Иван Петрович Капустин приехал, как обычно, неожиданно. У него была своя оморочка, он ездил на ней не хуже охотника-нанайца. Но в Эморон он приехал в тупоносой лодке-плоскодонке. На этот раз она была нагружена мешками с картофелем, ящичками с капустной рассадой.
Вытащив лодку на песок, Иван Петрович неторопливо поднялся к фанзе Клавдии Прохоровны. Хозяйки радушно встретили гостя, усадили за стол, стали расспрашивать об амурских новостях.
— Что же это все я рассказываю, будто у вас, в стойбище, нет новостей, — шутливо возмутился Иван Петрович.
— Ох, у нас новостей-то через край! — ответила Наталья Васильевна.
— Я уезжаю из Эморона, — сказала Клавдия Прохоровна.
Капустин пристально поглядел на учительницу, и лицо его вытянулось.
— Что такое? Обижают, выходит.
— Житья не дают, шаман изводит ее, — ответила Наталья Васильевна и рассказала о последних событиях.
Капустин молчал: непонятно, порицал он учительницу или считал ее отъезд закономерным.
— Выходит, уезжаешь, дочка? — наконец, заговорил он. — Что же поделаешь, если житья не дают. Решила уезжать — надо ехать. Только вот что я тебе скажу. Ты здесь была первым русским человеком, ты первая так долго жила в Эмороне. Ты уж не сердись, если что не так скажу, только ты, дочка, русского человека срамишь. Тебя Советская власть послала сюда, понадеялась на тебя, а ты зиму прожила и бежать...
— Что же, по-твоему, ждать, пока ее совсем изведут?.. — рассердилась Наталья Васильевна.
— Мама, молчи, — попросила Клавдия Прохоровна.
Капустин вдруг замолчал, по лицу пробежала тень растерянности, он потерял нить своих рассуждений. Пауза затянулась.
— А мы у себя, всем миром, тебе семян всяких собрали, — сказал он вдруг осипшим голосом. — Картошки привез, рассаду капустную... Ну что ж, прощайте...
Иван Петрович, расстроенный, возвращался на берег. Он вспомнил, с каким трудом пришлось собирать семенной картофель, как пришлось уговаривать каждого хозяина. Со многими скаредными односельчанами он даже поругался. А теперь как смотреть им в глаза? Эх, подвела ты, учительница, подвела! Не мог он выговорить, что было, не находил слов, а душа болела. Эх ты, а еще русская! Да ты, оказывается, стоишь рядом, даже хочешь помочь столкнуть лодку. Не надо! Обойдусь без твоей помощи. Все же помогаешь, ну хорошо, помогай, помогай. Тут Иван Петрович вспомнил про сало.
— Возьми на дорогу, пригодится, — сказал Иван Петрович, передавая сверток учительнице.
— Не надо мне ничего, сама, что нужно, достану, — угрюмо ответила Клавдия Прохоровна.
Иван Петрович молча передал ей привезенную почту, столкнул лодку и поехал на другой край стойбища к Акиану.
Клавдия Прохоровна, не поднимая головы, стояла на берегу и с непонятной сосредоточенностью ковыряла носком мокрый песок.
«Худо, видно, стало на душе, — подумал Иван Петрович. — И зачем только посылают таких молоденьких?»
Акиану и Токто вдвоем конопатили лодку. Акиану первым заметил подъезжающего Капустина, молодо выпрыгнул из лодки и по колено зашел в воду навстречу другу.
Потом они долго обнимались, хлопая друг друга по спине. Иван Петрович был на две головы выше Акиану и поднимал друга, как хворостинку.
— Ты медведь, Иван! Сила у тебя, как медведь, — говорил Акиану.
С Токто Иван Петрович поздоровался за руку и, заметив под глазом синяк, нахмурился.
— Не молодые ли тебе надавали, а? — спросил он.
— Никому я плохого не делаю, всем добра желаю, — ответил Токто через Акиану. — А синяк — палка отскочила, когда дрова рубил.
— Палка, палка, — передразнил Иван Петрович. — Я бы тебе этой палкой хребет переломал.
Акиану смягчил при переводе слова Капустина, но шаман по выражению лица и по интонации все же понял, что собеседник на него сердит.
— Ты зачем обижаешь молодую учительницу? Что она тебе плохого сделала? Почему ты ей житья не даешь?
«Ага, вот почему русский охотник сердится. Правильно, русскому человеку надо за своего заступиться».
— Русская учительница плохая, — ответил Токто. — Она не может жить среди нанай, она среди русских только может жить.
— Скажи-ка ты! Может, мне тоже нельзя жить с нанай?
— О, ты можешь! Ты же с нами в тайге вместе бываешь. Ты охотник!
— Смотри, Токто, я тебе тоже не буду угоден. Ты знаешь, на Амуре за такие дела шаманов судят и в тюрьму сажают.
