СТРАШНЫЙ ПУТЬ


«Добро пожаловать в партизанский отряд!»

Я не сразу понял глубокий смысл этих слов. Я разглядывал черно-белые деревья, темные контуры устремившихся к небу Балкан, луну, льющую холодный свет, и этих незнакомых людей, которые теперь стали моими товарищами. Внимательно присмотревшись к одному из них, я говорю:

— А ведь я тебя знаю.

— А кто ты такой? Дай-ка я на тебя посмотрю! — вытаскивает он меня на свет. — Ну, еще раз здравствуй, браток!

Что значит встретить в незнакомом краю знакомого человека, пусть даже и не очень близкого тебе? Сегодня я оказался в далеком мире, не чужом, но еще и не совсем своем, и благодаря знакомому этот мир становился мне ближе.

Я встречал его в университете, но сейчас на память пришло другое... Как-то поздним зимним вечером, когда падающие снежинки вели свой хоровод, мы долго бродили у инженерной мастерской, окружной железной дороги, акациевой рощи, Александровской больницы. Наверное, и он вспомнил то же самое, потому что спросил:

— Как поживает твоя девушка?

— Хорошо. Шлет привет!

Вера, будучи секретарем Панчаревского райкома РМС, работала вместе с ним, членом окружного комитета. Она привела его как-то в начале января, после моего побега из казармы, и он помогал мне установить связь с подпольем.

— Как видишь, твое желание исполнилось. Теперь готовься, предстоит важное дело. И очень трудное.

— Ладно! — сказал я. — Главное, что я уже здесь.

Он, конечно, имел в виду нашу последнюю встречу в одной мрачной насквозь продуваемой всеми ветрами столярной мастерской, находившейся недалеко от кладбища. Я не знал, что он партизан, и пожаловался тогда ему на свое бесцельное времяпрепровождение в Софии. Он пообещал помочь мне (позже он действительно встретился с представителем партии, и так я получил пароль). Тогда он выглядел обеспокоенным, хотел поскорее выполнить задание, и я организовал ему встречу с Лиляной.

— Так-то, брат! Мы с тобой наверняка встретимся в лагере.

Он отошел с одним партизаном, а я улегся на сухую траву. Отдых никогда не повредит. Я дремал и думал: «Каков этот лагерь?» Когда я впервые услыхал о партизанском лагере, это произвело на меня сильное впечатление. Значит, есть и лагерь? Солидная работа. Что это? Деревянные домики? Или палатки? Или шалаши, как у пастухов? Конусовидные или из вертикально поставленных бревен, покрытых дранкой?

Вдруг один партизан схватил Велко и повалил его на землю, а потом и другого, и третьего. Началась веселая борьба. Они были похожи на дьяволят, разыгравшихся во время шабаша. «Не сидится же им, — сквозь дрему подумал я, — откуда у них столько энергии?» Я был рад, что меня они оставили в покое...

Вот, значит, как приходят в партизанский отряд? Я представлял себе все это по-иному. Гигантские буки, длинными шеренгами выстроились бойцы, появляется командир, все застывают. Командир представляет меня — нового бойца. Возможно, даже раздается «ура», которое запоминается на всю жизнь...

«А так разве плохо? Тебя обнимают, с тобой здороваются, все становятся для тебя близкими. А ведь я еще не в лагере».

— Браток, мы отправляемся в путь. Ты пойдешь с двумя этими товарищами. Держись! Вам предстоит взять с собой много вещей. И вообще в партизанском отряде «Чавдар» разгильдяев нет.

Я дремал, но Велко, решив, что я крепко заснул, сильно встряхнул меня. Хватка у него была железная.

— А винтовка?

Кто-то засмеялся.

— Ты, может, хочешь этой же ночью стрелять в фашистов?.. Мно-ого тебе еще придется топать, прежде чем ты получишь винтовку!..

— Все в свое время. Будет у нас еще и артиллерия! — сжал мое плечо Велко, почувствовав мое огорчение.

Начались сборы в дорогу. На спину мне взвалили рюкзак, способный переломить хребет ослу, а в руки дали огромную канцелярскую пишущую машинку. Мы стали подниматься в гору втроем.

То, что мы идем в гору, я понял не сразу. Сначала это почувствовали ноги, затем я стал клониться вперед, а рюкзак тянул меня назад, будто уговаривал: «Незачем тебе подниматься на эту гору!» А гора становилась все круче...


Говорил ли я тебе, друг, что у меня хорошая зрительная память? В своих воспоминаниях я могу увидеть что-нибудь так ярко, будто это происходит сейчас, но что было накануне — хоть убей, не помню! Иногда эта моя особенность вызывает нарекания: «Видишь, этого ты не помнишь. Почему же с такой уверенностью ты утверждаешь вот это?» Объясняется все очень просто: если я говорю о чем-то, что помню это, значит, я это вижу!

