Мы с Орлином блаженно развалились на сеновале бай Сандо Пушкарова. Разговариваем, дремлем. В тот день Орлин рассказал кое-что о своей жизни, раскрыл мне душу. По его мягкому говору и потому, что он пропускал некоторые слова, я догадался, что он из Килифарева Тырновского края. Впервые он разоткровенничался. Потом я прочитаю его письма к родителям и узнаю, что он был любящим, заботливым сыном. В каждом письме: «Мама, не беспокойся!.» В конце апреля 1943 года: «У меня все хорошо. Мама, не тревожься!» Мама ничего не знает, но он в это время уже отправился в отряд.
Позже, трепеща от радости, я прочитаю два его письма из отряда («из лесу», как говорит его мать). Я испытываю тревожное, удивительное чувство, слушая сегодня голос Орлина; он говорит, а я ни о чем не могу его спросить. Я хочу, чтобы и вы услышали его голос. Это голос нашего прошлого, который лучше всего расскажет о наших тогдашних думах и чувствах. Конечно, Орлин стремится утешить родителей, но не только... «Вы не должны отчаиваться, а, наоборот, должны радоваться тому, что я ношу псевдоним, который с гордостью произносят все свободолюбивые люди...
Отец, я знаю, ты поймешь, почему я должен был начать новую жизнь. Мы живем в необычное время, и если б я попал в руки полиции, кто знает, что бы стало со мной... Я сумел скрыться, и теперь я на свободе... Может, вы спросите, почему я не вел себя тихо, ведь я только что начал работать? (Орлин со своими товарищами открыл портновскую мастерскую.) Но ведь не в этом смысл жизни. Сегодня задача одна — добиться победы. Только тогда мы сможем сказать, что живем настоящей жизнью. Путь, избранный мной, действительно опасен, но это славный путь. Я уверен: народ оценит наши заслуги». Снизу большими буквами: «Горы». И в другом письме: «Я хочу одного: чтобы вы были спокойны и не думали, что может случиться со мной. Я жив и здоров. Я бы хотел вам о многом написать, но обстоятельства не позволяют мне сделать этого. Когда увидимся, расскажу, где нахожусь, многое расскажу о своей жизни. Я хотел бы повидаться с вами, но работа у меня такая, что заглянуть к вам не удается. Не исключено, что как-нибудь увидимся. На этом кончаю. Обо мне не беспокойтесь. Если выпадет счастье вернуться к вам живым и здоровым, тогда счастливее нас никого не будет».
Он был простым портным, но мыслил по-ботевски: «счастливее нас никого не будет...».
И вдруг — залп. И второй, и третий. Беспорядочные залпы. И будто над самой головой.
Орлин одним прыжком оказался у дверей. Я скатился по соломе. Высунул голову наружу. Ничего. Вопросительно взглянули друг на друга. Хуже всего, когда не знаешь, откуда грозит опасность. Снаружи было еще светло.
Пришел бай Сандо, спокойный, как ни в чем не бывало.
— Что это была за трескотня?
— Да так, ерунда. Жандармы...
— Жандармы? А ну-ка расскажи!
— Да неужели вы такие пугливые? Я смотрю, вы их боитесь?
— Не в этом дело, бай Сандо. Мы должны знать, что случилось.
Мы не сказали ему, что в этот вечер неподалеку отсюда должны были встретить нашу чету. И грузовик из Софии!..
Оказалось, ничего особенного не произошло. Просто хоронили полицейского, убитого где-то у горы Богдан (как потом стало известно, его убили партизаны отряда имени Георгия Бенковского), и при этом салютовали ружейными залпами.
На похоронах присутствовало начальство, одна пространная речь сменяла другую. Наиболее ретивым оказался батюшка: он проклинал нас и призывал за одного полицейского убить сто партизан.
Как только стемнело, мы с Орлином, распрощавшись с бай Сандо (тот сказал свое неизменное «Боже ж ты мой! Куда вы торопитесь?»), отправились в путь. Шли лесом, полями, лугами и заблаговременно спустились к условленному месту встречи — там, где от Пирдопского шоссе дорога поворачивает на Мирково. Конечно, лучше было бы назначить встречу немного дальше, у «Пятерых братьев» — красивого благородного дерева, от одного корня которого вверх устремлялись пять стволов. Сколько совещаний и встреч состоялось под его ветвями! Вполне возможно, что полиция его уже заприметила...
Бачокировцы пришли вовремя и залегли в широкой межевой канаве. Началось тревожное ожидание.
Тревожным оно, в сущности, стало через час-другой. Одноглазый грузовик (одноглазый потому, что светил одной своей правой фарой) никак не появлялся. Однако каждый тревожился в одиночку. Никто не хотел, чтобы тревога стала общей, даже несуеверные молчали, боясь накликать беду. У нас уже был печальный опыт с этими грузовиками!..
Мильо и Алексий решили отправиться в Буново, чтобы узнать, как обстоят дела: связь с Софией осуществлялась через Чичо. Мы знали, что это неблизкий путь, но тем не менее вскоре начали ворчать: наверное, уплетают где-нибудь теплый хлеб и осенний сыр! А грузовика все не было. Темная, холодная ночь. Скрипят стволы деревьев. Товарищи спят, прижавшись друг к другу по двое, по трое. Кто-нибудь очнется, спросит: «Ничего, братец?» А внизу тлеют огоньки — Радославово. Если б мы знали, что вскоре оно будет называться Чавдар, это томительное ожидание не угнетало бы нас так...
Мильо и Алексий вернулись далеко за полночь. Ничего не удалось сделать — грузовик не придет!
Вот тебе и одежда, и обувь, и лекарства! Как мы будем зимовать в этих тонких пиджаках, изодравшихся в колючих зарослях терновника? И большинство из нас, можно сказать, босые...
— Я уступаю свою шубу Храсталачко! — объявляет Здравко, мечтавший о шубе.
— Не надо мне ее! — дергается Христо: когда он зол, шутки до него не доходят.
— Я же вам говорил: мы не бачокировцы, а маркототевцы[70]!
— Бабушка твоя маркототевец! — возмущается Брайко. — Некоторые товарищи, оказывается, ни черта не способны понять.
— Братец, не говори ты мне больше о грузовиках: мне дурно делается! — с трагическим выражением просит Баткин.
— Ну что ж! Придется бить жандармов! — подводит итог самый большой оптимист в чете Мустафа.
И пожалуй, он прав. Ничто, черт возьми, не достается нам легко!
Откуда-то из темноты я услышал голос Митре:
— Андро, поди сюда.
Он, Стефчо, Коце и отделенные расположились под одним из деревьев.
— Андро, что это за село?
— Радославово.
— Ты там бывал? Знаешь его?
Знаю ли я его?.. Три года назад я ходил туда ночью вместе с бай Кольо Евтимовым на партийное собрание, которое состоялось у Гецо Николова, на краю села. Я знал, что там около шестисот домов, полицейский участок и достаточно реакционеров. Теперь они по указванию Дочо Христова наверняка организовали «общественную силу».
