IV. Седловина

Я стал кричать ему вслед — на две ноты, как кличут друг друга дикари, но он будто не слышал. Я бросился вдогонку, но он, видимо, сразу кинулся бежать со всех ног, и отрыв был слишком велик. Я сел на камень и как следует обдумал создавшееся положение. Было ясно, что Чаубок намеренно попытался удержать меня от восхождения по долине, хотя нежелания следовать за мной во всех иных местах не выказывал. Что могло это значить, если не то, что я сейчас нахожусь на том единственном пути, следуя по которому можно раскрыть тайны великой горной цепи? И как поступить? Повернуть назад в тот самый момент, когда стало ясно, что я напал на верный след? Вряд ли; но идти дальше одному слишком трудно и опасно. Достаточно скверным был бы уже обратный путь к усадьбе хозяина, пришлось бы идти по скалистым ущельям без шанса на помощь товарища, случись мне попасть в беду; но пытаться без спутника продвинуться вперед на сколько-нибудь значительное расстояние граничило с безумием. Происшествия, не слишком значительные, когда у вас есть спутник (например, вывих лодыжки или падение в некое место, откуда легко можно выбраться с помощью протянутой товарищем руки и куска веревки), могут стать роковыми для одиночки. Чем больше я размышлял, тем меньше мне это нравилось; но тем труднее мне было настроиться на возвращение: я смотрел на седловину и видел, что смогу сравнительно легко преодолеть гладкий, занесенный снегом участок; мне казалось, что пройти почти весь путь от нынешней моей позиции и до самого верха не составит труда. После долгих раздумий я решил идти до тех пор, пока не упрусь в место, которое будет представлять реальную опасность, и только тогда повернуть назад. Я надеялся достичь верхней точки седловины и удовлетворить любопытство насчет того, что может находиться с другой ее стороны.

Медлить было нельзя, время уже близилось к 11 утра. К счастью, я был хорошо экипирован, так как, покидая лагерь и лошадей в нижней части долины, прихватил (по всегдашней привычке) всё, что могло понадобиться из расчета на 4–5 дней пути. Половину припасов нес Чаубок, но всю поклажу он бросил, так что, кинувшись за ним вдогонку, я на нее наткнулся. Таким образом, у меня, наряду с собственной, оказалась и его провизия. Я набрал столько галет, сколько, как мне показалось, смогу на себе тащить, а также запас табака, чая и спичек. Всё это (вместе с фляжкой, почти до горлышка налитой бренди, которую я всегда держал в кармане, боясь, как бы ей не завладел Чаубок) я закатал в одеяла, стянул сверток туго-натуго ремнями, в результате чего получился рулон примерно 7 футов в длину и 6 дюймов в диаметре. Я связал между собой концы скатки и, просунув в кольцо голову, положил ее себе на плечо. Так легче всего носить тяжелую поклажу, ибо можно давать себе отдых, перекидывая груз с одного плеча на другое. Жестяную кружку и топорик я подвесил на пояс и, закончив экипировку, приступил к восхождению по долине, гневаясь на Чаубока за его обман, но твердо решив не поворачивать назад, пока не буду вынужден.

Несколько раз я без труда переходил с одного берега ручья на другой, во многих местах был отличный брод. К часу дня я дошел до подножия седловины; в течение 4 часов поднимался вверх, из них 2 последних по насту, где идти было легче; в 5 мне оставалось минут 10 до верхней точки, и я был в таком волнении, какого, кажется, не испытывал еще ни разу в жизни. Еще 10 минут, и мне в лицо хлынул холодный воздух с той стороны перевала.

Первый взгляд. Оказалось, я вовсе не на главном хребте.

Второй взгляд. Передо мной была могучая река, мутная и яростная, с диким ревом несущаяся по обширнейшему руслу в нескольких тысячах футов ниже места, где я стоял.

Река поворачивала к западу, вверх же по речной долине разглядеть много мне не удалось — только то, что там громоздились чудовищные глетчеры, которые со всех сторон окружали исток реки, в этих ледниках она, видимо, и брала начало.

Еще взгляд, и я замер пораженный.

Прямо напротив меня меж гор открывался свободный проход, в глубине которого взор мой уловил дальнее мерцанье безмерно широких голубых равнин.

