XIII. Отношение едгинцев к смерти

Едгинцы относятся к смерти с меньшим отвращением, чем к болезни. Если смерть и является нарушением порядка, то неподвластным закону, а посему последний хранит молчание об этом предмете. Однако они убеждены, что подавляющее число тех, кого принято называть умершими, еще и не рождались — по крайней мере, в том незримом мире, который один лишь и заслуживает того, чтобы о нем говорить. Я понял их так, что многие терпят неудачу в попытке родиться в том мире еще до того, как им удается родиться хотя бы в нашем, видимом, иным же не удается попасть в него и после жизни в мире зримом, и лишь немногие сразу рождаются в нем; большинство терпят неудачу, прежде чем достичь его. И они говорят, что это не имеет такого уж значения, хотя бы мы и думали, что имеет.

Что же касается события, которое мы называем смертью, они убеждены, что значение его сильно преувеличено. Знание, что наступит день, когда нам придется умереть, не делает нас несчастными; никто не думает, что ему или ей удастся этого избежать, ничьих надежд этот факт не обманывает. Мы не переживаем даже из-за того, что нам известно, как коротка жизнь; единственное, что могло бы всерьез нарушить наш покой — если б мы знали, в какой момент настигнет нас удар. По счастью, никто и никогда этого не знает, хотя многие упорствуют в жалком стремлении предугадать роковую дату и тем лишают себя радостей жизни. Кажется, существует внешняя сила, которая милосердно удерживает нас, не давая вставить жало в хвост смерти, — а ведь дай нам волю, мы бы вставили — и гарантирует нам, что хотя смерть не может не быть жупелом, она ни при каких мыслимых обстоятельствах не может быть больше, чем жупелом.

Даже если человек приговорен к смерти, и приговор должен быть приведен в исполнение через неделю, и приговоренный заключен в тюрьму, убежать из которой невозможно, у него всегда есть надежда, что приговор отменят до того, как неделя истечет. В тюрьме может случиться пожар, и он задохнется не в петле, а от дыма; или его может поразить молния во время прогулки по тюремному двору. Если же утро того дня, когда беднягу должны повесить, уже настало, он еще может задохнуться, подавившись завтраком, или погибнуть от разрыва сердца прежде, чем будет откинут люк у него под ногами; и даже если тот уже откинут, он не может быть вполне уверен, что ему предстоит умереть, ибо ему не дано этого знать до момента наступления смерти, а тогда будет уже слишком поздно для осознания, что ему было действительно суждено умереть именно в этот час. Едгинцы придерживаются точки зрения, что смерть, как и жизнь, нагоняет больше страха, чем приносит вреда.

Мертвецов они сжигают, а пепел развеивают по ветру над участком земли, который усопшим был избран. Никому не дозволено отказать покойному в этой услуге; а потому люди выбирают парк или сад, хорошо им известный и с юных лет любимый. Люди суеверные считают, что те, чей пепел развеян над тем или иным местом, становятся с той минуты его ревностными стражами; живущим же приятно сознавать, что память о них после смерти будет сопряжена с местом, где они при жизни были счастливы.

Они не ставят памятников умершим и не сочиняют эпитафий, хотя в прошлые века практика их в этом отношении мало отличалась от нашей; однако у них есть обычай, который сводится к тому же самому, ибо инстинкт, побуждающий сохранять имя человека живым после того, как тело его умрет, кажется общим для всего человечества. У них принято делать собственные статуи еще при жизни (естественно, у тех, кто может себе это позволить) и наносить на постаментах надписи, часто такие же лживые, как и наши эпитафии — но в ином отношении. Они не стесняются выставлять себя людьми, подверженными приступам дурного настроения, ревнивыми, жадными и т. п., но почти всегда притязают на исключительную внешнюю красоту, независимо от того, обладают они ею или нет, и часто — на то, что ими вложены крупные суммы в долгосрочный государственный заем. Если персона уродлива, она сама не позирует для статуи, хотя под изваянием и значится ее имя. На роль модели приглашается наиболее представительный из друзей персоны, и один из способов сделать кому-либо комплимент — это попросить его позировать. Женщины сами позируют из естественного нежелания признать, что подруга превосходит их красотою, но ожидают, что скульптором образ их будет идеализирован. По моим впечатлениям, едва ли не в каждой семье обилие этих статуй уже ощущалось как обуза, так что, похоже, обычаю этому суждено было вскоре угаснуть.