Токто побледнел, он знал, что такое тюрьма, много наслышан о ней. Нет, ему не хочется на старости лет туда попадать.
— Видно, за дело сажают, а я тихо живу, даже собак своих сам кормлю, жены не имею. Кого же мне обижать? Никого я не обижаю.
— Да, не дурак, видать, ты. Без крючка тебя голыми руками не ухватишь. Кабы учительница не уезжала, осталась здесь, я тебя, сукиного сына, проучил бы.
Акиану опять смягчил слова Капустина и, чувствуя, что друг его все больше распаляется, пригласил в фанзу. Токто остался на берегу.
Женщины поставили столик, принесли дымящуюся уху, свежую, не совсем еще высохшую юколу, вареную утятину. Иван Петрович достал из мешка гостинцы и раздал детям и женщинам. Потом вытащил бутылку водки, поставил на стол.
— Ты, Акиану, знаешь, что учительница собралась уезжать из Эморона? — спросил он.
— Слышал, женщина всегда все первая узнает, потом мужу говорит.
— Коли знаешь — хорошо. Почему она уезжает, тоже знаешь?
— Здесь много люди сердятся на нее.
— Ты тоже сердишься?
— Я — зачем? Я не сердит. Она мне всегда хорошо делала. Наша очень ее любит.
— А ты ей хорошо делал? — спросил Иван Петрович, подлаживаясь под речь Акиану.
— Рыбу приносил, мясо приносил.
— Рыбу, мясо... Я о другом тебя спрашиваю. Ты заступился за нее? С шаманом ругался? Почему он ее поносит?
— Шаман ругай нельзя. Люди плохо говори о Школе-Учитель, я плохо говорить не хочу, я — молчит.
— Дурак ты, Акиану.
— Зачем так, Иван?
— А вот затем, что не оборонил учительницу!
— Один я не могу. Много люди назад иди, зачем меня вперед ходи? Один вперед ходи не могу.
— Я тебя, Акиану, всегда хорошим, смелым человеком считал. Ты на пару с Поянго в партизаны ушел, все отказались, а вы пошли. Почему ты тогда впереди был?
— Советская власть я хотел, говорили, Советская власть — хорошая власть. Я верил, я пошел...
— Мы с тобой, с Поянго за Советскую власть дрались — это верно. Говоришь, Советская власть — хорошая власть? Почему ты тогда ее сейчас не обороняешь? Шаман против учительницы, значит, против Советской власти, а ты в стороне стоишь.
Акиану молчал и прищуренными глазами рассматривал незатейливый костюм Ивана Петровича, ситцевую рубашонку, залатанные брюки. Ему не хотелось опускать глаза, хотя обидно слушать такие слова от друга. Иван Петрович был тысячу раз прав, Акиану зря принял середину, ему бы рядом с Поянго защищать Школу-Учителя. Но... Вот это «но» и мешает. Акиану привык уважать старших, он не может выступать наперекор им. Другое дело, когда он уходил в партизаны, тогда он уходил из стойбища. А теперь он среди своих, как можно перечить им?
Акиану и сейчас пойдет хоть куда защищать Советскую власть, потому что убедился, эта власть действительно стоит за него. Другая власть разве послала бы в большую воду нуждающимся эморонцам пароход с мукой, крупой, сахаром, маслом? Притом даже денег но потребовала. Вот как! Какая власть еще может так щедро расплачиваться с охотниками за пушнину? Никакая не может! Поэтому Акиану и говорит, он будет защищать Советскую власть. Везде, только не в Эмороне. Здесь он совсем не чувствует своей силы. Как это все растолковать Ивану? Он, наверно, ничего не поймет.
Иван Петрович чокнулся с Акиану и выпил.
— Учительница хотела научить эморонцев картошку сажать, огурцы, капусту, — продолжал он отдышавшись. — Теперь ты с Поянго должен огороды копать, всем, кто захочет, раздай семена, пусть сажают.
— Не будут сажать. Зачем надо? Картошку никто не кушай.
— Ты ешь? Научи других, это пользительно.
— Я не кушай. Ребенка, женщина только кушай.
— Все равно посади. Дети, жены будут есть. Не стану же я обратно везти такой груз. Я тебе все оставлю. Поянго скажу, чтобы подсобил...
Друзья просидели за столиком весь день, распили одну бутылку, потом Акиану принес из амбара вторую. За выпивкой вспомнили партизанские годы, зимнюю охоту, весеннюю рыбалку, потом Иван Петрович рассказал, как надо сажать картошку, какие грядки нужно копать под огурцы, капусту. Акиану кивал головой, мол, все понимаю, но когда Иван Петрович попросил его повторить, он смущенно и виновато заулыбался.
