образом способствует общественному благосостоянию? Да, заслуга этого человека состоит единственно в том, что он сын богатого отца, но мы не можем всерьез принижать эту заслугу, не подвергая опасности наше собственное достояние, а ведь его мы отнюдь не желаем подвести под удар. Иначе мы ни единого часа не дали бы ему владеть деньгами, но тут же их присвоили бы. Да, собственность — воровство, но раз так, значит, все мы суть воры или претендуем на звание воров и считаем жизненно важным упорядочить воровскую практику, так же как сочли необходимым упорядочить похоть и жажду отмщения. Собственность, брак, закон; что для реки русло, то для инстинкта правила и традиции; и горе тому, кто выходит из берегов, когда беснуется половодье.
Но вернемся к процессу. Даже в Англии человек на борту корабля, где обнаружилась желтая лихорадка, сам несет ответственность за свое несчастье, и не имеет значения, чем для него может обернуться содержание в карантине. Он может подхватить лихорадку и умереть; мы не в силах помочь; он должен принять судьбу, как и все остальные; но было бы крайней жестокостью, если б мы стали в порядке самозащиты бесчестить его и позорить, — если, конечно, мы не убеждены, что его унижение есть одно из лучших средств самозащиты. Возьмем случай маньяков. Мы говорим, что они не отвечают за свои поступки, но принимаем строгие меры (или должны принимать), чтобы призвать их к ответу за безумие, и подвергаем заключению в т. н. приютах для душевнобольных (современных отшельнических скитах!), если их ответы нам не понравились. Если это отсутствие ответственности, то весьма странного рода. Нам бы следовало мириться с не слишком удовлетворительными ответами, полученными от помешанного, но не от человека в здравом уме, ибо помешательство не так заразно, как злодейство.
Мы убиваем змею, если считаем ее опасной, просто за то, что она — змея, оказавшаяся в таком-то месте; но мы не говорим, что змея должна сама себя винить за то, что не является безвредной тварью. Ее преступление состоит в том, что она такая, какая есть, и оно карается смертной казнью, так что мы правы, убивая ее и убирая прочь с дороги, если не сочтем, что связываться с ней куда опасней, чем дать ей скрыться; тем не менее нам жаль живое существо, даже если мы его убиваем.
Но в случае с человеком, чей судебный процесс я описал, невозможно представить, чтобы хоть один человек в зале не понимал, что лишь по случайности рождения и других обстоятельств ему самому, то есть, зрителю, удалось не заболеть чахоткой; и тем не менее ни у кого и мысли не возникло, что для них бесчестье и позор слушать, как судья сыплет грубейшими трюизмами в адрес несчастного. Судья производил впечатление человека незлого и вдумчивого. Внушительная внешность его дышала доброжелательством. Он, очевидно, обладал железной физической конституцией, а на лице его были написаны зрелая мудрость и жизненный опыт; и притом, как бы стар и умудрен он ни был, увидеть то, что, надо думать, было бы очевидно даже ребенку, он не мог. Не мог освободиться из плена идей (да что там, он даже не ощущал их оков), в царстве коих был рожден и воспитан.
То же относилось к присяжным и к зрителям и — самое удивительное — даже к подсудимому. На протяжении процесса он, казалось, полностью разделял представление, что с ним обходятся по справедливости. Он не видел ничего дикого и странного в словах судьи, больше напиравшего на то, что его следует покарать, чем на необходимость защиты общества (хотя и это не упускалось из вида), поскольку ему так не повезло с рождением и воспитанием. Но это позволяло надеяться, что страдал он меньше, чем если бы видел дело в том же свете, что и я. В конце концов, понятие справедливости относительно.