— И все же мы должны туда пойти! — рубит ладонью воздух Митре. — Ранцы наши пусты, как и желудки. Ребята из-за этого грузовика совсем носы повесили. Надо же их расшевелить!
— А завтра праздник народных будителей, — замечает Коце. — Хорошо бы с народом поговорить.
— Какое там завтра? Скажи — сегодня! — смеется Стефчо.
Мы строимся. Митре проходит перед строем, откашливается, — значит, будет говорить. На этот раз путь недалек. Он указывает на село (правда, в темноте мало кто видит его жест) и обещает радушную встречу, хлеб и оружие. Говорит он хорошо, но почему-то с излишним пафосом.
Данчо, неофициальный комментатор в чете, коротко резюмирует:
— Ну и речь произнес Митре! Не хуже Наполеона...
Послышался легкий смех.
Данчо было около двадцати. С детских лет он занимался шляпным ремеслом и познал тяжелую жизнь еврейской бедноты в Софии. Потом стал подпольщиком, членом боевой группы. Чувство юмора помогало ему переносить все невзгоды...
— Андро, веди! — сказал Митре.
Я вижу, кто-то усмехается: ведь ты уже рассказывал об этом в другой книге?
Да, я не забыл этого. И все же большая часть очерков «В Лопянском лесу» входит в эту книгу. Так бывает: строишь новый дом на месте старого и используешь кое-что из старых материалов — где балку, где камень. Повторяюсь потому, что иначе не могу передать точно все пережитое, ведь некоторые из очерков написаны давно. А новое со старой инкрустацией может тоже выглядеть интересно.
Мы прошли полями и лугами, пересекли русло пересохшей реки, вышли на утоптанную тропу. Караджа тихонько жалуется мне: «Все кости болят, все мышцы». Так всегда бывает в походе. Этот парень мне симпатичен, любит поэзию. Родом он из Добруджи, еще юношей стал ремсистом, в Софии участвовал в рабочем хоре, работал в знаменитом читалище «Природа и наука», руководил работой подсектора в Центральном районе, был в составе боевой группы. Когда его призвали на военную службу, он, захватив винтовку, прямо из казармы ушел к партизанам.
Был пятый час. Радославово спало. Пели петухи, то и дело раздавался лай собак. Спокойно. И все-таки... Мы залегли в какой-то канаве, а четверо попарно отправились, как говорит Митре, «понюхать» село. Они порасспросили нескольких уже вставших крестьян: все спокойно. Конечно, только очень остроумный человек мог назвать это разведкой, но... важно было действовать смело и неожиданно. Таков был наш план.
Стефчо, Мильо, Стоянчо и Цоньо, вооруженные только пистолетами, бесшумно двинулись к селу. В их задачу входило захватить полицейский участок, общинное управление и почту. Вслед за этой штурмовой группой отправились три бойца с целью прикрытия. Ядро четы осталось в резерве.
Митре дал мне пять бойцов и приказал блокировать село. Я невольно запротестовал: это была моя первая операция, и — пожалуйста! — я должен быть в стороне от активных действий!
— Знаю, знаю, все вы рветесь сразу в бой, но тебе этого делать нельзя, подумай сам! — Он отвел меня в сторону и объяснил: —Ты ходишь в села по партийным делам. Лучше, если полиция не будет знать, что ты в этих краях.
И я принял командование над своей «армией». «Всего шесть человек, чтобы закрыть пути отхода из такого большого села?..»
Однако если учесть силы, которыми мы располагали, то Митре был еще щедр, и я поспешил выполнить приказ. Пятеро бойцов шли за мной, сетуя, что не попали в штурмовую группу. И тут я впервые почувствовал себя командиром и посчитал необходимым поднять их боевой дух.
— У нас задание важное, даже самое ответственное. Мышь не должна проскользнуть!..
Задача была действительно не из легких. Двух человек я отправил через поле на дорогу, ведущую к Софии, а мы с Данчо должны были блокировать путь на Пирдоп. Какая там мышь! Целый полк может просочиться в темноте. Когда наступит рассвет, будет легче. Позже местные жители рассказывали, будто кое-кто пытался бежать из села, но «всюду были партизанские посты».
В селе по-прежнему стояла тишина. Это хорошо. Но сумеют ли наши застать врагов врасплох? Здесь ли полицейский Канджура, давно известный своими зверствами? Может, кому-то из товарищей придется сегодня погибнуть? Нет, об этом нельзя думать...
Я вернулся туда, где располагалась чета. Бойцы молчали. В такие минуты руки сами тянутся за сигаретой. Жадно затягиваешься, спрятав в ладони огонек.
Брайко лежал в сторонке один. Я пристроился рядом:
— Ну что, Брайко, будем стрелять?
Он уловил какой-то злой намек в моих словах и обиделся.
— Ты что, трусом меня считаешь?.. — И замолчал. У меня и в мыслях ничего подобного не было, просто хотелось побеседовать. — Не говори лучше об этом. Хорошо, конечно, когда все можно уладить только стрельбой. Постреляешь — и задача решена. А знаешь, каково мне?..
Брайко был вспыльчивым, иногда сварливым, но я любил говорить с ним, мне нравилось его отношение к жизни. Сейчас меня удивила не столько откровенность его слов, сколько взволнованность, с какой он говорил.
— Я оставил жену с маленьким ребенком. Должен быть и второй. Когда я уходил в отряд, он еще не родился... Да ведь ты не женат? Где тебе это понять...
— И женат, и не женат, но я тебя понимаю...
— Где тебе! Ты не знаешь, что это такое — свое дитя... Столько времени я ничего не слышал о них. Живы ли? И даже не знаю, один у меня ребенок или два...
Мы смотрели не отрываясь на село, казалось, мы и сами были там. От наших — никаких сообщений. Мне стало тревожно на душе.
— Оставь, Брайко. Получишь весточку. Не думай об этом сейчас, перед операцией.
— Жена моего брата родом из Радославова. Может, ее сюда эвакуировали? Хорошо бы ее встретить, поговорить... А вдруг она потом из-за этого пострадает?..
Послышалось кваканье лягушек. Митре ответил. В ответ — знакомое частое кваканье. Вскоре Цоньо докладывал:
— Сделали мы их.
— Кого-нибудь прикончили?
— Нет, взяли прямо в кальсонах.
— Так и скажи! Когда говорят «кого-нибудь сделали» — это значит прикончили! — поучает Митре.
Участок, общинное управление, почта были захвачены. Члены штурмовой группы перехитрили полицейских. Подойдя к двери участка, Мильо крикнул: «Караул, грабят!» Сонный полицейский открыл дверь. Этого только и нужно было. Винтовки, пистолеты, гранаты — все оказалось в руках партизан.
Бесшумно была захвачена и почта. Дежурный «предоставил себя в наше распоряжение». Выяснилось, что «общественная сила» никакая не сила, а тем более не общественная.
— Андро, никого не выпускать! Впускать можешь всех... Кроме полиции! — приказал Митре, выслушав доклад Цоньо, и повел чету в село.