Иван Петрович не выдержал, подхватил шатавшегося Акиану и выволок его на улицу. Возле фанзы на сыпучем песке он показал, как копать грядки, сажать картошку, рассаду, поливать. Акиану слипшимися глазами следил за работой друга, сидя на теплом песке. Когда Иван Петрович закончил показательную работу и обернулся, его друг уже лежал плашмя, разбросав в стороны ноги, руки и храпел на все стойбище.
Капустин расхохотался, отбросил лопату, легко, словно подростка, поднял на руки Акиану и затащил его в фанзу.
— Уснул, а-я-я, опьянел совсем, — говорил он, укладывая Акиану. Потом сказал женщинам: — Я скоро вернусь, в школу пойду.
Клавдия Прохоровна сидела за столом и что-то писала.
— Ты, дочка, не сердись на меня, — сказал Капустин, остановившись у дверей. — Погорячился я малость, не обдумал.
— Заходи, Петрович, чего у порога остановился, — пригласила Наталья Васильевна.
— Садитесь к столу, — сказала Клавдия Прохоровна.
— Рассиживаться мне не к чему, дочка, голова кружится, мы с Акиану выпили малость. Пришел я к тебе сказать вот что: ты, дочка, не спеши с выездом, подумай. Картошку, рассаду я оставил у Акиану, ты уж помоги моим друзьям огородами обзавестись. Ну, а меня уж прости. Ты, Васильевна, тоже прости, не сердись на меня.
— Мы не сердимся на вас, Иван Петрович, — сказала Клавдия Прохоровна.
— Вот и хорошо. От меня водкой, наверное, прет, так я уж лучше пойду спать. Ну, до свидания...
Старый пароходик с обветшалой палубой, с дырявой, изъеденной ржавчиной трубой, оставляя за собой длинный хвост черного дыма, полз по зеркальной глади озера Эморон. Нос его разрезал воду, отваливая ее глыбами, а лопастное колесо на корме крошило их, разбрасывая во все стороны стекольную пыль. Она искрилась на солнце, и маленькие радужки вспыхивали по сторонам.
Пароход очень понравился Гаоне. Она стояла на палубе и, вглядываясь вдаль, пыталась разглядеть родное стойбище, хотя до Эморона было еще далеко.
— А я уже увидел твое стойбище, Гаоня! — раздался голос за спиной девушки.
Гаоня обернулась, перед ней стоял с биноклем в руках Петр Заксор: рядом с ним его жена. С Петром и его миловидной женой Галей Гаоня познакомилась на пароходе. Супруги ехали в Эморон открывать магазин. На пароходе они везли мешки и ящики с продовольствием, тюки мануфактуры, бочки с маслом.
— Я тоже видела, — сказала Галя, — вон между теми тальниками. Правильно, Гаоня?
— На, посмотри, — Петр протянул Гаоне бинокль.
Девушка поднесла бинокль к глазам и увидела стойбище так неожиданно близко, что даже ахнула. Она увидела свою фанзу, даже какого-то человека возле порога и была уверена, что это отец.
Гаоня отдала бинокль Петру и отошла. Ей хотелось побыть одной. В последнее время она много думала о своей судьбе, стала молчаливой, замкнутой. Хозяева фанзы, родственники Дянгамбо, относились к ней, как к невестке, полюбили ее за ловкие руки. Заметив в ней перемену, они забеспокоились. Но Гаоня не болела, она просто скучала по дому, по Дянгамбо. Когда она услышала, что в Эморон пойдет пароход с грузом, то окончательно решила побывать в родном стойбище. Нельзя сказать, чтобы ей было скучно на Амуре. Она подружилась с молоденькой учительницей — нанайкой Боней Одзял. Жизнь Бони была тоже не из легких, она убежала от старика мужа, за которого ее отдали насильно, поступила на курсы и стала учительницей. Боня ежедневно твердила Гаоне, что она совсем мало знает, что ей надо поступить учиться в институт народов Севера. Гаоня не знала ничего об этом институте, но, подогретая рассказами Бони, она тоже загорелась мечтою попасть в него. А когда она услышала рассказ комсомольцев о том, как, вернувшись из института, студенты вывезли в город хулусэнский жбан50, то окончательно решила ехать в Ленинград. Она хотела стать такой же смелой, как те студенты-комсомольцы из института. Гаоне повезло, когда она садилась на пароход, ей передали два письма из райисполкома, одно было адресовано Клавдии Прохоровне, другое — Поянго.
— Из твоего стойбища троих молодых людей отправляем на учебу, пусть кто хочет, тот добровольно едет учиться, так и передай председателю Совета, — сказали ей.
Гаоню провожала ее подружка Боня. Она улыбнулась и сказала:
— Смотри, Гаоня, не отставай, я тоже еду в Ленинград учиться.
