XVII. Идгран и идграниты

Несмотря на шумиху, которую едгинцы поднимали вокруг идолов, на воздвигнутые в их честь храмы, на жрецов и жриц, сидящих у государства на содержании, я так и не смог прийти к убеждению, что официальная религия есть нечто большее, чем поверхностный ритуал. Однако у них была еще другая вера, и с ней они сообразовывались во всех действиях; и хотя ни один непосвященный даже не заподозрил бы, что нечто подобное вообще может иметь место, в действительности именно эта религия была их главным советчиком и водителем, их компасом в житейском море; и не было почти ни одного поступка, какой они совершили или отказались совершить без опоры на ее заповеди.

Я довольно скоро стал подозревать, что официальная вера в едгинцах не так уж крепка: во-первых, я частенько слышал, как жрецы ее сетуют на всеобщее равнодушие, а без причины они вряд ли стали бы жаловаться; во-вторых, судя по ряду признаков, богине Идгран, в которую едгинцы действительно верили, ни на что подобное жаловаться не приходилось; и в-третьих, хотя жрецы постоянно на чем свет бранили Идгран как злейшую врагиню официальных божеств, было хорошо известно, что во всей стране у нее нет более преданных приверженцев, чем сами эти ругатели, часто бывшие скорее служителями Идгран, чем собственных богов. В любом случае, считать таких жрецов образцовыми священнослужителями я не могу.

Идгран занимала положение совершенно ненормальное; ее считали вездесущей и всемогущей, но представления о ней были лишены возвышенности: иногда она поступала жестоко, иногда попросту нелепо. Даже самые ревностные приверженцы ее стыдились и служили ей больше душою и делами, чем воздавая изустную хвалу. Служение это было нелицемерным; даже истово ей поклоняясь, они нередко вслух от нее отрекались. Однако она была божеством благодетельным и полезным и не слишком заботилась о том, что ее бранят и отвергают — лишь бы на деле слушались и страшились; благодаря ей сотни тысяч людей следовали путем, который делал жизнь терпимой и даже счастливой — не будь ее, они бы никогда на него не вступили; ожидать же, что более высокий и более духовный идеал возымеет над ними власть, не приходилось.

Сомневаюсь, готовы ли едгинцы принять некую лучшую религию; и хотя (имея в виду мою постепенно укрепившуюся убежденность, что они суть представители потерянных колен Израилевых) я, невзирая на все препятствия, приступил бы таки к их обращению, если бы видел перспективу успеха, пусть и самую отдаленную; но вряд ли можно было рассчитывать, что смещение Идгран с позиции главного объекта поклонения не будет сопряжено с пугающими последствиями. Будь я философом, мне следовало бы признать, что постепенное распространение культа Идгран, ныне у них общепринятого, есть величайшее духовное благо, какое только могло быть им даровано, и преодолеть его влияние если и можно, то разве что подав им пример наглядный и назидательный. Мне бросалось в глаза, что, как правило, люди, громче всех заявлявшие, что Идгран — божество недостаточно возвышенное, сами вряд ли дотягивали до моральных критериев, этой богиней установленных, а с другой стороны, я часто встречался с людьми, принадлежавшими к категории, которую я про себя называл «высшими идгранитами»: что касается поведения и отношения к делам житейским, они, казалось мне, достигли высот, к каким человеку по природе своей и должно стремиться.

Они были джентльменами в полном смысле слова — а разве этим не всё сказано? Они редко заводили речь об Идгран и даже не намекали на нее, но никогда не шли вразрез с ее велениями, не имея на то серьезных оснований; и если поступали ей наперекор, то лишь будучи твердо уверены в себе и в собственной правоте — и богиня редко их наказывала, ибо они отважны, Идгран же трусовата. Большинство из них умело сносно изъясняться на «гипотетическом языке», а иные — правда, лишь немногие — знали его изрядно. Не думаю, чтобы язык этот сыграл большую роль в том, что они стали такими, какие есть; однако помимо факта, что почти все они владели его начатками, была еще одна важная причина, чтобы питать уважение к «гипотетическому языку».