Оставшись вдвоем с Данчо, мы прохаживались взад-вперед. Теперь беспокойство прошло, но нам не терпелось узнать, что происходит в селе. Я убеждал других, что у нас очень важное задание, но сам чувствовал себя обиженным.
В общинном управлении сидели двое из ночного патруля. Прежде чем они о чем-нибудь догадались, Стефчо отобрал у них винтовки. Один из них сразу даже не понял, что произошло.
— Эй, парень, не шути. Я за эту винтовку расписывался. Мне за нее голову снимут.
— Ну-у, голову не голову, — сказал Стефчо, — а по голому заду раз двадцать пять всыплют. Однако и от этого есть лекарство: если не хочешь, чтоб тебе спустили шкуру, — пошли с нами.
Постепенно собрались все пятнадцать мобилизованных крестьян. Они спокойно подходили и сдавали свои винтовки... партизанам. Некоторые при этом лукаво подмигивали.
Взошло солнце. Луга и зеленые озими сверкали от инея. Под нами, в котловине, лежало Радославово — опрятное среднегорское село с красными черепичными крышами, белыми домиками и красно-желтыми садами. К югу по холму густым строем росли молодые сосняки, а за ними в осеннем великолепии пестрела Средна Гора. Все было видно и невооруженным глазом. Однако для чего мне дали бинокль? Время от времени я прикладывал его к глазам, как старый морской волк.
Из близлежащих домов высыпали женщины и дети. Рассматривали нас, расспрашивали. Какая-то бойкая тетушка сказала:
— Смотри-ка, каждый из себя строит партизана!..
Послышалась барабанная дробь. Странно звучала она в это раннее утро.
— Слышите? Идите, узнаете, кто мы такие.
— Так вы вошли в село?
— Да нас целая армия! — заметил Данчо. — Будет говорить наш генерал.
Женщины переглянулись: «Да ну вас, шутите!», однако все направились к площади. Через некоторое время шутка Данчо вернулась к нам в новом варианте: кто-то сказал, что Митре воевал в Испании, воображение людей неиссякаемо — и теперь уже нами предводительствовал «испанский генерал».
На дороге появился высокий седой старик в обшитых гайтаном[71] широких шароварах и наброшенном на плечи плаще из грубого домотканого сукна. Рядом с ним гордо вышагивали мальчишки. Обычно с таким видом они сопровождают деревенский оркестр. За ними шли женщины и трое мужчин. У старика был величественный вид: гладко выбритое загорелое лицо, неторопливая походка, благородная осанка. Это впечатление усиливалось торжественностью в поведении детей и почтительностью на лицах взрослых.
— Вот они, дедушка! — указал на нас один из мальчиков.
Мы с Данчо стояли немного смущенные и в то же время преисполненные гордости.
— Кто вы, ребята? — спросил нас старик.
— Партизаны, дедушка, народные повстанцы...
— Восстанцы, говоришь?
Мне стало неловко от этих громких слов и, зная обычаи своего края, я поклонился и поцеловал старику руку. Старик, крестьяне, дети молчали. Затем строгое лицо старика смягчилось, в глазах появилась улыбка.
— Значит, правильно, а, дорогие мои ребята? Приходит ко мне вот эта мелюзга и кричит: «Дедушка Доко, партизаны пришли в село! Одним словом, восстанцы!» А я не верю. Какие восстанцы, говорю? Теперь одни только кровопийцы, а восстанцев нет... Да, были люди...
Один из крестьян прошептал мне:
— Он помнит еще то восстание, против турок...
Мне сразу все стало ясно.
— Да, эти глаза в молодости видели самого воеводу. Много я повидал, а его забыть нельзя.
Трудно было понять, что старик действительно видел, а о чем слышал позже. По его рассказам, Бенковский был статным плечистым молодцем с тонкими закрученными усами и орлиным взглядом.
— Да, это был человек! Раз увидишь и готов идти с ним хоть на край света.
Я думал, что сейчас он увлечется воспоминаниями, как это часто бывает со старыми людьми, и приготовился слушать. Однако дедушка Доко продолжал интересоваться нами. Мы сказали ему, что есть много таких отрядов, как наш, и он сам пришел к выводу, что предстоят важные события.
— А вы вместе с Россией, с братушками?
— С Россией, дедушка Доко. Это — самая большая наша опора. Красная Армия вовсю наступает.
— Я так и знал! Тот, кто стоит за нашу свободу, может быть только с Россией...
Он приказал женщинам принести хлеба.
— Пойду в село. Хочу на всех вас посмотреть!
Я протянул ему руку, а он крепко обнял меня.
— Спасибо вам, ребята! Великое дело вы начали. Держитесь, доводите его до конца...
Даже Данчо, неисправимый шутник, молчал.
Солнце поднималось все выше. Было, наверное, около десяти утра. Женщины принесли хлеб, сало, сыр, фрукты. Рюкзаки стали такими тяжелыми, что мы, вопреки партизанским правилам, положили их на землю: так сильно оттягивали они наши плечи.
В это время подошла невысокая, плотная крестьянка лет пятидесяти с энергичным смуглым лицом. Она принесла большой каравай хлеба, а на нем миску с сыром.
— Возьмите, ребята, ешьте на здоровье!
— Да куда мы это положим, тетя?
Она прищурилась и сказала тихо, но отчетливо:
— Эх вы, ребята!.. От моего хлеба отказываетесь. А еще называетесь повстанцами. Ну ладно, будьте здоровы.
Она положила хлеб и сыр на мой рюкзак и пошла назад. Мы поспешили за ней.
— Подожди, тетя, не сердись! Мы ведь не хотели тебя обидеть. Наверняка ты это от своих детей отрываешь...
— Вот именно! — остановилась она. — Запомните, что я вам скажу: кто от себя кусок отрывает, у того и берите! Тот, у кого амбары ломятся, дает не от чистого сердца!..
Заметив наше смущение, она улыбнулась:
— А я... упрямая! Простите, если вас обидела, но вы меня, по правде сказать, тоже.
Похвала — еще не признак дружбы, а вот настоящий друг тот, кто не боится сказать правду в лицо. Эта женщина принадлежала к тем людям из народа, у кого была чистая совесть и которым мы полностью доверяли.
— Все село собралось на базарной площади, — рассказывала она. — В домах — ни одной живой души не осталось. Правда, некоторые наверняка зарылись в солому... Ну а то, что вы сделали со старостой, мне понравилось. Пожелтел, как кукуруза, весь в поту. Ваш командир, этот черный, говорит ему: «Обещай, что не будешь проводить реквизиций, не будешь воровать из пайков, положенных людям, и о нас плохого слова не скажешь!» А тот ни жив ни мертв, бормочет что-то. Я спряталась за тетю Гетцовицу, чтобы он не увидел меня, собака, и закричала: «Громче, не слышно!» Староста силится, но голос у него, как у старой козы. «Обещаю, — говорит, — братья-крестьяне...» Погоди, я ему еще покажу «братья»! Ну да ладно, хватит ему и этого. Под конец ваш командир говорит ему: «Ну смотри! Ты перед народом поклялся. Если что узнаем, мы тебя в одних кальсонах через дымоход вытащим, а то и без кальсон». Так он ему говорит, а все село смеется.