Уместно отметить, что всего за несколько лет до моего прибытия обращение со всеми осужденными инвалидами было куда более варварским, им не давали лекарств и в любую погоду отправляли на самые тяжелые работы, так что большинство из них вскоре погибало. Это считалось во всех отношениях выгодным, поскольку вводило государство в меньшие расходы на содержание преступной категории граждан; но рост всеобщего богатства привел к смягчению прежней суровости, и наступивший чувствительный век уже не хотел мириться с тем, что казалось чрезмерной строгостью даже по отношению к наиболее провинившимся; более того, выяснилось, что присяжные уже не имеют прежней охоты выносить осудительные вердикты, и правосудие часто попадало впросак, ибо не существовало иных вариантов, кроме как обречь человека на смерть либо отпустить на свободу. Кроме того, было учтено, что государство из-за излишней суровости несет дополнительные расходы в связи с необходимостью сажать в тюрьму рецидивистов, ибо те, кто попал туда даже за легкие недомогания, побывав в заключении, часто становились полными инвалидами; и человеку, единожды осужденному, редко удавалось в дальнейшем избегнуть лап государства.
Эти изъяны уже давно были всем очевидны и признаны, но люди слишком ленивы и равнодушны к чужим страданиям, так что никто и пальцем не шевельнул, чтобы положить им конец, пока не появился великодушный реформатор, всю жизнь посвятивший тому, чтобы были проведены необходимые изменения. Он разделил болезни на три класса — те, что воздействуют на голову, на туловище и на нижние конечности — и добился принятия закона, согласно которому все болезни головы полагалось пользовать настойкой опия, болезни туловища — касторкой, а болезни нижних конечностей — примочками из водного раствора серной кислоты.
Могут сказать, что классификация сделана наобум, а лекарства плохо подобраны, но начинать любую реформу — дело трудное, и надо вбивать клин потихоньку, чтобы общественное мнение сперва освоилось с нововведениями как таковыми. Нечего удивляться, что у такого практичного народа всё еще есть что усовершенствовать. Население в массе своей вполне довольно мерами, к которым государство прибегает на сегодняшний день, и люди верят, что существующий способ обращения с уголовниками не оставляет — или почти не оставляет — желать лучшего. Но есть энергичное меньшинство; принадлежащие к нему люди придерживаются мнений, которые считаются радикальными, и вовсе не намерены успокаиваться на достигнутом: им надо, чтобы принцип, не так давно завоевавший признание, получил развитие.
Я приложил немало усилий, чтобы познакомиться с мнениями этих людей и с тем, что ими движет. Преобладающая масса публики относится к ним враждебно; их считают ниспровергателями всех моральных устоев. Недовольные утверждают, что болезнь является неизбежным результатом действия определенных факторов, каковые в подавляющем большинстве случаев находятся вне контроля индивидуума, а это значит, что человек виновен в том, что болен чахоткой, в той же степени, в какой гнилой фрукт в том, что сгнил. Это правда, что фрукт надо выбросить как непригодный в пищу, а чахоточного подвергнуть заключению ради защиты сограждан от заразы; однако эти радикалы не считали нужным наказывать его строже, чем отняв у него свободу и установив за ним неусыпный надзор. А при условии, что больной лишен возможности нанести обществу вред, они готовы были позволить ему приносить пользу, удовлетворяя общественные нужды, какие ему по силам удовлетворить. Если ему удастся таким образом зарабатывать деньги, они готовы были предоставить ему право устроиться в изоляции со всеми возможными удобствами и не стали бы стеснять его свободу сильнее, чем необходимо, чтобы не дать ему сбежать или расхвораться в тюремных стенах. Они предлагали делать из его заработка вычеты в размере затрат на его стол, проживание, надзор за ним, а кроме того, для покрытия половины судебных расходов в связи с процессом, по которому он осужден. Если же он слишком болен, чтобы делать хоть что-то в оправдание затрат на свое содержание, ему не будет причитаться ничего, кроме хлеба и воды, да и то в малом количестве.
Они говорят, что общество поступает глупо, отказывая себе в праве получать пользу от человека лишь потому, что он до сего времени приносил ему вред, а запрет на производительный труд лиц, принадлежащих к категории заболевших, есть не что иное, как протекционизм. Это попытка вздуть естественную цену на товар, утверждая, что лица, способные и желающие его производить, не должны этого делать, из-за чего покупатель вынужден больше за него платить.