Гаоня не отстанет. Почему она должна отставать? Она едет в Эморон попрощаться с родителями, с любимым Дянгамбо. Интересно, как только они ее встретят? Отец, наверно, злой, начнет ругаться, а мать в это время будет молчать и вздыхать тяжело. Дянгамбо — тот не выдержит, бросится обнимать ее. Так он и писал в одном из своих писем: «Как только ты сойдешь на берег, я тебя обниму при всех, пусть все знают о нашей любви. Не буду я никого бояться!»
Сердце Гаони всегда сладко замирает, когда она вспоминает о Дянгамбо. «Уу, вредный, и правда он бросится обнимать, срамить меня перед людьми», — с усмешкой на губах думала девушка.
Пароход вошел в устье реки. Впереди за поворотом показалось стойбище.
К Гаоне опять подошли супруги Заксоры.
— Ну, вот, Гаоня, приехали в твой Эморон, — сказал Петр. — С этого дня он станет и нашим.
На песчаном берегу Эморона столпилось все население стойбища. Между сидевшими на корточках женщинами бегали дети, за ними гонялись щенки. Особняком от других стояло несколько стариков, среди них были Коки и Токто. В толпе были учительница, Поянго, Дянгамбо, Акиану, Тораки. Даояка собрала вокруг себя девушек и молодых женщин.
Пароход, замедлив ход, осторожно приближался к берегу.
— Смотрите, женщины, Гаоня приехала! — закричала Даояка. — С ней еще какие-то амурские нанай приехали.
Толпа загудела, только старики, зажав в зубах трубки, молчали.
— Большая лодка, без весел ходит, сильная, — проговорил Коки, нарушив молчание. Он делал вид, что не замечает стоявшую на палубе дочь.
— Она, пожалуй, сразу всех эморонцев может поднять, — поддержал разговор Токто.
— Интересно, зачем она в Эморон приехала?
Пароход мягко уткнулся носом в мокрый песок. Матросы установили сходни, и первой сбежала на берег Гаоня. Она бросилась в объятия Клавдии Прохоровны, потом ее обнимали Поянго, Дянгамбо, остальные комсомольцы жали ей руки.
Коки все это видел, видел, как Гаоня передала конверты Поянго и учительнице, как подбежала к ней мать, обняла и заплакала.
Вслед за Гаоней сошли на берег супруги Заксоры.
— Ты председатель Совета, да? — спросил Петр у Поянго. — Я приехал у вас магазин открывать, всяких товаров, продуктов привез.
— Магазин открывают, слышали? Приехали магазин открывать! — зашумела толпа.
— Всякие материалы на халаты есть!
— Сладости есть, сахар, конфеты!
— Белая мука, лепешки жарить будем!
Люди отошли от Гаони, окружили супругов Заксор и стали расспрашивать о новостях на Амуре, о родственниках, о товарах, которыми те собираются торговать.
Мать Гаони воспользовалась случаем, вытащила дочь из толпы и стала обнимать ее, обливаясь слезами.
Подошел Коки, молча веял дочь за руку и потащил домой.
— Слушай отца, он сердит, — успела шепнуть ей сердобольная мать.
Коки толкнул Гаоню в фанзу, переломил об колено гултухин — жердочку, на которой сушат юколу, и вошел вслед за ней. Гаоня, увидев в руке отца палку, побледнела, но тут же отвернулась к матери, как ни в чем не бывало.
— Повернись сюда, — сказал Коки.
Гаоня встала, смело взглянула на отца. «Отец, ты меня не напугаешь», — говорили ее прищуренные ясные глаза.
Коки понял вызов дочери и еще больше взъярился. Он побледнел, пальцы сжимали палку и мелко дрожали.
— Ты от будущего мужа сбежала? — сквозь зубы процедил Коки.
— Нет, я с мужем сбежала...
Палка просвистела в воздухе и с треском опустилась на плечо Гаони. Девушка ахнула от боли, но не отвела от отца глаз. По ее щекам поползли крупные прозрачные слезы.
— Ты меня опозорила, тварь! Зря я тебя кормил, собачья ты дочь! Зря! Зря! Даже тори не получил!
Коки бил дочь с остервенением, глаза его помутнели от злости.
— Я тебя убью сегодня! Убью!..
Мать не выдержала, подбежала к мужу, схватила за руку:
— Не убивай! Не убивай! Она же у нас одна! Моя дочь!
Коки вырвал руку, ударил жену и пинком отбросил ее от себя. Гаоня бросилась к матери, закричала:
— Отец! Пощади мать! Я с тобой больше не буду жить... убегу! Мать заберу! Уйдем, мама, уйдем отсюда...
Коки вскочил на нары, схватил висевшую на стене берданку.
— Хватит мне терпеть, опозоренным быть! Вот два патрона, слышите! Только посмейте выйти из фанзы, как гадких росомах, перестреляю!
Гаоня крепче обняла худенькое тело матери, прижалась щекой к ее щеке.