При том, что обычай сей был заведен ради удовлетворения амбиций всех и каждого, памятников общественным деятелям в столице насчитывалось от силы три. Когда я выразил удивление, мне объяснили, что лет этак за 500 до моего прибытия город буквально кишел этими каменными паразитами, так что от них проходу не было, и людей невыносимо раздражало, что на каждом шагу к их вниманию взывает изваяние, когда же внимание ему оказывали, выяснялось, что монумент не имеет к горожанам никакого отношения. Статуи по большей части представляли собой попытку сделать то, что чучельник с большим успехом делает для собаки, птицы или щуки. Их, как правило, навязывал публике комитет или кружок, членам которого хотелось в лице данного персонажа превознести и прославить себя, и нередко отправной точкой для затеи с памятником являлось всего лишь желание одного из членов кружка обеспечить работой молодого скульптора, обрученного с его дочкой. Статуи, увидевшие свет в результате, все как одна отличались крайним уродством — да и как иначе, если ремесло по их изготовлению получило столь широкое распространение.

Не знаю почему, но все благородные искусства, обретя совершенство, пребывают в этом состоянии лишь недолгий срок. Они быстро достигают вершины и вскоре начинают скатываться с нее, а коли начали скатываться, их, к сожалению, сколько ни подпихивай, обратно на вершину не загонишь. Искусство подобно живому организму — лучше мертвое, чем умирающее. Нет способа сделать состарившееся искусство молодым; оно должно заново родиться и пройти путь от младенчества до зрелых лет как нечто совершенно новое, тяжким трудом прокладывая путь к собственному спасению, от усилия к усилию, в страхе и трепете.

Пятьсот лет назад едгинцы этого не понимали — сомневаюсь, что даже сейчас до них это дошло. Им хотелось получить изделие, по возможности близкое к чучелу, только чтобы набивка не плесневела. Их бы больше всего устроило заведение наподобие музея мадам Тюссо, где фигуры одеты в настоящие костюмы и раскрашены в натуральные цвета. Такое заведение можно было бы сделать самоокупаемым, ежели взимать с посетителей плату. Они же отправляли несчастных героев и героинь, продрогших, чумазых и бесцветных, толпами шататься по площадям и перекресткам улиц, невзирая на погоду и без всяких попыток проводить художественную санацию — не существовало правил, согласно которым «омертвевшие» произведения искусства убирались бы с глаз долой — не предусматривалось никакого, если можно так выразиться, дренажа, посредством коего статуи, слившиеся с окружением и уже не способные производить даже слабое впечатление, можно было бы удалять. А посему скульптуры одну за другой с легким сердцем водружали там и сям под аккомпанемент болтовни кружковцев и комитетчиков, в результате чего горожане и их дети часто вынуждены были проживать по соседству с монументами, воздвигнутыми в честь многоречивых краснобаев, чья трусость стоила государству неисчислимых потерь — как крови, так и денег.

В конце концов, безобразие достигло таких размеров, что народ восстал и с неразборчивой яростью порушил всё разом — и хорошее, и дурное. Большая часть разрушенного была скверного качества, однако отдельные работы все же были хороши, и современные скульпторы ломают в отчаянии руки, глядя на иные из фрагментов, хранящиеся в музеях. В течение примерно пары сотен лет ни в одном конце королевства не было изваяно ни единой статуи, но инстинктивное желание обладать мужскими и женскими чучелами оказалось столь живучим и сильным, что люди снова стали их изготавливать. Не зная, как за это приняться, и не имея академий, которые сбивали бы их с толку, первые ваятели этого периода старались сами добраться до сути, и из рук их снова стали выходить по-настоящему интересные работы, так что три-четыре поколения спустя скульпторы достигли совершенства, создавая вещи, по качеству мало чем, а то и совсем не уступающие произведениям, созданным на несколько сот лет ранее.

Но тут возродились прежние пороки. Скульпторы стали заламывать высокие цены — искусство превратилось в коммерцию — возникли школы, которые взялись продавать за деньги святой дух искусства; ученики толпами стекались из ближних и дальних краев, дабы его купить, в надежде позднее самим заняться его продажей — и теряли остроту зрения в наказание за грехи пославших их. Неминуемо должна была подняться новая волна иконоборческого гнева, если бы в предвидении ее некий государственный муж с успехом не провел Акт, согласно коему ни одной статуе общественного деятеля не дозволялось оставаться в целости и сохранности свыше 50 лет, если только в конце этого периода жюри из 24 человек, случайным образом набранных с улицы, не выскажется в пользу того, чтобы ей было даровано еще 50 лет жизни. Каждые 50 лет судьбу ее следовало выносить на рассмотрение, и если большинство в количестве 18 из 24 членов жюри не высказывалось за сохранение статуи, ее надлежало разрушить.

