Штробл горячку не порол, но и не расхолаживался. Где бы он ни был, знал, что Вера рядом, искал встреч с ней и радости своей не скрывал. Утром торопился на стройку, чуть не бегом бежал по росистой траве, перепрыгивал через прорытые для кабеля и канализации канавы, с удивлением замечал, что почти вся незастроенная территория поросла метрового роста донником, белые метелки которого испускали одурманивающий аромат.
Уходя вечером с участка, пытался мысленно определить для себя, сколько времени осталось до решительного разговора с Верой, но всякий раз приказывал себе набраться терпения. Он был человеком дисциплинированным. Он знал, сколь напряженными будут для них обоих предстоящие недели, и сдерживал собственные желания. «Тот большой день у нас впереди, — говорил он себе. — Он наступит ровно за две недели до того мгновения, когда первый блок даст электроэнергию республике и когда в честь этого исторического события будут произнесены торжественные речи, прозвучат звуки фанфар и будут развеваться полотнища знамен. Их большой день придет, когда заработает реактор. И тогда подтвердится, что работали они хорошо, что заключительный этап монтажных работ и скрупулезнейшей доводки прошел без сучка, без задоринки».
Последние жаркие дни лета выдались влажными — дул ветер с залива. Осы и маленькие жучки летали все медленнее, ленивее. Влага пропитывала упавшие на землю сосновые иголки, скрадывала звук шагов.
Еще недавно вереск радовал глаз своим густым лиловым цветом. А сейчас рыжеватые островки его окружены жухнущей травой и напоминают по цвету ту защитную окраску, которую маляры наносят на бетонные стены производственных зданий.
Косой дождь бил в окно комнаты Нормы, смывал пыль со стекол, молотил по редеющим уже желтоватым листьям молодых березок. В углах оконных рам, в паутине, повисли чистые капельки дождя.
Норма выглянула в окно. Она думала о том, что осталось каких-то пять недель. Пять недель огорчений, радостей, суеты, смеха, ругани. Через пять недель они завершат программу, которую пункт за пунктом Штробл с Гердом продиктовали ей на машинку, обширную сложную программу, конечным итогом выполнения которой станет пуск блока реактора, те часы, когда реактор заработает.
А потом?
Это «а потом?» тоже давно записано в программе, оно явится прямым продолжением того, чем она занимается сегодня. Давно начат монтаж второго блока, Штробл ежедневно докладывает о ходе работ руководству. Не исключено, кое-кто из монтажников оставит стройку после пуска первого блока. Перейдет на строительство следующей АЭС. Где-то в Бранденбурге уже разровняли стройплощадку. Из «основы» звонили Штроблу, предлагали перейти туда.
— Я останусь здесь, — ответил Штробл. — Мы с Шютцем останемся, пока станция не будет готова на все сто. Да, это мое окончательное слово.
Он хочет остаться, своими глазами увидеть, как после первого блока пустят второй, а за ним и третий. Вот тогда они могут сыграть в игру «А теперь начнем сначала!».
Долго ли будет Норма участвовать в их играх? Она не раз говорила себе: «Уйду! Прямо сразу, немедленно! Куда? А не все ли равно?» И точно знала при этом, что никуда не уйдет.
И вдруг появилась Эрика. Смуглое лицо, коротко постриженные вьющиеся каштановые волосы. Молодая элегантная женщина. Узнав, что Штробл на участке, она решила подождать его в приемной.
Услышав об этом, Норма перешла в кабинет Штробла и начала нервно набирать один номер телефона за другим, пока не попала на Шютца и не сказала ему:
— А теперь она приехала!
Эрика не виделась с Шютцем несколько лет и даже не сразу его узнала. Стоя рядом с ним, заводившим перед управленческим бараком свой мотоцикл, она улыбалась, но в улыбке ее сквозила некоторая неуверенность.
«Надо будет сказать ей, — думал Шютц. — Что толку, если ей об этом скажет посторонний человек?» А вслух произнес:
— Он на совещании, поедем перекусим.