— Доченька, послушай отца... он тебя и меня убьет... послушайся, — плакала мать.
— Уеду, мама, все равно уеду...
— Уедешь? Попробуй за порог переступить!
Гаоня никак не могла удержать слез. А как ей хотелось взглянуть на отца светлыми, без слез глазами и, глядя ему в лицо, уйти. Пусть стреляет!
Коки не знал, какая внутренняя борьба происходит в груди дочери, и, будто подбадривая ее, говорил:
— Ну, ну, уходи, собачья дочь! Попробуй открой дверь, переступи порог.
Гаоня попыталась было встать, но боль свалила ее на пол. Тогда девушка поползла к двери.
— Доченька, доченька! Куда ты? — закричала мать.
Гаоня не отвечала.
— Гаоня! Пожалей меня, Гаоня, вернись! — пронзительно кричала мать, простирая к ней руки.
Девушка молча, толкнула дверь, уцепившись за порог, медленно приподнялась. В фанзе наступила тишина. Мать, зажав уши и закрыв глаза, замерла на полу. Коки с берданкой в руке, как каменный, застыл на нарах. Он следил за дочерью немигающими глазами, но в глазах не было решительности.
Гаоня перекинула через порог голову, грудь, вылезла за дверь уже по пояс. Коки вздрогнул, когда понял, что его дочь ищет смерти. Ему вдруг захотелось отбросить берданку, подбежать и обнять взрослую дочь. Его дочь! Часть его крови в жилах Гаони!
Руки Коки дрожали. Нет, Коки, ты — охотник. Охотники никогда не бросают слов на ветер. Ты мужчина, Коки!
Лязгнул затвор берданки. Гаоня услышала этот звук, сжалась в комок. «Сейчас, сейчас выстрелит, сейчас!» — подумала она, переваливаясь за порог.
И Коки выстрелил. Звук выстрела слился с душераздирающим криком матери Гаони, он прокатился по всему стойбищу, по тальниковым рощам, перекинулся через речку и полетел по тайге от одного дерева к другому.
Эморонцы, выгружавшие товар, услышали выстрел и крик.
— Где это стреляют?
— В стойбище кто-то выстрелил.
— Гаоня, где Гаоня? — раздался встревоженный голос Клавдии Прохоровны.
Никто ей не ответил. Первыми к фанзе Коки подбежали Дянгамбо и Поянго, за ними хлынула толпа.
Еще издали люди увидели лежавшую у порога Гаоню, настежь открытую дверь фанзы.
— Убил, убил дочь! — взвыли женщины.
Дянгамбо и Поянго приподняли девушку, безжизненное ее тело повисло на руках юношей. Дянгамбо дико закричал и пошел на направленное в его грудь дуло берданки Коки.
— Стреляй, стреляй, собака! Дочь убил, убей меня тоже! Убей! Белогвардеец ты, капиталист! Стреляй! Ну, стреляй!
Взбешенный Дянгамбо был страшен. Пальцы Коки не слушались, он не мог перезарядить берданку.
Дянгамбо вырвал из рук старика берданку, изо всей силы ударил кулаком в лицо. Коки мешком свалился на нары. Дянгамбо дернул затвор, пустая гильза со звоном упала на пол. В это время юношу схватили за руки.
— Что ты делаешь? — закричал Поянго, отбирая берданку. — С ума сошел?
— Гаоня жива, Дянгамбо, успокойся, — сказала Клавди Прохоровна. — Он промахнулся.
— Мы его арестуем, свяжем руки назад и на пароходе на Амур отправим, а ты трогать не смей! — сдерживая злость, говорил Поянго. — В тюрьму его надо посадить. Берданку отобрать.
Тораки принес с улицы длинный кожаный ремень, которым охотники крепят груз и снаряжение к нарте.
— Вот на этом ремне будешь как ползунок ползать, — злорадно проговорил Дянгамбо.
Связав Коки, он вместе с Тораки отвел его на пароход. Когда они вернулись обратно в фанзу, Гаоня пришла в себя. Она лежала на нарах рядом с матерью. Увидев Дянгамбо, она позвала его к себе и тихо сказала:
— Дянгамбо, я тебя очень... очень прошу, приведи отца!
Дянгамбо растерянно топтался перед нарами.
— Коки арестован, Гаоня, — проговорил он наконец,
— Нельзя его привести, он еще что-нибудь натворит, — поддержал друга Поянго.
— Ага, приведи отца, я тебя прошу. Как мама одна останется здесь?
— Ты же с ней будешь?
— Нет, не буду. Амурские подруги едут учиться, я тоже поеду... в большой город.
— Ты так сама решила, милая Гаоня? — спросила Клавдия Прохоровна.
— Сама решила...
— Молодец, Гаоня! — обрадовалась учительница и крепко поцеловала девушку.