Свободный ли? Да, совершенно свободный, поросший травою до самого верха, служившего просторным коридором между двумя ледниками; в одном из них брал начало узенький ручеек, сбегавший, совершая бесчисленные кульбиты, вниз по уступчатому, но вполне преодолимому склону и в конце концов достигавший уровня большой реки, при впадении в которую им было сформировано плоское прибрежье, где росла трава и стояла рощица низкорослых деревьев.

Не успели глаза поверить увиденному, как из долины на противоположной стороне наползло облако, и равнины скрылись за ним. Но как же неимоверно мне повезло! Выйди я на перевал пятью минутами позже, проход между ледниками был бы уже закрыт облаком, и я бы даже не узнал о его существовании. И теперь-то я засомневался и не был уверен, не увидел ли я лишь полоску голубоватого тумана, заполнявшего проем меж глетчерами. Совершенно уверен я мог быть только в одном: русло реки в долине подо мною должно располагаться к северу от русла той, что течет мимо фермы моего нанимателя; в этом сомнений быть не могло. А все же, что если пресловутое везенье завело меня в поисках прохода вверх «не по той» реке и в результате вывело на точку, откуда открылся прогал в стене гор, ограничивающих более северную часть ее же бассейна? Это было уж слишком невероятно. Но пока я сомневался, в облаке напротив образовалась прореха, и я во второй раз увидел волнистые очертания голубых холмов, постепенно теряющих четкость и растворяющихся в пространстве далекой равнины. Очертания эти были реальны; ошибки быть не могло. Едва я успел совершенно в этом убедиться, как края облачной прорехи вновь соединились, и я уже ничего не мог разглядеть.

Как же поступить? Скоро наступит ночь, а я и без того уже замерз, простояв какое-то время в неподвижности после напряженного подъема. Оставаться на перевале было невозможно; надо было двигаться либо назад, либо вперед. Я нашел скалу, за которой мог укрыться от вечернего ветра, и сделал хороший глоток из фляжки с бренди; это немедленно согрело меня и взбодрило.

Я задал себе вопрос: сумею ли я спуститься к руслу реки, текущей подо мною? Невозможно предугадать, какие обрывы и опасности могут мне помешать. А если я спущусь-таки на берег, отважусь ли я ее пересечь? Пловец я превосходный, и все же, оказавшись в страшном беснующемся потоке, который примется швырять меня куда ни попадя, я буду совершенно бессилен ему противостоять. А как же моя поклажа? Ведь я погибну от холода и голода, если ее лишусь, а с другой стороны, я непременно утону, если попытаюсь переправить ее через реку. Всё это были соображения весьма серьезные, но надежда найти новое беспредельное пространство, пригодное для овцеводства (каковое пространство я определил, насколько возможно, забрать себе в монопольную собственность) всё перевесила; и через несколько минут я почувствовал решимость, раз уж я совершил такое важное открытие, найдя проход в страну, обладающую, по всей вероятности, такой же ценностью, как та, что находится по нашу сторону гор, довести дело до конца и убедиться в ее ценности, хотя бы мне пришлось заплатить за провал самой жизнью. Чем больше я думал, тем крепче утверждался в решении либо добиться славы и, возможно, богатства, вступив во владение этим неизведанным миром, либо пожертвовать жизнью в попытке достичь этой цели. Я чувствовал: жизнь потеряет для меня всякую ценность, если я, увидев возможность добиться такой награды, отступлюсь от намерения завладеть всеми выгодами, какие отсюда можно извлечь.