Я мог бы придумать правдоподобные истории о тех событиях, которые не помню, но я не хочу делать такие вставки. Если где-либо я и введу тебя, друг, в заблуждение, то произойдет это лишь в силу тех неумолимых законов, действие которых, по мнению старины Моруа, распространяется даже на Руссо: «Писатель, рассказывающий о своем прошлом, полагается на свою память, которая, подобно актеру или казуисту, сама осуществляет первый отбор. Особое значение писатель придает тем эпизодам, о которых сохранил яркое представление, пренебрегая, совершенно неосознанно, тем временем, когда он жил обычной жизнью».


Это бесконечное странствие, которое про себя я назвал тяжелым походом, не зная, что предстоит еще много более тяжелых, врезалось мне в память: слева — белеет откос, справа — зияет темнота, а я стою на каменистой тропинке, согнувшись в три погибели под тяжестью рюкзака (я смотрю на себя со стороны), и пишущая машинка — этот портативный танк — отрывает мне руки. Я вижу себя не в движении, а как бы в стоп-кадре. Обоих моих спутников, кажется, и след простыл, и я чувствую себя совсем одиноким... Я так долго и с такими усилиями выбираюсь из темноты (то ли луна зашла за тучи, то ли у меня потемнело в глазах), что мне кажется, будто я стою на одном месте.

Сколько раз мне хотелось швырнуть о камни эту проклятую машинку-кровопийцу! Не может быть, чтоб мы не делали привалов, но я не помню, чтобы в ту ночь испытал блаженство отдыха. Я шел, вытянув шею, и сравнивал себя с жирафом. Стиснув зубы, чувствовал, что в следующую секунду во мне вот-вот что-то оборвется, и беззвучно стонал. Однако шел дальше, и ничего не обрывалось. Шел и шел, а секунды складывались в часы.

Не помню, говорили ли мы о чем-нибудь. Наверное, говорили. Не могли же мы молчать все время? Я не собирался жаловаться, но меня мучил страх: выдержу ли я? Я испытывал облегчение, когда в душе начинал издеваться над собой: «Вот взялся я за оружие!.. Ерунда, всего-навсего за идиотскую пишущую машинку!» А когда кто-нибудь издавал стон, меня это ободряло: значит, и они... Конечно, и они тоже... Но это я понял позже. Страдал каждый в одиночку.

Я ничего не спрашивал, не жаловался, не просил отдыха. В ту ночь я понял, вернее, только почувствовал, а понял это во время второго тяжелого похода: все можно вынести. Все можно вынести, но есть и невыносимое.


Следующий день тоже хорошо запомнился мне. Я проснулся после полудня. Где я? Что это за лес? Когда мы улеглись? И мышцы, и кости — все мучительно болело. Надо было сначала осторожно размять пальцы, кисти, ноги.

Лес был густым — буки высотой в два человеческих роста и низкий густой подрост. Кроме противоположного склона, ничего не было видно.

Наверное, все уже давно собрались в путь. Я стал укладывать рюкзак. Пара нижнего белья, носки, толстый свитер с высоким воротником, прибор для бритья. (Слава богу, что у меня не было одеколона! Над одним товарищем долго насмехались из-за этой парфюмерии!..) Тетрадь, бумага для писем, конверты, карандаши, туристический нож — единственное мое оружие, — иголки, нитки.

Очень скоро мой гардероб существенно уменьшился. Нижнее белье я отдал одному товарищу: его белье совсем истлело на теле. Свитер я не носил, и никто не хотел его взять: свитеры становились сверхмощными инкубаторами вшей, особенно воротники. Великое дело — иметь в походе легкий рюкзак: если попадется мука, то можно набить ее туда побольше.


Не прошло еще и дня, а мир, из которого я пришел, уже казался мне невероятно далеким и — не побоюсь сказать! — поблекшим. София, дом тети Славки, Бочо, которого я видел последним... Казалось, со всем этим я расстался очень давно. Даже Веры не было постоянно со мной, и только, когда я прилагал усилие, она улыбалась мне откуда-то издалека. Мне было грустно. Ведь известно: если человек любит кого-нибудь, то ему не приходится напрягаться, чтобы увидеть любимого. Неужели разлука оказывает такое губительное действие? Или только на меня... Не может быть!

Потом я понял все. Новая жизнь, неизвестная и так отличающаяся от прошлой, целиком овладела мною. Позже, когда эта новая жизнь станет повседневностью, воспоминания начнут возвращаться с мучительной ясностью...