— Школа-Учитель, пусть приведут отца, я и мама, мы вместе просим... мы ему все прощаем. Он сейчас испугался, он больше не будет бить... он не плохой.
— Гаоня, я не знаю, Поянго председатель Совета.
— Ага, отпусти отца. Дянгамбо, приведи его, — умоляла девушка.
— Ладно, схожу, — не выдержал Дянгамбо. — Привести, да? — спросил он Поянго.
— Отпусти, только берданку ему все равно не отдадим, — сказал Поянго.
Дянгамбо вышел из фанзы.
— Гаоня, на кого ты хочешь учиться? Куда едешь? — спросила Клавдия Прохоровна.
— Я хочу стать учительницей. Вместе с подругой Боней еду в большой город... называется Ленинград...
В фанзу вошел Коки, сопровождаемый Дянгамбо. Не глядя ни на кого, он прошел к очагу и, отвернувшись от всех, с жадностью закурил.
— Берданку мы у тебя заберем, ружье тоже, — жестко проговорил Поянго. — Если хоть раз ударишь жену или дочь — не пощадим больше. Предупреждаю тебя, ага.
Коки молчал. В фанзе было тихо, только жужжали большие мухи на окне да стонала мать Гаони.
— Гаоня, поживи пока у меня, я лечить тебя буду, быстро поправишься, — сказала Клавдия Прохоровна.
— Хорошо, Школа-Учитель, буду жить у тебя, — ответила девушка.
Молодежь, бережно поддерживая избитую Гаоню, провела ее в фанзу Клавдии Прохоровны. Здесь комсомольцы познакомились с письмом, которое получил Поянго, и решили отправить на учебу Поянго, Тораки и Гаоню.
Один Дянгамбо был сумрачен и тяжело вздыхал.
— Я тоже хочу учиться, — повторял он уже в который раз.
— Кто же в стойбище останется? — спросил Поянго. — Кто будет комсомольцами руководить, Школе-Учителю помогать? Тебе, Дянгамбо, надо остаться, меня заменишь. Смотри, не давай шаману над Школой-Учителем издеваться, следи за отцом Гаони, потом... — Поянго сделал глотательное движение, — потом мою мать не забывай, ей тяжело будет без меня.
Дянгамбо лишь краем уха слушал Понято, он смотрел на любимую и гладил ее волосы.
— Милая Гаоня, останься со мной, вместе поедем учиться, не оставляй меня одного!
— Дянгамбо, я часто-часто буду писать, — нежным голосом говорила Гаоня.
— Письмо — это хорошо, только не с письмами мне жить, с тобой жить хочу, — шептал Дянгамбо.
— Ребята, поздно уже, мы отдыхать мешаем людям, — спохватился Поянго. — Пошли домой, ребята.
Клавдия Прохоровна накинула на плечи шаль, убавила свет лампы и вышла проводить молодых людей. Поянго приотстал от друзей.
— Скажи, почему ты сегодня такая невеселая? — спросил он Клавдию Прохоровну. — Весь вечер была как больная.
— Чего мне радоваться? — тихо ответила учительница. — Мне и Дянгамбо сегодня мало радости.
Поянго понял смысл слов молодой женщины.
— Неужели тебе меня жалко? Правда жалко? — Поянго все еще не верил в свое счастье.
— Жалко, Поянго, нет, это не то слово, мне тяжело расставаться с тобой, я ведь полюбила тебя, мой милый...
У Поянго закружилась голова, он крепко обнял учительницу и позабыл обо всем на свете. Это счастье он искал много лет.
— Счастье! Счастье пришло ко мне! Любимая моя Клава! Любимая!
Каким родным казалось ему это впервые вслух произнесенное имя: Клава! Клава! Клава!
Они долго бродили в эту ночь по песчаному берегу, среди мокрых от росы кустов, сидели на чьей-то лодке.
— Клава, ты не забывай меня, — говорил Поянго. — Может, мне не ехать, остаться здесь?
— Что ты, что ты, Поянго, — испугалась Клавдия Прохоровна. — Поезжай, учись обязательно!
— Я учиться решил из-за тебя. Думал — ты грамотная, я тоже буду грамотным. Потом Токто тебя обижает, я думал: выучусь на доктора, и буду людей лучше шамана лечить, тогда люди не станут к нему ходить, не станут верить.
— Ты хороший, Поянго, ты сам не знаешь, какой ты хороший, — отвечала Клавдия Прохоровна. — Учись. Если даже я уеду в другое стойбище, все равно буду любить тебя.
— Куда ты уезжаешь?
— Не знаю еще. Сегодня получила письмо из районо, мне разрешают переехать работать в другое амурское стойбище.
— Нельзя, Клава, ты не уезжай отсюда, здесь тебя все любят.
— Тяжело мне, Поянго. После смерти Китони я стала чувствовать, что меня многие ненавидят.