Я охотно верил: язык у Митре был острый.
— Сборщика налогов тоже лихорадка била. Сейчас-то они такие. А какие были! Придешь в общинное управление, смотрят на тебя, как быки на кровь, кричат, как на скотину... И правильно говорит командир. Настоящий воевода!..
«Все воеводы, безразлично, какого бы ранга они ни были, вступающие в какой-нибудь город или село, должны поздравить народ от имени общества народного восстания, народных воевод и болгарских юнаков и призвать его принять участие в народном движении — с оружием в руках или без него».
Не знаю, читал ли Митре этот «Закон болгарского народного восстания», устав четы Панайота Хитова, но следовал он ему безупречно.
— А какие вы все здоровяки, красавцы! — неожиданно заметила женщина, прервав свой рассказ. — И оружие у вас что надо. Вам, наверно, его сверху братушки спускают?
За оружие «что надо» она, видимо, приняла маузеры Митре и Карлюки.
— Всякое у нас есть, — скромно ответил Данчо.
Внезапно прозвучал выстрел.
— Батюшки, что случилось?! — вскрикнула женщина, прикрывая рот ладонью.
Мы успокоили ее: это нам давали сигнал покинуть село.
— Приходите снова! И всем вашим товарищам большой поклон от меня. В добрый час!
— Спасибо, спасибо за все! — весело ответили мы и в знак приветствия подняли на вытянутых руках винтовки.
К нам с Данчо присоединился еще один пост, другие уже отошли. Мы шли, а наши сердца отбивали такт. Легко дышалось. Мы испытывали чувство гордости. У меня даже слегка кружилась голова: ведь сколько глаз смотрело нам вслед...
— Добрый день!
— Успеха вам!
— Вы ведь вроде ушли. Разве ваши здесь есть еще?
— Есть, и будет еще больше! — говорит Данчо. — Мы принимаем без ограничений. Добро пожаловать!
— Ладно, ладно! Рано или поздно...
Одним веришь сразу же. Другие говорят это, лишь бы что-то сказать: ни к чему это не обязывает. Ну а те, кто молчат? Они что, враги? Как понять этих людей?
Сейчас, правда всего на несколько часов, мы — власть. Кроме силы правды с нами сила оружия. Кто улыбается правде, а кто — оружию?
В одном из окон второго этажа мелькнуло знакомое лицо. Мелькнуло и тотчас же исчезло. Кто, кто это был? Да это же здешняя учительница, она из Пирдопа. А ведь Митре наказывал, чтобы меня не видел ни один человек. Значит, все насмарку? (Правда, учительница ничего не расскажет, хотя тогда от неожиданности она потеряла сознание.)
Встретив нас в безлюдном месте, какая-то аккуратно одетая, красивая крестьянка прошептала:
— Ребята, что вы делаете?.. Торопитесь, полиция идет. Торопитесь, хорошие мои, прошу вас!
— Спокойно, тетя, мы не боимся полиции, а то бы нас здесь и не было! А тебе спасибо!
Помнишь, тетя Пана? Мы еще не были знакомы, но буквально сразу же породнились.
Мы догнали чету и пошли по густому сосновому лесу. Пот струился ручьями. День выдался теплый. Не верилось, что это ноябрь. Рюкзаки были тяжелые, а кроме того, мы несли винтовки, реквизированную у полицейских одежду и одеяла.
— Тяжело, зато легко! — шутил Караджа. — Тяжело когда легко!
Когда мы, кряхтя, добрались до ровной, поросшей травой вершины хребта, откуда открывался вид на широкие среднегорские просторы, Стефчо сказал свое неизменное:
— Ложись и умирай!
— Ну, львы, — с усмешкой проговорил Митре, — понимаете теперь, как строится снабжение у партизан? От народа — продовольствие, от полиции — оружие и одежда. И пусть об этом знают все!..
Начались разговоры. Партизаны говорят наперебой: грузовики... Операции и снова операции... Ба-бах!.. Ой-ой!.. Тяжело придется жандармам... Такова жизнь, братцы!..
Потом разгорается спор... Из-за старосты. Наш трибунал приговорил его к смертной казни, но командование простило. Такие споры возникают не раз: и та и другая стороны обычно выдвигают сильные аргументы. В данном случае решающим оказалось мнение крестьян: оставить его, а он сделает выводы!
Он и сделал: вскоре исчез из Радославова и больше там не появлялся. На следующий день после нашего прихода в село явились полицейские. Увидев, что староста совсем размяк, они стали донимать его в корчме:
— Староста, а ведь ты правильно говорил.
— Что я говорил?
— Насчет пистолета. И в самом деле оказалось, что он был предназначен для лесовиков.
Староста смолчал. А дело было так. Однажды, похваляясь в корчме, он вытащил новехонький вальтер и крикнул: «Смотрите, это для лесовиков!.. Пусть только покажутся!» Когда же пришли партизаны, он сразу отдал свой пистолет... «Стоя у власти, подряд лупит всех он, но вот прошла пора его успехов. Расплаты час настал, и он бежит, в штаны наклал». Извините, но это четверостишье из мексиканского фольклора.
Через несколько дней мы узнали и другие смешные истории. Кто-то — то ли лесник, то ли полевой сторож — стал разгребать устроенный нами костер, чтобы спасти кое-что из налоговых книг. Вдруг появились трое наших, и тот, бросившись бежать сломя голову, забился в ясли к общинному быку! «А ведь раньше боялся через площадь переходить, если бык не был на привязи!» — смеялись односельчане.
Другой, шеф реквизиционной комиссии, пытался улизнуть из села. Смотрит: здесь — пост, там — пост. Тогда он прибежал во двор к своему родственнику и залез в свинарник. «Если придут, скажи — там поросенок, а я захрюкаю: «хрю-хрю...» Шутники заставили его долго хрюкать. С тех пор и прозвали его «свиньей».
Брайко молчал. Мы понимали его без слов: он так ничего и не узнал про свою семью.
Вдруг что-то обожгло мое правое ухо. Я инстинктивно схватился рукой за больное место. Разговор оборвался на полуслове. Я обернулся. Мустафа, смуглый Мустафа стал пепельно-серым. На лице — крупные капли пота. В руке он сжимал старинный пистолет, дуло которого было направлено в мою сторону. Только теперь, увидев лицо Мустафы, я испугался. Пуля прошла в каком-то миллиметре от моей головы...
У нас был неписаный закон: не пользоваться непроверенным оружием! Но люди жадно тянулись к каждой новой винтовке или ружью.
Нехватка оружия, конечно, не могла служить оправданием в таких случаях, тем не менее не всегда удавалось сдержать эту тягу. И бывали несчастья. Однажды опытный командир ранил своего товарища. Хорошо, что ни разу это не имело трагических последствий.
