История про чужой блуд

Время было странное.

Неверно считать, что Революция и Гражданская война отменила мораль.

Действительно, на несколько десятилетий исчезла обязательность регистрации брака, действительно многоукладная страна была перевёрнута и взбаламучена.

Действительно, неуверенность в том, проживёт ли человек ещё месяц или год, не способствует строгости нравов.

Но изменения морали, особенно в городской среде подготавливались минимум двумя десятилетиями уксусного брожения общества.

Серебряный век, и вообще, первая четверть двадцатого века — время обильных мемуаров. Мемуаров, несмотря на опасности для мемуаристов, множество.

Они перекрывают друг друга, иногда спорят, уточняют.

Мемуары сварливы, и ведут себя точь-в-точь, как их авторы.

Поверх этих мемуаров написано множество статей — сначала литературоведческих, а потом и развлекательных.

Оказалось, что Пастернак был прав: остались пересуды, а людей уже нет.

Хочется узнать, кто они и откуда, а развлекательные статьи и книги, давно победившие биографии, норовят рассказать, кто с кем спал.

А жатва для рассказчика на этой ниве обильна.

Так всегда бывает, когда медленное существование жизненного уклада сменяется его быстрым изменением.

Среди историй филологического человека Олега Лекманова о его коллегах-литературоведах есть одна, которая мне очень нравится. Это история про академика Александра Панченко, что в качестве какой-то общественной обязанности читал перед простыми гражданами лекцию по истории русской литературы.

Так вот, рассказывал Лекманов: «Первые два ряда заполнили интеллигентные старушки, пришедшие посмотреть на знаменитого благодаря TV академика. Остальные 18 рядов были заняты школьниками, которых на конференцию загнали «добровольно-принудительно».

Академик начал свой доклад чрезвычайно эффектной фразой:

— Как известно, Михаил Кузмин был педерастом!

Старушки сделали первую запись в своих блокнотиках. Скучающие лица школьников оживились. По залу прошелестел смешок.

— Молчать!!! Слушать, что вам говорят!!! — весь налившись кровью, прорычал Панченко. — А Гиппиус с Мережковским и Философов вообще такое творили, что и рассказать страшно!!!

Тут школьники в порыве восторга принялись обстреливать академика жёваной бумагой.

— А Сологуб с Чеботаревской?! А Блок, Белый и Менделеева?! — не унимался Панченко. — Молчать!!! А Георгий-то Иванов, сукин сын?!»…

— Зал ликовал, — завершал эту историю Лекманов. — а тема лекции, собственно была: «Нравственные ориентиры Серебряного века».

Совершенно неважно, как всё это было на самом деле. Но атмосферу Серебряного века Панченко передал верно. Поэты и писатели кинулись в омут сексуальных экспериментов, впрочем, довольно наивных в наши времена распространения презервативов и победившей стаканной идеи Коллонтай.

Но куда интереснее, чем история чужих фрикций, задача о том, как нам к этому относиться.

Нет, не к чужим романам, а к тому, что в истории литературы эти романы сплавлены с текстами.

Всё сплетено — и рук, и ног скрещенье, и хорошо бы относиться к этому без ханжества и жеманства.

Опыт ханжества у описательного литературоведения уже есть, и он показывает, что сдержать интерес к чужим постелям невозможно.

Опыт точного следования народным желанием тоже есть, и он показывает, как быстро приедается кинематика чужих тел в чужих пересказах. И тут есть опасность отстраниться и превратиться в сноба.

У Анатолия Наймана в «Записках об Анне Ахматовой есть знаменитое место со знаменитой фразой.

Звучит это та «Мне приснился сон: белый, высокий, ленинградский потолок надо мной мгновенно набухает кровью, и алый ее поток обрушивается на меня. Через несколько часов я встретился с Ахматовой; память о сновидении была неотвязчива, я рассказал его. — Не худо, — отозвалась она. — Вообще, самое скучное на свете — чужие сны и чужой блуд».[53]

Это некоторое лукавство — мы прекрасно знаем, что нет ничего интереснее этих тем, но они похожи на пряности.

Их нужно в жизни чуть-чуть, иначе они превращают еду и истории в несъедобные и негодные.


Так вот, тому времени поиску нравственных ориентиров Серебрянного века относится одна странная история, в которой принимал участие Шкловский.

Забегая вперёд лет на пятнадцать, нужно процитировать одни воспоминания.

Галина Катанян в своих воспоминаниях «Азорские острова» рассказывала, как сразу после самоубийства Маяковского подралась на улице с человеком, сказавшим невзначай: «…Сифилис теперь излечим, и нечего было Маяковскому стреляться из-за того, что он был болен».

Она успела ударить его несколько раз, а потом, возмущённая, пришла к Брикам: «Примачивая мне руку холодной водой, Лиля спокойно говорит:

— Это отголосок очень старой сплетни, поддержанной Горьким еще в 19-м году.