Поянго ничего не ответил. Он с тоской смотрел на алеющий восток.
— Милый мой, лучше я до твоего возвращения буду на Амуре жить.
— Ты же храбрая, Клава. Почему ты целый год боролась, а в конце решила сдаваться? Будь такой же смелой, как прежде. Помнишь слова нашего комиссара Андрея Карповича? Он сказал: «Дорогу осилит идущий». Хорошо сказал! Я верю тебе, моя любимая, верю.
Клавдия Прохоровна засмеялась.
— Я женщина, Поянго, и силы у меня женские. Сейчас я остановилась на развилке дороги: по прямой продолжать путь или свернуть в сторону — не знаю. Куда ни уеду, буду тебя ждать, мой милый, как жена ждет мужа, так и я буду ждать тебя.
— А я куда бы ты ни уехала, везде тебя разыщу: ты в моем сердце, Клава! Без тебя мне не жить. Эморонцы тоже тебя будут помнить всегда. Будут старики рассказывать детям, как русская женщина принесла эморонцам золотую грамоту. Скажут, эту женщину звали Школа-Учитель.
После проводов комсомольцев на учебу Клавдия Прохоровна стала редко появляться в стойбище, лишь иногда ее видели в магазине, молчаливую, замкнутую. Из всех эморонцев ее навещали дома только Дянгамбо, Акиану с Даоякой и приехавшие недавно супруги Заксоры.
Клавдия Прохоровна тайком от друзей готовилась к отъезду: укладывала белье, вещи. Фанза приняла вид разграбленной комнаты. В разгар этих сборов однажды вбежал Дянгамбо, новый председатель Совета.
— Школа-Учитель, я пришел за тобой. Пойдем к Акиану.
— Зачем?
— Да там друг Акиану, этот... Иван оставил картошку да какую-то зелень. Мы все сделали, как он учил, даже водой поливали, но эта зелень не растет. Вчера посадили, сегодня утром она завяла, а сейчас уже высохла.
Клавдия Прохоровна не стала расспрашивать Дянгамбо и поспешила на другой конец стойбища.
— Высохла, за день высохла, — твердил Дянгамбо, шагая рядом.
Возле фанзы Акиану комсомольцы, хозяин фанзы и Даояка сажали картофель на сыпучем горячем песке. Тут же рядом с ними на импровизированных песчаных грядах лежала засохшая под палящим солнцем рассада капусты.
— Что вы делаете? Что вы делаете? — ужаснулась Клавдия Прохоровна. — Кто вам сказал сажать капусту и картофель на сыпучем песке?
— Как — кто? Сам Иван мне показывал, — ответил Акиану. — Правда, я не помню, но Даояка говорит, что он здесь копал грядки и картошку бросал в песок. Правда, Даояка?
— Да, правда. Иван на этом самом месте сажал картошку.
— Не здесь надо сажать, на земле надо, на рыхлой земле. Поняли? Сперва надо вскопать землю, разрыхлить, потом сажать.
— Э-э-э, это долго, — ответил Акиану. — Да и землю копать трудно в такую жару.
— Нет, Школа-Учитель, лучше здесь на песке. Тут копать легко, — поддержал Акиану Дянгамбо.
Клавдия Прохоровна смеялась от всей души, выкапывая вместе с незадачливыми овощеводами картошку из песка.
В этот день она до вечера копала грядки вместе с комсомольцами и Акиану. Перед заходом солнца высадила остаток капусты на сочную зернистую землю.
Вернувшись домой, она вытащила из заколоченных ящиков вещи, разложила их на прежние места, и фанза приняла обжитой вид.
— Выходит, остаемся в Эмороне? — спросила Наталья Васильевна.
— Да, мама. Не могу уезжать, совесть не позволяет.
— Совесть, говоришь? Да, совесть, совесть...
Наталья Васильевна, отвернувшись от дочери, грустно вздохнула.
До начала переговоров с районной почтовой конторой остались считанные минуты. Начальник почтового отделения Эморона, надев наушники, настраивал рацию.
В помещении было прохладно, поэтому начальник не снимал форменную суконную куртку с двумя рядами орденских планок на груди.
Хлопнула входная дверь.
— Здравствуй, Кирба, — поздоровался вошедший. Радист обернулся и, улыбнувшись, крепко пожал протянутую руку.
— Здравствуйте, дядя Поянго, — сказал он.
Рация вдруг ожила, запищала и заговорила человеческим голосом. «Эморон! Эморон! Как вы меня слышите? Прием».
Кирба пододвинул к себе лист бумаги, приготовился писать: «Завучу школы Клавдии Прохоровне Бельды, — торопливо записывал Кирба телеграмму. — Выехал новый директор школы. Встречайте. Заведующий районо».