Митре выхватил у Мустафы пистолет. Разъяренный Митре не мог произнести ни слова, только размахивал пистолетом под носом у Мустафы.
— Поздравляю с днем рождения! — с церемонным поклоном пожал мне руку Караджа.
— Э, вот это да! А пистолетик-то солидного калибра. Еще немного, и разнесло бы тебе голову! — утешил меня Данчо.
Это было сказано по-мужски. Для такого бойца, как Мустафа, этого было вполне достаточно, чтобы все понять.
В мае сорок четвертого года мы попали в окружение. Лежим в лесочке на Гылыбце, у шоссе. Вокруг снуют остервенелые солдаты бронеполка. Страшно подумать, что будет, если они обнаружат нашу небольшую группу, насчитывающую всего тридцать человек. Я залег за орешником. Пятеро солдат медленно пересекают поляну, идут в нашем направлении, все ближе и ближе... Я поднимаю дуло. Выстрел выдаст нас... но делать нечего, и я нажимаю спусковой крючок... «Тык» — раздается лишь тупое «тык»... и в то же мгновение из-за листвы показывается Мустафа. Он был в карауле и появился с самой неожиданной стороны. Я опустил винтовку и рухнул щекой на приклад. Мою грудь сотрясали глухие рыдания.
Как хорошо, что в тот момент я оказался плохим бойцом и от волнения не снял предохранитель с боевого взвода!
В такой день нельзя без песен! И хотя ремни ранцев врезались в плечи, стоило Желязко Баткину запеть, как все подхватили:
По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед...
Пусть мы не дивизия, но тоже стремимся вперед.
По долинам и по взгорьям... Какой мягкий, открытый пейзаж! Далеко-далеко изгибается Средна Гора, сейчас желто-красная. А дальше — синева. Внизу светится Тополница, моя Тополница. Она лукаво прячется и будто улыбается. Мы все время держимся предгорий, поросших орешником, кизильником, вихрастыми дубками, мелколистным грабом. А если спускаемся в овраги, то неглубоко, где легче идти. Воздух прозрачен и чист, напоен густым запахом сухих трав и нагретой листвы. Вокруг тягуче-сладкое дыхание осеннего леса. Солнцу не можем нарадоваться. После того как мы побывали в снежных горах, тепло кажется особенно приятным! В предчувствии приближающихся холодов хочется побольше вобрать в себя солнечного тепла.
Идешь, думаешь о самом разном — и вдруг встает перед тобой образ Петрича. Невольно вглядываешься в какое-нибудь старое дерево — ищешь следы пуль. Мы не только читаем «Записки» и говорим о преемственности поколений, но всегда с волнением проходим по тем местам, где наши пути пересекаются. Это здесь где-то промчался «летучий отряд», и петричане ликовали всей душой, а потом отступали в замешательстве перед врагом. Здесь начался великий бой Апреля. «И уже прогремел первый выстрел. Каждый может себе представить, какое громадное впечатление должно было это произвести на людей, пятьсот лет находившихся в рабстве». Здесь Крайчо — знаменосец со своей четой разгромил турок, пришедших из Латицы через Колунларе в Радославово. «Кто может описать радость населения и четы? Только теперь болгарин узнает на деле, что и он чего-то стоит». И вот мы перед холмиком, с которого в «ясную весеннюю ночь» загрохотала первая пушка, изготовленная в петричевском арсенале. «Чугунное ядро, подталкиваемое пороховыми газами, грозно провыло в воздухе, подобно гудку локомотива. Отчаянно залаяли собаки в окрестных селах. Не известно почему, то ли испугались этого выстрела, то ли по другой причине, но турецкие войска, разбившие было палатки под Марковом, этим же утром отступили». В сущности, все, что произошло здесь, у Петрича, было прелюдией Апрельского восстания.
Мы сделали привал в небольшой дубовой роще. «Пировать так пировать!» — сказал Митре и разрешил не экономить продукты и поесть досыта. «Вот это да!» — зачмокал губами, предвкушая удовольствие, Баткин. Рюкваки были раскрыты, и через полчаса они заметно полегчали.
За трапезой Стефчо вдруг пришла идея:
— Послушайте-ка, давайте зайдем в Петрич!
Это предложение было настолько неожиданным, что сразу никто ничего не сказал. Оно было воспринято нами как шутка.
— Почему бы нет? Где сказано, что в один день нельзя осуществить две операции?
Некоторые товарищи высказали сомнение: вся полиция поднята на ноги, нас ищут, охрана усилена...
— Послушайте, они не могут предположить такого нахальства! Как раз сейчас полицейские либо ушли из села, чтобы нас преследовать, либо деморализованы вконец! — все более увлеченно говорил Стефчо.
И он нас зажег своей идеей. Однако надо было провести разведку. Мы пошли разными дорогами. Я отправился вместе со Стефчо. По пути нам попались пастухи, пасшие буйволов. Мы завели с ними разговор издалека: идем, мол, к Панагюриште. А они нам сразу «Общинное управление у самой реки». Мы спрашиваем, сколько займет путь до села Мечки, а они в ответ: «Мандра завалена сыром. Он уже созрел. Каждый день можно прийти и забрать его». — «Далекая нам предстоит дорога, нельзя нам отвлекаться». — «Ну ладно, вы свое дело знаете, а эта мандра стоит сразу же за общинным управлением».
По ровной пыльной дороге мы спустились к берегу Тополницы.
У брода догнали запряженную волами телегу, и крестьянин перевез нас через реку. Он с удивлением смотрел на повстанцев, которые, как дети, радовались возможности прокатиться.
Группе, которая получила задачу перерезать телефонные провода, предстояло пересечь Тополницу чуть ниже, где брода не было. Наступило небольшое замешательство. Искать мост? Попытаться перейти реку? И вдруг Павле высоко поднял винтовку над головой и устремился в воду. Маленький, слабосильный, он с трудом преодолевал течение, но продолжал путь. Бойцы замерли в напряжении, даже обычных шуток не слышно. Решительность Павле принесла ему признание товарищей. В походе его сильно мучила грыжа, он ворчал и ругался. И когда сгибался от боли в три погибели, некоторые были склонны считать его притворщиком. Однако сейчас, когда никто не осмелился полезть в воду, Павле сделал это первым просто и естественно. Когда он выбрался из воды, его брюки гольф напоминали два наполненных водой баллона, размокшие цырвули из сырой кожи скользили по камням. И все вдруг поняли, что знали Павле недостаточно хорошо.
Наша тактика в этой операции заключалась в том, чтобы войти в село со стадом буйволов. Я впервые входил в состав штурмовой группы, и на душе у меня было тревожно: «Всякое бывает! Самое главное, чтобы не попала в меня какая-нибудь шальная пуля, прежде чем войдем в село...» По мере приближения к селу тревога усиливалась. Мы шли вместе с ревущими буйволами, коровами и ослами. Длинноухие лягались, волы бодались друг с другом. Приходилось быть начеку, чтобы не погибнуть в этой толчее жалкой смертью.