Писать о сплетне опасно — можно ее приумножить и невольно что-то приплести. Поэтому привожу запись рассказа Лили Юрьевны, которую я сделала в тот же вечер:

«Мы были тогда дружны с Горьким, бывали у него, и он приходил к нам в карты играть. И вдруг я узнаю, что из его дома пополз слух, будто бы Володя заразил сифилисом девушку и шантажирует ее родителей. Нам рассказал об этом Шкловский. Я взяла Шкловского и тут же поехала к Горькому. Витю оставила в гостиной, а сама прошла в кабинет. Горький сидел за столом, перед ним стоял стакан молока и белый хлеб — это в 19-м-то году! "Так и так, мол, откуда вы взяли, Алексей Максимович, что Володя кого-то заразил?" — "Я этого не говорил". Тогда я открыла дверь в гостиную и позвала: "Витя! Повтори, что ты мне рассказал". Тот повторил, что да, в присутствии такого-то. Горький был приперт к стене и не простил нам этого. Он сказал, что "такой-то" действительно это говорил со слов одного врача. То есть типичная сплетня. Я попросила связать меня с этим "некто" и с врачом. Я бы их всех вывела на чистую воду! Но Горький никого из них "не мог найти". Недели через две я послала ему записку, и он на обороте написал, что этот "некто" уехал и он не может ничем помочь и т. д.

— Зачем же Горькому надо было выдумывать такое?

— Горький очень сложный человек. И опасный, — задумчиво ответила мне Лиля.

(Перепечатывая архив, я видела этот ответ, написанный мелким почерком: «Я не мог еще узнать ни имени, ни адреса доктора, ибо лицо, которое могло бы сообщить мне это, выбыло на Украину»…)

— Конечно, не было никакого врача в природе, — продолжала Лиля. — Я рассказала эту историю Луначарскому и просила передать Горькому, что он не бит Маяковским только благодаря своей старости и болезни».

Слух о самоубийстве из-за сифилиса возник в день смерти Владимира Владимировича. Несмотря на то, что вскрытие тела показало полную несостоятельность этого слуха, мне иногда доводится слышать об этом и в наше время. Не погнушался реанимировать старую клевету Виктор Соснора в своем документальном романе. А изыскания об интимной жизни поэта, основанные на “свято сбереженных сплетнях”, прочла я недавно у Ю. Карабчиевского».[54]

Поэт Соснора в своей мемуарной книге «Дом дней» действительно рассказывает чудесные вещи.

Лиля Брик там говорит возмущённо:

— Не было у Маяковского сифилиса! Это глупости и враньё. Триппер был, да.

Но книга Сосноры такая, что у него там после гибели Маяковского на главной площади Тбилиси одновременно стреляются 37 юношей — в число лет поэта. Человек, выхватывающий разоблачительную цитату из Сосноры рискует оказаться в положении посетителей театра Варьете после сеанса с разоблачением чёрной и белой магии. Вот в руках у него стопка червонцев. А глянь — они превратились в смешной ворох листьев.

Я рассказываю эту историю, потому что в ней непосредственное участие принял мой герой.

Но есть ещё один мотив — надо объяснить опасность разговора о чужих романах.

Все врут.

По крайней мере, все норовят обмануть читателя.

Все хотят выглядеть лучше.

Оттого «пересуды» производятся в промышленных масштабах, путаются даты и имена. Ворох жухлых листьев шуршит у тебя в руках.

Пониманию литературы это не способствует.

Зиновий Паперный писал всё о той же истории: «Мне рассказывали — она, Корней Чуковский, Виктор Шкловский.

Корней Иванович:

— Это было в 1913 году. Одни родители попросили меня познакомить их дочь с писателями Петербурга. Я начал с Маяковского, и мы трое поехали в кафе “Бродячая собака”. Дочка — Софья Сергеевна Шамардина[55], татарка, девушка просто неописуемой красоты. Они с Маяковским сразу, с первого взгляда, понравились друг другу. В кафе он расплел, рассыпал ее волосы и заявил:

— Я нарисую Вас такой!

Мы сидели за столиком, они не сводят глаз друг с друга, разговаривают, как будто они одни на свете, не обращают на меня никакого внимания, а я сижу и думаю: “Что я скажу её маме и папе?”

О дальнейшем, после того как Маяковский и Сонка (так звали ее с детства) остались вдвоём, рассказывает она сама в своих воспоминаниях. Как они ночью пошли к поэту Хлебникову, разбудили, заставили его читать стихи. Однажды, когда они ехали на извозчике, Маяковский стал сочинять вслух одно из самых знаменитых своих стихотворений: “Послушайте! Ведь, если звезды зажигают — значит — это кому-нибудь нужно?..” (1, 60) (“Имя этой теме: любовь! Современницы о Маяковском”, стр. 10).