В лесу стояла тишина. Ни человеческих голосов, ни стука топора, ни щебета птиц. Только резкий порыв ветра вдруг прошумит в кронах деревьев, заставив вздрогнуть, и так же внезапно утихнет. Солнце неровными кругами ложилось на еще тонкий слой опавшей листвы, нагревая его. Далеким-далеким был лазурный небосвод.

В этом лесу я провел много времени. Конечно, моим товарищам не нужно было требовать от меня тишины, я и сам это понимал, иначе задал бы им не меньше сотни вопросов из числа тех, которые роились в моей голове, и запомнил бы все ответы. В такие моменты запоминаешь все.

«Что нужно говорить, — думал я, — встретившись здесь с незнакомым? Чего там говорить, и так все ясно. Каждый знает, что в этом краю есть партизаны. А я хожу без оружия. Партизан в горах — и без оружия! Ничто не может быть более нелепым и страшным!..»


Не обо мне речь. Я был пока на пути к лагерю, вместе с двумя вооруженными товарищами. Придет день, и я увижу сотни безоружных людей, расстреливаемых убийцами. С дикой радостью будут рассматривать эти подонки своих жертв, поскольку за каждого застреленного партизана им пообещают премию в пятьдесят тысяч левов.


Каждому его собственное горе представляется самым тяжелым, причем сегодняшнее или вчерашнее несчастье кажется подчас пустяком. Как же можно без оружия? Неужели с оружием дело обстоит так плохо? Мне не понравилось, что вчера вечером партизаны смеялись надо мной. А может, они испытывают новичка? Но как можно его испытывать без оружия?

В мою бытность подпольщиком мне однажды улыбнулось счастье, но потом из-за глупейшей случайности все пошло насмарку... Какой у меня тогда был пистолет! Парабеллум, абсолютно новый, невероятно новый, из него стреляли лишь для проверки. Он отливал голубоватым блеском. Его мне дал Бочо, в свою очередь взяв его для меня у Николы Ботева, красивого парня из Бухова, красивого не только лицом, но и душой своей, и отвагой. Его судили за шпионаж в авиации (тогда я еще не знал, что через пятнадцать дней его расстреляют). Когда я стал обладателем этого парабеллума, радость моя была безграничной. Правда, носить оружие при себе тогда не разрешалось. Его могли иметь только те, кому был вынесен смертный приговор, а я к их числу не принадлежал. Я дал парабеллум своему товарищу, который мог надежно спрятать его: он жил в кооперативном доме, находившемся вне всяких подозрений. Этот человек закопал пистолет, смазанный, завернутый в промасленный брезент, в общем погребе. А через несколько дней этот погреб зацементировали... Узнав об этом, я был так подавлен, что, помню, кто-то даже спросил меня: «Что ты ходишь как в воду опущенный?» В какую там, к черту, воду! Это был цемент. Ах, парабеллум! Совершенно новый парабеллум! Цены ему не было...


Если не с кем поговорить, почему не побеседовать с самим собой, делая записи в дневнике? Это идея!

Эта идея родилась у меня в том лесу. Конечно, я пришел в отряд не для того, чтобы стать его летописцем. Не было у меня и привычки вести дневник: нам, болгарам, это не свойственно.

Я достал тетрадь и начал писать о вчерашнем дне и бесконечной ночи...

Не знаю, что это получился за рассказ. К сожалению, эти записи о первом дне моей партизанской жизни не сохранились. Почему — узнаете позже.

Только не думайте, что я сокрушаюсь по этому поводу подобно моему коллеге Йованчо Йотате: «Лучше б я сам пропал, чем мое сочинение... Какая это страшная потеря для народа!» Однако какую службу сослужили бы мне сейчас эти записи!..


Значит, если что-нибудь случится, эти двое будут сражаться, а я — подбирать гильзы?..

Эх, вот бы мне сейчас одну из тех «сербок», из которых мы с Марином стреляли летом сорок первого года! Их было две, обе — Крагуевацкого завода. Длинная, но легкая винтовка, очень удобная, с четким прицелом. Ее тяжелые пули летели черт знает куда. Мы стреляли в ущельях под Муртаном, в Челопечских горах, и эхо поднимало такой шум, будто гремела артиллерия. А попадания были самые неожиданные!

Однако не надо забывать, что я нахожусь в отряде «Чавдар». Ведь так вчера вечером сказал Велко.