Мы были уже у самой реки, когда в лучах заходящего солнца увидели на дороге у села пушистое облако пыли. Вся чета вступала в село одновременно. Штурмовая группа (Митре, Стефчо, Здравко, Орлин, Мильо, Асен и я) опередила остальных всего на десяток шагов. Кто перескочил через забор, кто проскользнул в ворота — и вот мы возле общинного управления. Какой-то жандарм выглянул из окна и спрятался. Послышался лязг ружейного затвора, но благоразумие все же взяло верх: жандарм сдался, не оказав сопротивления. Другие бойцы в это время заняли здание почты, схватили лесника и полевого сторожа; на дорогах, ведущих из села, выставили посты.
Я испытывал небольшое разочарование. Я понимал: хорошо, что события разворачивались в нашу пользу и мы не понесли потерь... Однако меня охватил боевой пыл... Не хочу выдавать себя за более храброго, чем я есть в действительности, но таков уж человек, особенно когда все хорошо.
Бойцы, выполнив свою задачу, по двое отправились побеседовать с людьми. Коце внимательно просматривал найденные в общинном управлении документы. Нельзя было их все просто так выбросить или сжечь. Прежде следовало ознакомиться с ними, а это была, как говорил Брайко, интеллигентная работа. Мы уничтожали налоговые книги, реквизиционные списки (чтобы власти не знали, с кого что требовать), тетради, где записывались штрафы и повинности. Однако документы, подтверждающие права крестьян, мы должны были сохранить. Нас очень интересовали секретные архивы: из них мы узнавали о полицейских распоряжениях, касающихся борьбы с нами, о наиболее ретивых управляющих, о донесениях предателей... Не просто было решать, что делать с деньгами. Теперь, когда история показала значение партизанского движения, каждый может сказать: «Надо было — брали!» Однако тогда, задолго до того как мы появлялись где-нибудь, там уже вовсю распространялись сказки, будто мы — разбойники, всех грабим и убиваем... И мы испытывали очень неприятное чувство, когда брали деньги.
В Радославове деньги в общинной кассе предназначались для уплаты крестьянам за реквизированный у них скот, и партизаны денег не взяли, как не тронули они и сыр, который власти должны были раздать населению.
В общинном управлении находилось несколько крестьян. Они с некоторым удивлением смотрели на происходящее, но своих чувств не выдавали. В душе они, конечно, ликовали, видя этот разгром. Однако, когда Коце попросил их вынести книги наружу, они перемигнулись и попятились от бумаг. Комиссар хотел было прикрикнуть, но понял, в чем дело: ведь мы уйдем, а они останутся, и когда появится полиция...
— Чего вы смотрите? Мы же все ваши недоимки аннулируем! — пнул Коце кучу бумаг.
Крестьяне рассмеялись и начали помогать, однако за каждую бумагу они брались так осторожно, будто боялись поранить руки (хорошее вы дело делаете, но лучше бы без нас!). Многолетний страх сковывал их сердца. Что говорить о них, когда я сам, раздавая сыр и сжигая налоговые книги, испытывал нечто подобное... Шутка ли, ведь мы разрушали государство! Однако я, торжествуя, еще больше раздувал костер: пусть горит ярче!
Я прошел по селу. Оно было небольшим. Почти у самого управления Тополница делала поворот. Там был высокий мост. Перед ним — дом Нено Гугова, председателя революционного комитета, участника событий в Оборище. На том берегу, у самого моста — почта, чуть пониже — мандра. В сумерки поросший лесом холм за селом казался выше и круче. За ним в просвете — скалистая горная вершина.
На станции висел все тот же известный всем плакат — огромное ухо на кирпичной стене и солдат, приложивший палец к губам: «Тс-с! Шпионы подслушивают и подсматривают!» Я хотел было сорвать его, но потом подумал, что этот большой лист бумаги еще может пригодиться. На стене сверкала огромная буква «V».
— Что это? — спросил я, чтобы испытать одного из петричан.
— Э... эта рогатка? Один ублюдок их здесь царапает.
Не очень-то лестным был этот отзыв о символе победы Гитлера.
Бай Михал, Орлин и Тошко широко распахнули двери мандры. Каждый должен был взять по большому кругу сыра, а сверх того сколько сможет. Говорят, что глаза у человека завидущие, однако сколько мы были в силах унести из этих четырех тонн сыра? Петричане тоже приходили сюда по два, по три раза. Особенно усердствовали дети, для них все это было своего рода чудом.
Глашатай обходил Петрич и созывал людей на сход. Село раскинулось широко, и не каждый знал о том, что произошло. Площадь у моста заполнялась народом. Шли мужчины, женщины и дети, старые и молодые. Женщины живо обсуждали события, мужчины вели себя более сдержанно.
Коце, невысокий, с продолговатым лицом, острыми скулами, большим лбом и молодыми, удивительно молодыми и светлыми глазами, звонко чеканя слова, старался добраться до сердца каждого петричанина. На нем болтались брюки гольф, в которых свободно мог уместиться еще один такой же, как он (петричанки наверняка скажут: «Боже, какой щупленький!»). Коце поднимает руку, рубит ладонью воздух, клеймит врагов, призывает к борьбе. Вот уж никогда бы не подумал, что он может быть таким пламенным и страстным оратором. Впрочем, чему удивляться. Он ведь сын старого революционера, коммуниста из Македонии, воспитанник Софийского РМС...
Мы пришли в день народных будителей. Это они начали обучать бедноту грамоте и привели наш народ к великим дням апреля 1876-го. И пришли мы в Петрич, «один из главных центров восстания», где гремел голос Бенковского, где женщины и девушки с песнями копали окопы. Коце благодарит и воодушевляет петричан, напоминает слова Захария Стоянова: «Бедные! Они стоят на первом месте среди тех сел, которые на своем пепелище заложили основы болгарской свободы!..»
Я смотрю в освещенные пламенем костра лица, стараюсь понять, есть ли и сегодня здесь настоящие петричане. Бедность страшная. Это чувствуется и по одежде, и по запавшим глазам, и по тому, как живо откликаются люди на каждое слово о грабежах, чинимых властями. Старушка, повязанная черным платком, приложила к уху ладонь, чтобы лучше слышать. Здоровяк мужчина, настоящая гора, по-детски доверчиво улыбается. Две тетушки, взявшись под руки, то и дело подталкивают друг друга локтями и переглядываются. Невысокий старичок поднимает вверх руку, в которой держит свою кожаную шапку, будто мелкую глиняную миску, и кричит: «Правильно!» В глазах юношей, обнявших друг друга за плечи и будто приготовившихся фотографироваться, играет пламень костра и огонь души. Вот мальчуган в порванных на коленях брюках. Его вихры взлохмачены. Он с трудом обхватил круг сыра, подпирает его животом (в круге-то двенадцать кило!) и, сверкая глазами, показывает на него товарищу. Этот петричский бунтовщик мог бы отнести сыр домой, но не хочет ничего пропустить. Брайко взял на руки одну девчушку и пытается ее поцеловать. Она уклоняется от него и смеется. Ни одно лицо, освещенное пламенем костра, не кажется безразличным. Может, кто и бросает враждебные взгляды, но не осмеливается вслух выразить своих чувств. Хлопать в ладоши не было принято. Свое одобрение собравшиеся выражали криками: «Правильно!», «Так и давай!» и т. д.