Первый серьезный роман в жизни Маяковского кончился в 1915 году — вскоре поэт встретился с Лилей Брик.

Она мне рассказала:

— В 1914 году Максиму Горькому передали, что несколько лет назад Маяковский якобы соблазнил и заразил сифилисом женщину. Речь шла о “Сонке”. Поверив этой клевете, великий гуманист Горький пришел в негодование и стал во всеуслышание осуждать Маяковского. Но сам Маяковский отнесся ко всему этому довольно просто: “Пойду и набью Горькому морду”.

А я сказала:

— Никуда ты не пойдешь. Поедем мы с Витей (Шкловским).

Горького я спросила:

— На каком основании вы заявили, что Маяковский заразил женщину?

Горький сначала отказался.

Шкловский потом очень весело и увлеченно говорил мне, что было дальше:

— Ну, тут я ему выдал! Горькому деваться было некуда. Он стал ссылаться на кого-то, но назвать имени так и не смог.

Эта история не просто “отложила отпечаток” на отношения Маяковского и Горького. Она явилась началом долголетней вражды двух писателей, которая уже не прекращалась. Примирения быть не могло.

После долгого, многолетнего перерыва история лишь сейчас появляется на свет, были только отдельные упоминания. Да и можно ли было говорить о том, как поссорились два основоположника?..

Но сейчас меня интересует другое. Лилю Брик вовсе не смутил и не обезоружил авторитет Горького. Она не раздумывая ринулась защищать Маяковского.

И, конечно, нет ничего удивительного в том, что именно она не устрашилась грозного имени “вождя всех времен и народов”, обратилась к нему с письмом в защиту Маяковского. А ведь в те страшные годы, уже после убийства Кирова и незадолго до 1937 года, она многим рисковала — многим больше, чем тогда, когда призвала к ответу Максима Горького».[56]

И, наконец, вот что пишет Игорь Северянин в «Заметках о Маяковском»: «Софья Сергеевна Шамардина («Сонка»), минчанка, слушательница высших Бестужевских курсов, нравилась и мне, и Маяковскому. О своём «романе» с ней я говорю в «Колоколах собора чувств». О связи с В. В. я узнал от нее самой впоследствии. В пояснении оборванных глав «Колоколов собора чувств» замечу, что мы втроем (она, В. Р. Ховин и я) вернулись вместе из Одессы в Питер. С вокзала я увез ее, полубольную, к себе на Среднюю Подьяческую, где она сразу же слегла, попросив к ней вызвать А. В. Руманова (петербургского представителя «Русского слова»). Когда он приехал, переговорив с ней наедине, она после визита присланного им врача была отправлена в лечебницу на Вознесенском проспекте (против церкви). Официальное название болезни— воспаление почек. Выписавшись из больницы, Сонка пришла ко мне и чистосердечно призналась, что у нее должен был быть ребенок от В. В. Этим рассказом она объяснила все неясности, встречающиеся в «Колоколах собора чувств»»…[57]

Софья Шамардина стала партийным работником (что, по-видимому, вызывало смешанные чувства у Маяковского: «Сонка — член горсовета!».

Муж её застрелился в 1937 году, и вскоре она была арестована.

Паперный рассказывает, что после того, как Шамардина просидела семнадцать лет, он встретил её. В гостях у Лили Брик он увидел «пожилую женщину, с очень добрым, усталым и — это было видно — некогда очень красивым лицом».

Шамардина жила в Харитоньевском переулке, переулок Водопьяный уже не был рядом он просто не существовал. Мясницкая, теперь носила другое имя, и площадь поглотила переулок. Шамордина, судя по всему, была одинока, и умерла в Доме для старых большевиков в год Олимпиады».


Итак, как только приближаешься к чужим снам и чужому блуду, ты вдруг понимаешь, что оказался в очень неловком положении.

Чужой блуд всем интересен, но он мешает чрезвычайно: мемуаристы всё путают, каждый норовит если не соврать, то пересказать историю чуть в более правильном виде.

Что делать с этим — решительно непонятно.

Спрятаться за молчанием невозможно — это нечестно по отношению к человеку, который недоумевает, отчего книга о любви к одной женщине посвящена другой. И перед человеком, который задаёт честные вопросы.

Идеальной конструкцией могло бы быть умение говорить о чужих романах спокойно, без ажитации, выстроить между собой и животным интересом, который всем нам свойственен, барьер.

А начнёшь говорить о поэтах, так тебя сразу теребят нетерпеливо: «Кто с кем спал? А? С кем? Живёт с сестрой? Убил отца?»

— Кто с кем спал?

— Все со всеми. Правда-правда. Подите прочь, дураки.


Извините, если кого обидел.


20 июня 2011

Загрузка...