Чавдар... Хорошее название, хотя, по-моему, больше бы подошло что-нибудь из революционной героики нашего поколения. Димитров? Но ведь мы — не все коммунисты, мы — Отечественный фронт. Лучше всего — Ботев. Старо-планинский партизанский отряд имени Христо Ботева — это звучит. Да, но такой отряд уже есть в Средне Горе. В сущности, Чавдар — это то же самое, что и Ботев. Это название напоминает о преемственности гайдуцкой старины, а Чавдар был большим гайдуком, можно сказать, даже великим. Дав отряду такое название, товарищи взяли на себя большую ответственность. Она ложилась на каждого из нас... В моем воображении Чавдар был не столько тем полководцем из учебника истории, армия которого осаждала Софию, сколько тем, кто на протяжении двадцати лет возглавлял партизанский отряд. В сущности, я до сих пор не знаю, каким был в действительности воевода Чавдар — таким, каким его изобразил Ботев, или таким, как в учебнике истории. Да, славное имя носит наш отряд, и мы еще не знаем, какие воеводы выйдут из него...

Меня зовут Андрей. Имя красивое и не чужое. Имя моего старшего брата.

...Ночью один из товарищей спросил меня:

— Как тебя здесь называют?

— Что значит «здесь»?

В подполье мы не раз меняли свои имена. Неужели и партизаны тоже делают так?

— Здесь строгая конспирация. У каждого есть партизанское имя. Свое ты забудь.

— Хорошо. А какое имя можно взять?

— Какое хочешь: гайдуцкое, имя погибшего революционера, советского героя, да и самое обыкновенное. Выбирай, какое нравится, иначе Митре[31] сам тебя окрестит. Он очень любит это делать.

Митре — это заместитель командира отряда.

«Только подпольщик, и никто другой, — подумал я, — не пользуется привилегией выбирать себе имя». А партизанское имя означало многое — оно отражало характер человека, его привязанности и стремления.

Конечно же Андрей: следуя его примеру, я стал коммунистом. Еще юношей брат участвовал в Сентябрьском восстании[32]. В отряде Тумангелова был связным с Центральным Комитетом. Партийным руководителем... Я не знал тогда, что Андрея уже нет в живых и что я даю его имени новую жизнь. Просто хотел походить на него и, конечно, понимал, какую ответственность налагает на меня его имя.

Никто не требовал от меня принятия присяги, но я сам себе дал клятву. Я не мог бы изложить ее так, как это сделал Раковский в своем «Временном законе для народных лесных партизанских отрядов на 1867 год», однако я испытывал такие же чувства. «Светлое солнце пусть будет свидетелем моей клятвы, а храбрые юнаки с острыми ножами пусть покарают меня, если я нарушу ее».


Помню один вечер. Нас человек пятнадцать. Мы расположились в какой-то лощинке на голом холме. Долго добирались туда, но это мне не запомнилось. Было холодно, и мы жались друг к другу. Я еще не привык к этому, но нужда быстро всему научит.

Здесь я встретил знакомого, доктора из Сливена. Русоволосый, проворный, острый на язык, грудь колесом. Раньше он учился на одном курсе с Верой; теперь ему предстояло сдать настоящие экзамены. (Я не знал, что раненых будет мало, значительно меньше, чем тех, которым помочь уже ничем нельзя.) Я пока еще не был среди партизан своим, в полном смысле этого слова. Меня приняли по-братски, все с большой теплотой относились ко мне, но нас еще не связывали общие переживания. Они о чем-то говорили, понимая друг друга с полуслова, поскольку речь шла об известном им человеке или случае. Мне было хорошо среди этих людей: я чувствовал себя в безопасности и желанным товарищем, но я еще не знал, какое счастье быть частицей единого целого.

И вновь я прошел по дороге, которая привела меня сюда: София, Искыр, Долни Богров, потом, наверное, Бухово. Теперь я знаю, что мы залегли тогда у горы Готен. Снова я шел от села к селу. Нет, от человека к человеку!

Как-то я выступал с воспоминаниями перед пионерами. И один маленький, резвый такой мальчуган спросил меня: «Как же вы копали эти каналы — от Софии до самых гор? Неужели все время под землей? И полиция вас не выследила?» Смех смехом, но я понял, что иногда мы не умеем об этом рассказывать детям так, чтобы им все было ясно...

Да, каналы, которые приводили в партизанский отряд, были различны и всегда одни и те же: ими были люди. Поездом до Локорско, до Ботунца или до Саранцев, а там кто-то провожал тебя в горы. Или несколько человек собираются у стадиона имени Хаджи Димитра, а затем следуют с проводником по шоссе София — Локорско до моста на Искыре, где к ним присоединяется еще группа товарищей. Они доходят до Локорско, останавливаются там на ночлег, а потом — мимо Огоя по Злому долу до Мургаша. Да и кто знает, какими еще путями. Иногда случались до нелепости смешные истории, иногда возникали ситуации, опасные для жизни. В другой раз происходили самые фантастические приключения. Подумать только, какая организация была необходима!

А потом мы шли и шли, как в сказке, и на рассвете добрались до лагеря.

Лагерь! Теперь я настоящий партизан.

Загрузка...