Я невольно проводил аналогию. Да, мы далеки от того мощного всеобщего восстания, но в некотором отношении мы сейчас лучше организованы. Мы идем другим путем. Наши будни не столь романтичны, но... Правда, многое мне еще было неясно.
И петричан, и нас охватило волнение. Это и понятно: сейчас перед всем селом свободно произносились слова, за каждое из которых ставили к стенке. Открыто, как никогда, люди слушали правду о положении на фронте, о варварстве фашистов и скорой победе над ними, о бессилии властей, о будущей справедливой жизни...
Мы не знали, существует ли в Петриче партийная группа, и, глядя на лица людей, я спрашивал себя: «Может, вот этот человек — коммунист?» Никого нельзя было спросить об этом, да никто бы тебе просто так и не сказал: ведь коммунисты были в подполье! Однако я видел, с каким доверием слушает нас большинство.
Когда Коце спросил, как поступить со старостой, воцарилось молчание. Однако глаза людей не зажглись злобой. Низкого роста, полный, староста стоял у костра. Пот струился по его широкому лицу. Он казался безучастным и даже вызывал жалость. Смирился ли он со своей судьбой? Или считал, что за ним нет никакой вины? Раздался чей-то голос: «Разве о старосте скажешь что-нибудь хорошее?» Кто-то сказал: «Ну, человек он неплохой». А третий посоветовал: «Дайте ему хорошую проборку, чтобы помнил». Так мы и сделали: строго поговорили со старостой, и он обещал не обижать селян. Слово свое сдержал.
Ко мне подошел высокий, подтянутый петричанин в светло-коричневом костюме. У него было очень худое лицо и большое адамово яблоко, которое так и ходило ходуном. Незнакомец отвел меня в сторону:
— Послушай! Ну и наивные же вы люди!
Меня задели его слова, но надо было прислушиваться к голосу народа, и я сдержался.
— Скажи, в чем дело?
— И скажу! Ну разве спрашивают перед всем селом, убить старосту или нет? Если кто и скажет: «Убивайте», завтра об этом доложат властям! Так вам правды не узнать.
— Ну, хорошо! А староста заслуживает того, чтобы его убили?
— Нет. Он не враг... Но я вам это говорю, чтобы в другом селе вы не допустили ошибку. О таких вещах спрашивайте людей с глазу на глаз!
— Ты прав, спасибо! — И я пожал ему руку.
«Он совершенно прав! — согласился потом и Митре. — Видишь, все время приходится учиться!
Медленно горели общинные документы. Дети, размахивая прутьями, выбивали из костра рой искр и прыгали через него. И один какой-то великан — петричанин (я сильно подозревал, что его развеселили «красный Петко» или «белая Рада»[72]) вдруг вскочил и затянул, как в хороводе:
— Глянь, глянь, глянь, все налоги уплачены! Ох ты, голова моя буйная...
Было уже поздно, и нам надо было отправляться в путь. Вся чета, кроме поста, выставленного на дороге, по которой нам предстояло уйти, выстроилась. Наверное, одинаковые события порождают одинаковые чувства. «Зазвучали патриотические песни, без которых не мыслили себя повстанцы — участники Апрельского восстания». Так и мы затянули «Ветер воет» (с поправкой: «чья душа полна отваги, имя чье — чавдарец»), «Вставай, вставай, юнак балканский». Те, кто знал слова, пели вместе с нами. В этом дружном хоре звучали и голоса петричан. А когда мы запели «Ботева и Левского земля», все стали серьезнее. Даже мудрые старцы, видимо, до конца поверили теперь в нашу борьбу, ибо только великая борьба рождает свои песни.
Митре провел перекличку в своем духе — торжественно, как на плацу, и мы не преминули прокричать, что первая чета ждет в указанном месте, а третья находится в засаде у Смолско. Сделали мы это, чтобы ввести в заблуждение врагов и вдохновить своих. Мы тоже кое-что понимали в стратегии Бенковского!
Год назад мы ездили в Цоньо в Петрич. Шли вдоль Тополницы. Спросили одну молодую женщину, она ничего не помнила, спросили вторую — то же самое, а третья оказалась не из Петрича. Нам стало грустно. Неужели все забыто?
Вошли в корчму. Назвали себя туристами и начали разговор издалека. Мужчины заговорили: кто постарше — рассказывал, что видел; кто помоложе — что слышал. Самое главное, все были искренними. И я понял: память о той ночи жива. Громких слов никто не говорил, но чувствовалась необыкновенная взволнованность.
Мы хотели узнать, что произошло, когда ушли партизаны. «Панчо, который бил в барабан, исполосовали в кровь...» — сказал один. «Потом его долго держали в ванне, — рассказал другой, — в соленой воде. Он легкий, все всплывал, как вербная ветка, так его им приходилось прижимать...» — «А помнишь, как офицер ездил верхом на таком-то (они назвали имя) и все дергал его за усы, как за поводья?» — «Взял — не взял сыр, а на каждый дом наложили по тысяче левов штрафа. Отобранный назад сыр сожрали». — «Ну и мерзкие же бывают люди! Одна женщина была в ссоре со Стояном. Так она его оклеветала, будто он помогал лесовикам, и того зверски избили. Потом он тоже мокнул в рассоле...»
Было десять часов утра. Воскресенье, и еще лимонадное время. Представляю, что бы мы услышали вечером, когда люди навеселе...
Дружба дружбой, а у партизанской войны свои законы. Мы разговаривали с петричанами так, чтобы все поверили, что мы ушли в Средну Гору. Это казалось самым логичным. И самым легким. Однако мы поднялись на холмы к северу от Петрича, спустились к Мирковской равнине, а затем взобрались высоко в Балканы. Это был очень быстрый и тяжелый переход. Шли мы из последних сил, но никто не унывал. По шоссе София — Пирдоп метались лучи фар полицейских машин. Мы злорадствовали: завтра полицейские в Средне Горе будут ломать головы над тем, куда мы девались. Вот что значит маневренность — необходимейшее качество для партизан! И полицейские наверняка решат, что действовали две четы.
Мы остановились в Биноклевом ущелье. Для мирковчан оно — Арамово ущелье, а мы его переименовали, потому что потеряли там как-то бинокль. Уставшие, мы заснули беспробудным сном...
На следующий день встали поздно, с головной болью, но вчерашнее бодрое настроение не покинуло нас. У каждого было что рассказать, и каждый считал свой рассказ самым важным. И радославчане, и петричане интересовались буквально всем: где мы живем, что едим, с мылом ли моемся или с глиноземом, болеем ли и есть ли у нас зубной врач.