Они заняли тот же столик, за которым Шютц сидел когда-то с Гербертом Гауптом. Даже в столовой ощущалось, что предпусковой период вступил в решающую фазу — столы были покрыты пестрыми льняными скатертями.
Шютц рассказал Эрике о ходе работ. Она легко ориентировалась: в последнее время она много повидала, ездила в служебную командировку в Советский Союз, знакома ей и АЭС в Ново-Воронеже.
— Вы вполне могли бы встретиться там со Штроблом, — сказал Шютц и сразу запнулся, не зная, как вывернуться из неловкой ситуации.
Увидев входившую Зинаиду, вздохнул с облегчением. А та обрадовалась Эрике, они обнялись и принялись наперебой рассказывать друг другу о жизни. Говорили о Юрии, о Саше, о себе. И ни слова о Штробле.
— Я здесь по делам, — пояснила Эрика.
И хорошо, что сказала. Теперь ее приезд приобретал иной смысл или хотя бы оттенок, незачем Шютцу и Зинаиде смотреть на нее с тайным сожалением. Да и удар, который неминуемо последует, окажется не таким сокрушительным.
Эрика тоже почувствовала, что ее ждет удар. Выпили еще вместе по чашечке кофе, освежили воспоминания о Штехлине, посудачили, посмеялись.
— Передай привет Саше, — сказала Эрика. — Он мне очень нравился.
А потом Эрика спросила, и Шютц с Зинаидой сразу поняли, что она имеет в виду Штробла:
— У него что, кто-то есть?
— Да, — ответила Зинаида, переводя взгляд с Эрики на Шютца. — Кто-то есть. И никто не знает, добром ли это кончится.
Зинаида и Шютц остались за столиком вдвоем. А Эрика ушла, молодая элегантная женщина, приехавшая на стройку по делам.
И тогда Зинаида сказала Шютцу:
— Мне самое время рассказать тебе одну историю. О двух знакомых тебе людях.
Их зовут Вера и Виктор, они знают друг друга с первого класса. После школы вместе учились в институте. В Москве. Она любила играть в теннис, он тоже. Она интересовалась всеми жанрами искусства, он тоже. Где бы она ни оказывалась, он был рядом. Поженились они еще в студенческие годы. Институт окончили успешно. Свои планы они всегда согласовывали и поэтому вместо подписали распределение в Ново-Воронеж. И все шло хорошо.
Пока в Ново-Воронеж не приехал один известный художник, заслуженный деятель искусств. Он обошел все залы и лаборатории станции, познакомился с людьми, делал этюды, наброски, портретные зарисовки, но что-то его не удовлетворяло, не устраивало, он был недоволен собой.
Но вот художник познакомился с Верой, взялся за ее портрет. Они сблизились. Было ли это любовью? Каждый, видевший этот портрет, знает, таким человек бывает, только когда он любит и счастлив. И никто из видевших портрет никогда прежде Веру столь счастливой не знал, хотя каждый из них мог бы поклясться, что она и раньше была счастлива.
Художник был большим мастером. Он, видимо, не сомневался, что Вера способна на чувство огромного накала, и эту свою убежденность с поразительной силой вложил в картину. Когда работа была завершена, многим показалось, что Вера, написанная им, выше Веры-оригинала. И что из того? Разве воображение художника, его прозорливость и проницательность не вступают подчас в конфликт с тем, что подвластно взгляду неискушенному, понятно любому? Ну, как бы там ни было, портрет еще не был завершен, когда Вера ушла от Виктора к художнику. Родилась Олечка.
Они жили вместе два года. Почему они расстались, никто не знает. Зинаиде Вера об этом ничего не рассказывала. Однажды весенним вечером она пришла к ним с Сашей и попросила приютить их с Олечкой, пока дирекция не даст ей квартиру. Квартиру ей вскоре предоставили. Но еще раньше приехал Виктор. Может быть, никому лучше Саши и Зинаиды не известно, какие большие друзья Вера с Виктором. Эта давняя, верная дружба все и решила. Виктор принял Веру с Олечкой и за все прошедшие годы никогда, ни разу ни в чем ее не упрекнул и не обидел даже полунамеком.