— Новый директор приезжает, — сказал Кирба. — Теперь Клавдия Прохоровна сможет отдохнуть.
— Не знаю, отдохнет она или нет, — улыбнулся Поянго. — Ей на сессию исполкома надо ехать, потом на конференцию учителей... Сын Мишка женится, на свадьбу приглашает — тоже некогда съездить. Хоть бы невесту посмотреть...
Кирба выключил рацию и сел переписывать телеграммы на форменные бланки.
— Теперь съездишь, дядя Поянго, — сказал он, отложив в сторону ручку. — Вот телеграмма Клавдии Прохоровне, передай, пожалуйста.
— Я передам, зачем тебе больную ногу мучить. Интересно, новый директор молодой или старый? Ладно, пойду обрадую Клаву.
Кирба, прихрамывая, вышел вслед за Поянго. Они остановились возле дома и долго вглядывались в сторону озера.
— Мотобот возвращается, Дянгамбо плывет, — сказал Кирба. — Кажется, с рыбой.
— Он опытный бригадир. Не зря ему орден дали. Смотри, Гаоня уже встречать мужа выходит.
— Глиссер минут через десять-пятнадцать будет... — напомнил Кирба.
— Ладно, я потороплю Клаву.
Поянго быстро зашагал к большому дому с просторными окнами. По обеим сторонам улицы стояли почерневшие от времени деревянные дома, только шиферным кровлям ничего не делалось. Воробьи чирикали в густой зелени сливовых садиков.
На высоком крыльце сидел белоголовый старик с трубкой в зубах. Увидев Поянго, он улыбнулся.
— Все на озеро поглядываешь, Акиану? Катера ждешь или глиссера?
— Мне все равно, лишь бы сын приехал.
— Он написал, когда будет?
— Написал, что окончил университет, возвращаюсь. А когда — не сказал. Вот я и жду. В последние дни даже глаза ослабели, все на озеро гляжу.
— Ничего, скоро приедет. Клава будет в районе, возможно, она там его встретит.
— Да, да, верно. Ты скажи ей, пусть разузнает.
Поянго рассмеялся:
— Она сама ждет Павлика. Это же ее ученик, первый эморонец, окончивший университет. Павликом она очень гордится.
Проводив Поянго взглядом, старик медленно сошел с крыльца и пошел к берегу. В последние дни он встречал каждый катер, каждый почтовый глиссер, прибывавшие с Амура.
С озера доносился шум приближавшегося к селу мотобота с вереницей рыбачьих лодок и оморочек на буксире, но Акиану даже не взглянул туда, он по стуку мотора знал, чья это бригада возвращается домой.
Вдруг старик насторожился, за тарахтением мотобота он расслышал неясный гул. Да, сомнений не было, где-то далеко мчался глиссер.
Прошло минут пять, и глиссер влетел в устье реки. Точно лебедь, приподняв крылья из водяных брызг, он мчался над самой водой. Акиану всегда сравнивал эту быстроходную лодку с лебедем. Ему казалось, вот-вот она взлетит в воздух.
Глиссер уткнулся в мягкий песок. Открылась дверца, появилась чья-то голова с черными, аккуратно зачесанными назад волосами. Акиану, не разглядев лица приезжего, сердцем почувствовал, что это его сын.
Он резво соскочил с неводника, на котором сидел, и побежал к глиссеру. Молодой человек в сером выутюженном костюме спрыгнул на мягкий песок.
— Отец! Отец! — воскликнул он, бросаясь к Акиану. Старик обнимал сына, стыдливо пряча лицо на его широкой груди.
Со всех сторон бежали люди, среди них была худощавая русская женщина в строгом коричневом костюме со значком отличника народного образования на лацкане. Только посеребренные местами волосы выдавали ее возраст, но лицо, глаза были еще молоды. Никто не сказал бы, что она прожила на свете уже больше пятидесяти лет.
Женщина подбежала к приезжему и тоже обняла его.
— Павлуша, Павлик, дорогой! — шептала она.
Тут подбежала еще одна женщина.
— Сынок! Павлик, сын мой! — проговорила она, рыдая от радости.
Русская женщина сквозь слезы улыбнулась:
— Даоя, его зовут Понгса, зачем зовешь Павликом?
— Молчи, Школа-Учитель, как бы его ни звали, это мой сын.
После объятий, поцелуев, женщины отпустили Павла и он смог поздороваться со всеми остальными встречающими.
— Павлушенька, ты надолго к нам? — спросила Клавдия Прохоровна. — Это не ты директором школы назначен к нам?
— Верно, директором.
Старая учительница еще раз крепко обняла молодого человека.
— Павел, Павел Акианович, — прошептала она. — Радость, гордость ты моя.
Клавдия Прохоровна плакала, и даже не вытирала слез, бежавших по щекам. Зачем их прятать? Ведь это слезы радости, счастья!