— Отвел меня в сторону один дяденька и все пристает: «Русские с вами есть? Не может быть, чтоб не было! Ты мне должен сказать. Я не какой-нибудь шпион... Скажи, чтоб мне легче на душе стало!» — рассказывал Нофчо (или Ножче), тихий, но храбрый парень, на редкость красивый и лицом, и сердцем.
Вроде бы простое дело, но оно оказывалось не таким уж простым: мы вовсю говорили о надеждах, которые возлагали на Красную Армию, но как объяснить, что пока с нами нет красноармейцев. А это надо было объяснить людям, чтобы они знали сегодняшнюю обстановку, тем более что враг и без того из кожи лез, распространяя слухи, будто партизанским движением в Болгарии руководят прибывшие из-за рубежа агенты.
— И что ты ему сказал? — спросил Митре.
— Этому старичку так хотелось, чтобы среди нас оказались красноармейцы, что я не выдержал. Рассказал ему о Ванюше. Уж очень честные были у него глаза.
— Хорошо ты ему ответил! — согласился Митре. — Пусть и наши порадуются, и у врагов коленки потрясутся!
Баткин восторженно, с переливами выговаривая «р», возвещал:
— Душа у меня радуется от таких разговоров с людьми. Сначала ты его прощупываешь, и он тебя — что, мол, это за птицы лесовики. А когда разговоришься!.. Чувствуешь, что и в самом деле беседуешь с народом.
— Ну и сила же мы, братец! — перебивает кто-то рассказ Баткина его же любимым изречением.
— Просто чудо, братец!
Вначале подобных встреч опасались: не скомпрометирует ли себя какой боец неверным словом или грубой шуткой? Не помню, чтобы такой случай когда-либо имел место. Мы все больше понимали огромное значение подобных бесед и специально готовились к ним, чтобы быть в состоянии ответить на любой вопрос. Цель собраний, которые мы проводили в селах, заключалась в том, чтобы разъяснить народу важные вопросы. Самое главное — надо было расположить людей к откровенности. А это было совсем не легко: одни боялись, другие скрывали свои чувства, однако большинство старалось понять нас.
Так мы осуществляли широкую, абсолютно необходимую разведку и получали верное представление о мире, большом и малом, и о людях, иначе жизнь в горах могла бы породить в нас беспочвенные иллюзии или надуманные опасения.
Биноклево ущелье не было волшебной горой, где бы мы могли забыть обо всех невзгодах, но каждый старался найти выход охватившим его радостным чувствам. Орлин, опершись на локоть, улыбался своим мыслям. Караджа сосал сигарету и подмигивал мне:
— Медовуха, братец. Полный рюкзак самого крепкого табачку!
Бойка шептала что-то Лене, а та прятала смеющееся лицо в воротник своей штормовки. Павле и Мустафа затеяли борьбу на траве.
Брайко крутил ус. Все знали, что сейчас последует критика наших действий.
— Зачем мы дурачили людей, говоря, будто в чете есть испанец? Очень не люблю я пустую демагогию!
— Да что ты, Брайко? — возражает бай Михал. — Пусть наш интернационал будет полнее: есть болгары, русские, евреи, армяне, пусть будут и испанцы.
Кто-то разъяснял, что испанцами называют всех бойцов интернациональной бригады. Митре, будучи в прекрасном расположении духа, залился смехом:
— Вот тебе и шоп!.. Испанец!
Даже Брайко рассмеялся.
Это были не те люди, что прошлым летом, и не те ворчуны, какими казались вчера вечером. Будто прошли годы... Это были победители, какими бы скромными ни были их победы. Жизнь для них со всеми ее многочисленными невзгодами приобрела смысл.
Митре сказал Стефчо:
— Очень нам повезло, что все прошло гладко! Однако без настоящей разведки рискованно!..
— Будем их колотить! Нельзя им давать опомниться!
— Будем колотить, но ведь ты знаешь: повадился кувшин по воду ходить, тут ему... Может случиться беда, если они нас подкараулят. Разведка и только разведка! Вот что я тебе скажу...
— Совершенно согласен! Только нельзя тянуть волынку. Мы должны бить их дерзко и внезапно.
Какое совпадение! Тот день был его днем, днем самого великого из нас. Замечательный праздник народных просветителей — и Бачо Киро. Первое ноября. В этот день обычно собирались все просветители и революционеры, жившие в тот темный и в то же время светлый период болгарской истории — от Афонского зова до восхождения на Вол[73].
А наш Бачо Киро вобрал в себя, кажется, все: он был учителем, революционером-просветителем, поэтом, организатором восстания, заместителем командира четы. Этого человека не испугала даже виселица...
В четырнадцать лет он становится на путь просветительства, бросает учебу в школе и начинает сам учить детей. Бачо Киро увлекает детские сердца чтением древнегреческих мифов и стихов Ботева, открывает крестьянам правду жизни в основанном им самим читалище и за свои убеждения попадает в тюрьму.
Он не оставил нам бессмертных стихов, но мы-то знаем, как призывно тревожил он сердца своими виршами, даже той поэмой о далекой франко-прусской войне. А как глубоко западали в душу его молитвы! Вот одна из них:
Дай мне, боже, еще хоть немного пожить,
За милую свободу кровь свою пролить...
Бачо Киро, поэт и человек, — это элегия, даже когда он стремится писать филиппики. Однако это элегия гневная и призывная! Как-то трудно мысленно связать то опасное, огромное дело, которому он себя посвятил, с человеком небольшого роста, с его мечтательным взглядом, нежной душой, скромной речью и тихой походкой. Стоит ли говорить, каким он был организатором! Ведь только из своей Белой Церкви[74] он повел на бой за далекую свободу 103 повстанца. А ведь он был отцом пятерых детей. Такого самопожертвования не совершил никто из нас.
И он начал свой путь в бессмертие — от овеянного легендами Дряновского монастыря к тырновской виселице, а потом к нам, в Лопянский лес, через года, что идут вереницей. Под предводительством попа Харитона, Бачо Киро и Петра Пармакова четники на девять дней превратили монастырь в свободную, гордую, погибающую, но вечно живую республику. Пусть огненный град пуль, пусть смерть за стеной глядит десятью тысячами озверелых лиц, Бачо Киро — под знаменем! Его рука — на плече каждого бойца. Своей песней он заглушает грохот и вселяет надежду — если не на жизнь, то уж точно на бессмертие!.. Бачо Киро — неповторимый политкомиссар!..
Разве его испугать виселицей? «Мы выполнили свой долг. Пушка гремит, и Европа слышит. Европа и Россия вмешаются. Свобода придет!..»
И кто, как не он, на суде возьмет всю вину на себя, чтобы защитить товарищей и честь народа?
Казалось, все, что мог, он совершил в этом мире. Нет, осталось последнее — венец: подняться на вершину Левского и погибнуть, не склонив головы. Почему до сих пор не изобразили его художники таким? В белой рубахе, исполненный достоинства, он низко кланяется народу и говорит прощальные слова...
...Думали ли обо всем этом бачокировцы, когда давали своему отряду его имя? Теперь после радославовского и петричевского дня мы вправе носить это имя.