С младых ногтей приученные к атлетическим играм и упражнениям и привыкшие без страха вести жизнь на виду у товарищей, среди коих утвердились высокие требования по части храбрости, щедрости, чести и прочих достойных мужских качеств — что удивительного в том, что эти люди должны были стать законом для самих себя, как и в том, что, проникаясь всё более высоким мнением о богине Идгран, они должны были постепенно утратить всякую веру в общепризнанных богов? Открытого пренебрежения к последним они не выказывают, ибо послушание господствующим догматам, доколе оно не становится нестерпимым, есть закон Идгран; однако у них нет истинной веры в объективное существование созданий, каковые столь явно выступают в роли олицетворенных абстракций и чья индивидуальность требует от воображения такого квази-материализма, на какой оно, сбитое с толку, оказывается попросту неспособным. Впрочем, мнения свои они в основном держат при себе, поскольку соотечественники их в большинстве щепетильно относятся к традиционному богопочитанию; они считают ненужным и вредным откровенничать на эту тему, разве что ради результата, куда более благотворного, чем тот, какого, казалось бы, можно ожидать от такого рода откровенности.

С другой стороны, не подлежит сомнению, что тем, кто имеет собственное ясное мнение о каком бы то ни было предмете (даже если сам предмет этот есть вещь не слишком достоверная), следует не обинуясь делиться этой ясностью с другими, то есть при всяком удобном случае откровенно рассказывать, что они думают и почему они думают так; ибо им самим следует понимать, что окончательной ясностью в данном вопросе они почти полностью будут обязаны тому, что остальные, благодаря им, придут к тому же мнению. Ведь они могут и ошибаться, а если так, то для их собственного и общего благополучия надо, чтобы ошибка их была как можно четче видна, тогда ее будет легче и опровергнуть. Признаю, что в этом пункте не одобрял сложившейся практики хотя бы и «высших идгранитов», и она мне тем более не нравилась, что я понимал: будущая моя задача станет гораздо проще, если «высшие идграииты» заранее проведут подкоп под верования, какие считаются ныне преобладающими.

Во всех остальных отношениях они больше походили на англичан, принадлежащих к лучшему слою нации, чем все, кого я видел в иных странах. Как бы я хотел убедить с полдюжииы из них побывать в Англии и предпринять серию публичных выступлений, ибо большинству из них присуще острое чувство юмора и вкус к публичности; они принесли бы немалую пользу. Показать людям, что такое образец истинного джентльмена (не сочтите мои слова за кощунство), это куда лучше любых евангельских чтений; такой человек, будучи выведен на сцену, окажет на публику мощное гуманизирующее влияние: подумайте только — идеал, который можно воочию лицезреть за шиллинг.

К людям этим я неизменно испытывал любовь и восхищение; и хотя волей-неволей горько сожалел о вечном проклятье, неизбежно их ожидающем (ибо о жизни загробной у них не было никакого понятия, и вся их религия сводилась к самоуважению и к участливости по отношению к другим), я ни разу не позволил себе попытки проповедовать им мои религиозные убеждения, несмотря на ясное понимание, что лишь таковые могут сделать их истинно добродетельными и счастливыми, как в сей жизни, так и в грядущей. Несколько раз порывался я приступить к проповеди, понуждаемый твердым сознанием долга и глубоким сожалением о том, что люди, столь достойные восхищения, обречены на столетиями длящиеся, если не на вечные, муки; но стоило мне раскрыть рот, как слова застревали в горле.

Были бы у профессионального миссионера шансы лучше, чем у меня, я судить не берусь; подобные персоны, без сомнения, более понаторели в науке ведения душеспасительных бесед; что до меня, я могу благодарить Господа уже за то, что стоял на верном пути и был вынужден дать попытать счастья и другим. Если план, согласно которому я собирался обратить едгинцев в истинную веру, постигнет неудача, я с радостью внесу скромную лепту в проект, имеющий целью отправить к ним двух-трех обученных миссионеров, известных успешной деятельностью по обращению иудеев и магометан; но подобные лица редко упиваются прижизненным триумфом, и стоит мне представить себе «высших идгранитов» и то, какой контраст будет, вероятней всего, представлять среди них фигура миссионера, как от оптимизма по поводу того, что из этого может выйти много толку, не остается и следа. Все же попытка не пытка, и худшая из угрожающих миссионерам опасностей — это что их пошлют в тот самый госпиталь, куда послали бы Чаубока, если б он вместе со мной явился в Едгин.

Если взять их религиозные воззрения в целом, следует признать, что едгинцы привержены суевериям; этот вывод я делаю как из-за взглядов, которых они придерживаются в отношении официальных богов, так и вследствие их совершенно аномального и непостижимого поклонения богине Идгран — поклонения, безусловно господствующего и вместе с тем лишенного всякой обрядовой формы, какового сочетания я никогда и нигде более не встречал; хотя на практике всё работает куда лучше, чем можно было ожидать, и противоречия между требованиями со стороны Идгран и прочих богов улаживаются с помощью неписаных мировых соглашений (большей частью в пользу Идгран), которые в 99 случаях из 100 всем понятны.