Портрет Веры купил ее отец и повесил в своем кабинете, порога которого Виктор никогда не переступает, — закончила свой рассказ Зинаида.
— И что теперь? — спросил Шютц, смутившись.
— А теперь, — сказала Зинаида, — может случиться так, что чей-то брак снова даст трещину. Может случиться так, что один человек снова оставит другого. Может случится так, что он тем самым пойдет против собственных принципов, поступит вероломно и никогда себе этого не простит! — И веско, со значением подытожила: — Штробл поймет это, если только ему все до точки объяснит его ближайший друг.
Шютц пошел к обводному каналу и, хотя моросил нудный дождичек, долго ходил вдоль его русла. Отсюда поверхность Бодденского залива казалась как бы шершавой, с мельчайшими пузырьками-бульбочками. Вытянув длинную шею, над заливом летел лебедь. Когда он опустился, вода рядом с ним вспенилась. Шютц наблюдал, как лебедь степенно огибает торчащие из воды черные столбики остова старой перемычки. Сколько он ни пытался сосредоточиться, в голову не приходило ни одной путной мысли. Да, он ближайший друг Штробла. Но как сказать, с чего начать? Попозже он вскарабкался наверх по крутому склону холма, мимо серебристых кустов облепихи, усыпанных блестящими светло-оранжевыми ягодами. Стручки дрока лопнули и повисли пустые, на зеленых прутьях, источавших сок. Ветви тонкой рябины гнулись под тяжестью пышных красных гроздьев, спелых и влажных. Листья на ветвях уже пожелтели. «Пройдет совсем немного времени, — думал Шютц, — и все снова станет таким, как было в день моего приезда в январе. Придет новый год. И в том году мы сумеем применить на деле все, чему научились за это время и что узнали. Вот тут-то мы и докажем, на что способны. Мы со Штроблом свое возьмем. Умеем мы немало. Штробл знает это, он на это делал ставку и будет делать ставку впредь. Для него всегда работа была превыше всего. А история с Верой? Он ее забудет».
Шютц сам заметил, что его рассуждения противоречат фактам. «Для Штробла работа — превыше всего». А ведь с некоторых пор он заметно изменился: он весел, раскрепощен, бодр, для него солнце и дождь перестали быть просто погодой, от которой зависит, будут ли дороги на стройке сухими; сегодняшний Штробл с удовольствием слушает музыку и взлетает над волейбольной сеткой, будто от каждой выигранной партии зависит победа на первенстве мира. Этому Штроблу удается все, за что он берется, все! Теперь не скажешь, что для него вся жизнь в работе. «Да так и не должно быть, — подумал Шютц. — И все-таки он должен отступиться. Должен! Ради Веры…»
И вот Штробл сидит перед Шютцем в своем кабинете. Горят лампы дневного света, обстановка сугубо деловая. Этого и хотел Шютц. Пора поговорить начистоту, нечего валять дурака!
— Меня нет ни для кого! — строго предупредил Норму Штробл.
Но сейчас вечер, народ уже разошелся по домам.
Штробл внимательно выслушал Шютца. И его общие рассуждения, и рассказ о прошлом Веры.
— Брось, Герд, не усложняй, — сказал он. — Твои доводы меня не убеждают. Я тебе вот что скажу: дружба — это не любовь! Я ничего не разрушу, все будет хорошо, вот увидишь. Когда между нами будет полная ясность, все остальное потеряет свое значение.
— Когда будет полная ясность?! — повторил Шютц.
Не выдержал, вскочил, забегал по комнате, потом резко остановился перед Штроблом.
— Ясность, как же! Здесь Эрика! О ней ты забыл? Забыл, как забывал раньше? А о судьбе Веры ты подумал?
Штробл побелел. Опустил голову и сдавленным голосом проговорил:
— Ты одного не хочешь понять, Герд. В таких делах каждый только перед самим собой в отрете.
Шютц отшвырнул стул, стоявший на пути, взялся за ручку двери.
— Герд, — услышал он за спиной голос Штробла, неожиданно мягкий, просительный. — Ты бы не вмешивался, а?