В моем распоряжении оставался еще час дневного освещения, в течение которого я мог начать спуск, имея в виду дойти до площадки, подходящей для лагеря; однако нельзя было терять ни минуты. Поначалу я продвигался быстро, путь лежал по снегу (ноги утопали в нем ровно настолько, чтобы уберечь меня от падения), и шел вниз по горному склону, стараясь ни на миг не сбавлять хода; но на этой стороне снега было гораздо меньше, а скоро снежный покров окончательно исчез, и я вступил в ложбину, где поверхность почвы, усеянная множеством камней, представляла немалую опасность: поскользнувшись или оступившись, я мог рухнуть наземь с самыми печальными последствиями. Но при всей торопливости я старался быть крайне внимательным и благополучно добрался до низа ложбины. где на отдельных участках росла жесткая трава, а кое-где делал попытки укорениться и кустарник; что располагалось ниже по склону, не было видно. Продвинувшись еще на несколько сотен ярдов, я обнаружил, что нахожусь на краю страшного обрыва: никто в здравом уме не попытался бы тут спускаться. Мне, однако, пришло в голову, не попробовать ли двинуться вдоль ручья, прорывшего и осушившего эту самую ложбину, и посмотреть, не окажется ли его ложе путем более гладким и пологим. Уже через несколько минут я был у верхнего конца расселины между скал, похожей на валлийскую Черную Дыру[4], только несопоставимо большего размера; ручей проложил себе туда путь и прорыл глубокий канал в грунте, который здесь оказался мягче, чем грунт с обратной стороны горы. Он, думается мне, принадлежал к иной геологической формации, хотя должен признаться, что назвать ее я не могу.

Какое-то время я в глубоком сомнении глядел на разлом, прошел на небольшое расстояние влево, затем вправо от него, и каждый раз оказывался на краю ужасного обрыва, откуда открывался вид на речной поток, ревущий в 4 или 5 тысячах футов подо мною. Нечего было и думать о том, чтобы здесь спускаться, оставалось только ввериться расселине, на которую я и возлагал надежды, сообразив, что скалы здесь сложены из мягкой породы и что вода могла прорыть здесь канал, относительно гладкий на всем его протяжении. С каждой минутой темнело все сильнее, мне же было необходимо, чтобы сумерки продлились еще хотя бы полчаса, поэтому (хотя, разумеется, и не без страха) я нырнул в расселину, решив вернуться и встать лагерем где придется, с тем чтобы наутро поискать иной путь, если здесь мне встретятся серьезные препятствия. Пять минут спустя я уже совершенно обезумел от этого спуска; протяженность расселины достигала нескольких сотен футов, и края ее нависали надо мной так, что я перестал видеть небо. В ней было полно скальных выступов; я многажды об них ударялся и набил немало синяков. Кроме того, я промок до нитки, ибо несколько раз мне случилось окунуться в воду, количество которой было здесь невелико, но хлестала она с такой силой, что спастись от нее не было никакой возможности. Один раз, заодно с не таким уж слабым водопадом, я совершил прыжок в глубокую лужу у его подножья, и ноша моя, намокнув, так отяжелела, что я едва не утонул. Мне едва удалось уцелеть, но, к счастью, Провидение было на моей стороне. Вскоре мне стало казаться, что расселина становится шире и по краям ее растет больше кустарника. А еще чуть погодя я очутился под открытым небом, на поросшем травой косогоре и, пройдя уже почти на ощупь еще немного вдоль ручья, вышел на ровное место, где росли деревья и можно было с удобством расположиться на стоянку — и слава Богу, было уже почти совсем темно.

Больше всего я переживал из-за спичек: удалось ли сохранить их сухими? Наружная часть моей скатки была влажной, хоть выжимай, но, развернув одеяла, я обнаружил, что всё, лежавшее внутри, осталось сухим и теплым. Как же я был благодарен за это судьбе! Я разжег костер и ему также был благодарен — и за то, что он меня согревал, и за то, что составил мне компанию. Я заварил чай и съел пару галет; к бренди я не прикасался, у меня его было не так много, а он мог мне понадобиться на тот случай, если мужество мое пойдет на убыль. Всё, что я делал, делалось мною почти механически, ибо я не отдавал себе ясного отчета, в каком нахожусь положении, — единственное, что я четко сознавал, это то, что я совершенно один и что возвратиться той же расселиной, по которой я только что спустился, совершенно невозможно. Ужасное чувство — ощущать себя полностью отрезанным от всех себе подобных. Согретый пищей и теплом костра, я по-прежнему был полон надежд и строил в воображении золотые замки; однако я не верю, что человек может долгое время сохранять ясность сознания в подобном одиночестве, разве что будет поддерживать дружеское общение хотя бы с животными. Иначе человек начинает сомневаться в том, кто он и что он.