Возможно, проще было бы запретить установку статуи любого общественного деятеля, пока со времени его смерти не пройдет по меньшей мере 100 лет, и даже после этого требовать пересмотра притязаний покойного и достоинств статуи каждые 50 лет — но работа уже принятого Акта приносила результаты, которые были вполне удовлетворительны. Ибо, во-первых, многие памятники, на которые при старой системе предполагалось выделить средства, попросту не были заказаны, когда стало понятно, что их почти наверняка разрушат через 50 лет, а во-вторых, скульпторы-монументалисты, сознавая, что работе их суждена участь однодневки, стали относиться к ней столь халтурно, что плоды их трудов оскорбляли взор даже самой некультурной публики. Посему через короткое время у жертвователей возник обычай платить скульптору за изваяние любезного им государственного мужа при условии, что никакого изваяния он в действительности делать не будет. Таким образом и дань уважения усопшим воздавалась, и скульпторы не лишались дохода, и публике не приходилось страдать от выставленной на обозрение дряни.

Мне, однако, говорили, что этот обычай все чаще стал давать повод для злоупотреблений, конкуренция за «заказ не делать статую» стала настолько острой, что скульпторы заранее понимали: существенную часть полученных денег придется вернуть жертвователям, каковая сумма оговаривалась сторонами заблаговременно. Разумеется, такие сделки всегда совершались нелегально. На мостовой, в месте, где намечалось установить памятник, помещали табличку с надписью, гласившей, что статуя для увековечения памяти некоего лица заказана, но скульптору пока не удалось завершить работу. При этом не существовало акта, который накладывал бы ограничения на статуи для личного потребления; однако, как я уже говорил, изготовление их выходит из моды.

Возвращаясь к обычаям едгинцев в отношении смерти, следует сказать, что среди них есть один, умолчать о котором нельзя. Когда кто-то умирает, друзья семьи не пишут писем с соболезнованиями, не участвуют в церемонии развеивания пепла и не носят траур, но присылают коробочки, где лежат искусственные слезы, а снаружи аккуратно написано имя отправителя. Количество слез варьируется от 2 до 15 или 16 в зависимости от степени близости с усопшим или характера взаимоотношений; иногда люди находят очень удобным этот пункт этикета, позволяющий в точности знать, сколько слез послать. Каким бы странным он ни казался, этот знак внимания высоко ценится, и если тот, от кого его ожидали, им манкировал, это становится поводом для острой обиды. В прошлом после кончины родственника те, кто понес утрату, приклеивали эти слезы к щекам и носили их на публике в течение нескольких месяцев; потом вместо лица их стали носить на шляпе или капоре, а ныне не носят вовсе.

Рождение ребенка рассматривается как болезненная тема, которой лучше не касаться: положение будущей матери тщательно скрывают до тех пор, пока необходимость готовиться к подписанию «формулы рождения» (о которой ниже) не сделает дальнейшую секретность невозможной, и в течение нескольких месяцев перед ожидаемым событием вся семья ведет замкнутый образ жизни, видясь лишь с узким кругом лиц. Когда сие преступное деяние уже совершено и осталось позади, с ним, как диктует элементарная логика, по необходимости мирятся; ибо сие милосердное предустановленно природы, гаситель всех и всяческих противоречий, камень преткновения, опрокидывающий все наши расчеты, но без коего существование наше стало бы невыносимым, венчающий сотворение человека славнейший нимб, который в один и тот же миг и ослепляет нас, и делает зрячими, благословенное нарушение привычного порядка есть то, что явлено и существует всегда и повсюду. И хотя самые жестоковыйные из здешних моралистов утверждают, что для женщины обзаведение детьми есть абсолютное зло, поскольку беременность — род болезни, а болезнь всегда преступна, благие эти события время от времени происходят, пусть даже общим правилом стало окружать их молчанием и делать вид, что ничего такого нет и не предвидится; исключение составляют известного рода вопиющие случаи, которые вынужденно становятся достоянием гласности. В отношении последних приговор общества неумолим, и если сложится мнение, что болезнь женщины была опасной и длительной, восстановить положение в обществе ей почти невозможно.

Описанные обычаи показались мне деспотичными и жестокими, но они кладут конец многим воображаемым недугам; ибо положение, которое никак нельзя назвать «интересным», имеет, согласно установившимся взглядам, более или менее отчетливый оттенок предосудительности, и дамы стараются скрыть его елико возможно дольше даже от мужей, опасаясь получить нагоняй, как только проступок их обнаружится. Также и ребенка держат подальше от родительских взоров, не считая дня подписания «формулы рождения», пока тот не начнет ходить и говорить. Если же дитя по несчастью умрет, коронерского расследования не избежать, но дабы не навлечь позора на семейство, которое до той поры могло пользоваться всеобщим уважением, почти во всех случаях следствие устанавливает, что ребенку было больше 75 лет от роду, и он скончался в результате естественного одряхления.

Загрузка...