Кроме того, раз уж такого человека ныне не казнят, он остается нашим ближним, пусть и весьма неприятным. И то, что он таков, в значительной степени является результатом деяний остальных; иными словами, общество, его осуждающее, отчасти несет в отношении него ответственность. Они говорят, что при таких условиях нет риска распространения болезни, ибо лишение свободы, надзор, существенные и неукоснительные вычеты из заработка заключенного, обдуманное и экономное применение стимулов (из числа коих лишь немногие будут доступны всем и никакие — тем, кто их не заработал), вынужденное половое воздержание и потеря репутации — все эти факторы дают обществу столь же твердые гарантии от всеобщего небрежения здоровьем, как и те, к каким оно прибегает ныне. Больной должен продолжать заниматься профессией или вести коммерцию и в тюрьме, если возможно; если нет, пусть зарабатывает на жизнь первым попавшимся доступным способом; а ежели человек — джентльмен по происхождению и за ненадобностью не приобрел профессии, пусть щиплет паклю или сочиняет художественную критику для газет.
Далее эти люди говорят, что причиной распространения болезней по преимуществу является абсурдный подход к их излечению.
Они верят, что болезни телесные во многих случаях так же исцелимы, как и моральные недуги, лечение которых ежедневно практикуется у них на глазах, но понимают, что капитальная реформа невозможна, пока люди не усвоят верный взгляд на то, откуда берутся отклонения в физическом состоянии человека. Как только окружающим становится известно о том, что человек болен, последний превращается в отверженного и преследуемого — и пока такое отношение сохраняется, люди будут скрывать болезни. Причина утаивания именно в этом, а лекари ни при чем. Если же человек увидит, что новость о нездоровье воспринимается ближними как факт печальный, но такой, что является результатом очевидных, предшествующих ему во времени причин — как если б он вломился в ювелирный магазин и похитил бриллиантовое ожерелье — то есть, как событие, которое могло бы произойти с самими ближними, если б им не повезло родиться более здоровыми и вырасти в лучших условиях; и если б все поняли, что в тюрьме им не доставят больших неудобств, чем те, какие обусловлены необходимостью защитить общество от инфекции, а им самим обеспечить правильный режим лечения, — тогда люди, почувствовав, что заразились оспой, отдавались бы в руки полиции с той же готовностью, с какой ныне обращаются к распрямителю, ощутив, что находятся в шаге от того, чтобы подделать чье-то завещание либо сбежать с чьей-то женой.
Но главный аргумент, на который они полагаются, есть аргумент экономический, ибо они знают, что быстрее достигнут цели, апеллируя к карманам людей, где, как правило, находится то, что поистине принадлежит им, нежели к головам, которые содержат по большей части собственность незначительную, да и ту заимствованную либо украденную. А кроме того, они уверены, что именно тут к их услугам критерий наиболее доступный и наиболее показательный. Если им удастся наглядно показать, что благодаря такому ведению дел затраты государства снизятся — без постыдной для государственного достоинства мелочной экономии и без косвенным образом возрастающих затрат по иным статьям бюджета, — их противникам будет стоить больших трудов опровергнуть аргументы в пользу внедрения предлагаемых мер. Еще они думают (не мне судить, верно их суждение или ложно), что в конечном счете гуманное обращение с больными — и с опорой на меры преимущественно медицинские, за что они и ратуют, — будет обходиться государству много дешевле, чем нынешнее, с опорой на меры карательные. Впрочем, и эти реформаторы не против, чтобы самые агрессивные виды заболеваний карались плеткой, а то и казнью; ибо не видят иного столь же действенного способа для их обуздания. Они готовы и пороть, и вешать, но и к тому, и к другому станут прибегать с сожалением.
Пожалуй, я слишком подробно остановился на мнениях, которые не имеют ничего общего с нашими, хотя не пересказал и десятой доли того, о чем эти претенденты на роль реформаторов наговорили. Чувствую, однако, что уже достаточно злоупотребил вниманием читателя.