Помнится, я находил некоторое утешение, просто глядя на одеяла и слушая, как тикают часы, — то есть благодаря предметам, которые, казалось, устанавливали связь между мною и другими людьми; но пронзительные вопли лесного пастушка меня пугали, равно как тарахтенье другой птицы, чьего голоса мне еще не доводилось слышать — эта птица, казалось, насмехается надо мной; хотя скоро я к ней попривык, и недолгое время спустя мне уже стало казаться, что прошло много лет с тех пор, как я впервые ее услышал.

Я разделся и, развесив вещи для просушки, завернулся в одеяло, взятое изнутри рулона. Ночь была очень тихая, и я развел сильный огонь; пламя так и ревело, вскоре и самому мне стало жарко, и вещи высохли, и я снова смог их надеть.

Мне приснилось, что в усадьбе хозяина, посреди сарая для стрижки овец, установлен орган. Сарай полинял и исчез, орган же, казалось, всё рос и рос в сиянии бриллиантового пламени, пока не стал подобием золотого города на склоне горы; трубы его, один ряд над другим, громоздились все выше и выше на утесах, на отвесных стенах, в таинственных пещерах, подобных Фингаловой[5], в чьих глубинах были видны мерцающие полированные колонны. На переднем плане, пролет за пролетом, возвышались величественные террасы, а на самой верхней я видел человека с головой, низко склоненной к клавиатуре, тело его раскачивалось из стороны в сторону в средоточии бури аккордов, исполняемых арпеджио и грохотом оглашающих высь и округу. Кто-то тронул меня за плечо и сказал: — Разве ты не видишь? Это же Гендель. — Но слова его с трудом до меня доходили; я стал подниматься вверх по террасам, желая приблизиться к музыканту — и тут проснулся, ошеломленный живостью и четкостью сновидения.

Древесный сук прогорел насквозь, и оба его конца, ярко вспыхнув, обрушились в золу — это, полагаю, сперва внушило мне этот сон, а затем и отняло его у меня. Страшно огорченный, я приподнялся и, опершись на локоть и сосредоточившись, постарался вернуться к реальности и к окружавшей меня чуждой обстановке.

Сна уже не было ни в одном глазу — более того, я испытывал какое-то предощущение, как если бы внимание мое настойчиво влекло к себе нечто более реальное, чем увиденный сон, хотя ни одно из моих чувств ничем конкретным пока не было затронуто. Я затаил дыхание, стал ждать, и наконец мне показалось, будто я что-то слышу, — однако не игра ли это воображения? Но нет; я стал вслушиваться и определенно уловил слабые и чрезвычайно отдаленные звуки музыки, похожие на те, что издает эолова арфа, — их доносил до меня свежий, знобкий ветер, дующий со стороны высящихся напротив гор.

Волосы мои зашевелились. Я напряженно слушал, но ветер утих; можно было предположить, что звуки эти порождены самим ветром… Нет. Мне вспомнился звук, который Чаубок издал в сарае для стрижки. Да, это именно он.

Что бы это ни было, оно прекратилось. Я принялся себя урезонивать, и твердость духа моего восстановилась. Я пришел к убеждению, что всего лишь увидел сон, более яркий и впечатляющий, чем обычно. Вскоре я даже начал над собой посмеиваться, какой же я был дурак, что так напугался на пустом месте, заодно напоминая себе, что совсем еще недавно мною было решено, что если даже меня постигнет печальный конец, не такая уж это, в конечном счете, катастрофа. Я помолился — обязанность, которой я слишком часто пренебрегал, — и немного погодя погрузился в освежающий сон, который длился до часа, когда уже совсем рассвело, и восстановил мои силы. Поднявшись, я порылся в огарках на кострище, отыскал несколько еще тлевших угольев, и вскоре костер вновь запылал. Я позавтракал, наслаждаясь обществом пташек, скакавших вокруг, присаживаясь то ко мне на башмаки, то прямо на руки. Чувствовал я себя довольным жизнью, но, в общем-то, на душе у меня было скверно — гораздо хуже, чем можно судить по моему рассказу; и я настоятельно советую по возможности оставаться в Европе или, во всяком случае, в стране, хорошо исследованной и обжитой, нежели отправляться в места, где никто не бывал. Исследования неизведанного — славные вещи, ежели их предвкушаешь или на них оглядываешься, когда они уже остались в прошлом, но в самом их процессе приятного мало — если, конечно, исследования эти не столь пустяковые, что, в сущности, и не заслуживают своего громкого имени.

Загрузка...