Я никак не мог уяснить, почему бы им открыто не признать «высокий идгранизм» и не отказаться от веры в объективное существование олицетворенных надежды, справедливости и проч.; но стоило мне только намекнуть на это, как я ощущал, что ступил на опасную почву. На это они никогда не пойдут; они постоянно возвращаются к утверждениям, что, во-первых, столетия назад божества часто являлись людям воочию, а во-вторых, дескать, в тот самый миг, как люди перестанут верить в их персональное существование, они тут же отрешатся даже от добродетелей, в коих, согласно совокупному опыту человечества, заключен величайший секрет счастья.

— Кто и когда слыхал, — спрашивали они с негодованием, — чтобы добрые уроки, хорошие примеры и просвещенная забота о собственном благополучии были способны наставить человека на правильный путь?

Второпях, позабыв обо всём, что мне надлежало помнить, я отвечал, что если кого-то такие вещи не в силах наставить на верный путь, его уже ничто на него не наставит, и если им не управляют чувства любви и страха по отношению к людям, коих он зрит воочию, тем менее будут им управлять те же чувства по отношению к богам, которых он не видал.

Впрочем, однажды мне случилось узнать о существовании маленькой, но растущей секты, члены которой верили в бессмертие души и воскрешение из мертвых; согласно их учению, те, что были рождены хилыми и болезненными и провели жизнь в борьбе с хворобами, в загробной жизни обречены терпеть вечные муки; те же, кто родился сильным, здоровым и красивым, получат в награду вечное блаженство. О моральных качествах и поведении речь не шла вовсе.

Хоть и скверный, это был шаг вперед, поскольку подразумевалась какая-никакая, но жизнь после смерти; однако я был потрясен, узнав, что сектанты встретились с неприятием — и преимущественно по той причине, что доктрина их была признана абсолютно безосновательной, а к тому же аморальной и неприемлемой для всякого мыслящего существа.

Когда я спросил, что же в ней аморального, мне ответили, что тут всё ясней некуда, ибо она внушает людям мысль о малоценности нынешней жизни, выставляя ее делом второстепенной важности; что она отвлекает умы от совершенствования всего и вся на этом свете и предлагает разрубить гордиев узел жизненных проблем, а в связи с этим кое-кто может доставить самому себе сиюминутное удовлетворение ценой бесконечного вреда, нанесенного остальным; что доктрина эта поощряет в бедняках расточительность и потворство хворям и прочим неприятностям, с которыми они запросто могут справиться; что обещанная награда иллюзорна и является результатом везения, чьему господству должна бы положить конец могила; что обещанные ужасы несправедливы и лишают людей сил, как физических, так и моральных; и что даже наиболее взысканные судьбой высокопоставленные лица, приняв эту доктрину, станут беспокоиться лишь о своем еще более благословенном смертном сне.

Я мог ответить лишь, что факт наличия загробной жизни засвидетельствован и что известно несколько подтвержденных случаев с людьми, умершими и вернувшимися к жизни — случаев, в которых ни один человек в здравом уме не усомнится.

— Если так, — сказал мой оппонент, — мы должны перенести это испытание как можно достойней.

Я как мог старательней перевел ему замечательный монолог Гамлета, где он говорит, что один лишь страх, как бы худшее зло не случилось с нами после смерти, удерживает нас от того, чтобы броситься в ее объятия[18].

— Вздор, — ответил он. — Ни одного человека не отвратили от намерения перерезать себе горло страхи, какие ваш поэт человеку приписывает — да и сам поэт, вероятней всего, прекрасно это понимал. Если человек чиркает бритвой по горлу, значит, он приперт к стенке и думает лишь о том, как бы исчезнуть, неважно куда, только бы выйти из тупика. Нет. Людей привязывает к жизни не страх, что, перестав за нее держаться, они попадут из огня в полымя, но надежда, что пока они за нее держатся, огонь поутихнет. «Причина долговечности страданья»[19] (цитирую вашего поэта) — в соображении, что хотя страданье может длиться долго, а всё ж таки страдалец может прожить еще дольше.

На этом, видя, что прийти к согласию нам не удастся, я предпочел прекратить спор, и вскоре мой оппонент удалился, выказав мне всё неодобрение, какое мог проявить, не доходя до откровенной грубости.

Загрузка...