БЕСКОНЕЧНЫЙ ПОХОД


Этот поход убил меня.

Нет, в нем я родился как партизан.

Фантастическое путешествие. Мы все время шли по Балканам, а казалось — по разным краям. Для нас не только люди, но и события — небольшой бой, вступление в какое-нибудь село, незначительный переход, — все имело свое лицо, свой характер (а когда они были безлики, мы быстро забывали их). У этого похода было очень строгое лицо, которое в конце концов озарилось щедрой улыбкой...

Я должен был отправиться в чету имени Бачо Киро, куда-то в Этропольские горы. Христачко отстал в ходе Макоцевской операции, добрался до Софии, а оттуда — снова в отряд: он должен был вернуться к бачокировцам. Нас повел Митре, который по решению штаба отправлялся в эту чету в качестве представителя нашего штаба.

Я впервые почувствовал, как сжимается сердце партизан при разлуке. Впервые — от Васко — я услышал выражение, ставшее крылатым в отряде: «Ну, смотри, чтоб не заржавели гвозди в твоих ботинках!» Оно означало самое сердечное пожелание. Владо стукнул меня по спине: «Слушай, лупи их, гадов, всех подряд, дружок!» Лазар своим рукопожатием чуть не раздавил мне пальцы, и я долго тряс их, будто обжегся. Эту привычку он сохранил до сих пор. Похлопывания по спине, объятия. И вдруг я уловил в этой сердечности тревогу: увидимся ли еще?

Мы двинулись к Мургашу как бы наискосок, но поднимались очень круто вверх, так что одна нога болела от того, что все время оставалась согнутой, а жилы другой вытягивались. Пока мы шли по лесу, было тихо, и я слышал свое дыхание как бы со стороны. У меня перехватывало дух, но я делал глубокий вдох и шел дальше. Когда мы взобрались на голую вершину, поднялся сильный ветер.

Нет, это был не ветер, а какой-то космический вихрь. Плотный, жесткий, хлесткий. Он толкал в грудь и отбрасывал назад, так что устоять на ногах было трудно. Пытаешься сменить направление — не помогает. Ведь это не дерево, которое можно обойти, а упругая, отталкивающая тебя стена. И ты наклоняешься вперед, чуть ли не ползешь, пытаясь пробить эту стену головой... Митре и Христачко, согнувшись, будто изучают чьи-то следы, маячат далеко впереди меня. Я открыл было рот, чтобы крикнуть им, но ветер попал прямо в легкие, и крика не получилось. Я выхватил платок, прикрыл им рот, чтобы облегчить дыхание.

— Митре-е-е, привал!

Вряд ли он меня услышал, но, увидев, что я остановился, Митре повернулся спиной к урагану:

— Давай, давай, барышня! Привыкай!

У меня перехватило дыхание. Как можно? Заместитель командира отряда и — «барышня»? От злости я ничего не мог сказать. «Ты еще у меня увидишь! «Барышня»...»

За долгие годы борьбы, подполья и тюрьмы Митре огрубел (позже я не раз увижу, каким неожиданно сердечным он может быть). Он буквально мчался вперед в шубе и кепке, прикрывающей его брови, широко ставя ноги. Картина казалась невероятной: человек будто не шел, а несся над землей. Я потряс головой. Нет, конечно, он шел, но по-гайдуцки: ведь полтора года носился он по этим горам. «И куда он мчится? Черт бы его побрал! Убежит, что ли, эта чета? Он-то привык, а мне всю душу вымотает! Тоже мне — товарищ...

— Давай, давай!

Он не кричит, а если и кричит — я его не слышу. Не оглядываясь, он машет рукой. И я даю. Даю, но сдаю. Еще два шага, и я, выбившись из сил, задыхаюсь. Уф! Уф! «Митре, стой! Неужели ты не человек?..»

— Давай, Андро, поднажми немного!

«Христачко, Христачко-то еще учит! Вот несут тебя черти! Душа еле держится, а тоже из себя строишь! Что ты из себя представляешь?..» Я, конечно, не говорю им ни слова. Я ворчу сквозь стиснутые зубы.

Но злость помогает. И я иду, хотя испытываю такое чувство, что у меня вот-вот разорвется сердце и лопнет грудь...

Больше всего я злюсь на самого себя. «Ну как, видишь, какой ты? Если ты себя знаешь, почему не остался сидеть в Софии? Почему не послушался бай Петко, который мог тебя устроить послушником в монастыре, пока не придет Красная Армия?.. Может, нужно быстрее миновать опасное место? Может, нас ждут? Все может быть. Ты должен идти. Ты пойдешь!..»

А небо все более заволакивали тучи. Какое небо? Не было никакого неба. Кругом только потемневшая, ревущая мгла. Я провалился куда-то в глубь земли, откуда нет возврата...


Теперь я понимал, как приходилось в ту зиму русским. В непроходимых снежных сугробах, когда вот так же бесновались метели. Сотни братушек[53] тогда становились жертвами коварной белой смерти. А тысячи шли дальше. И даже в такую зиму!.. Однако это меня не утешало и не прибавляло сил.


Я помню только один привал. Митре улегся на бок и сжал сигарету в согнутых ладонях. Предложил закурить и мне. Я весь дрожал. У меня не было даже сил подумать о сигарете. Впервые. Вряд ли он меня сейчас понимает.

— Молодец, браток, ты еще не привык, а выдержал! Нельзя нам было останавливаться, да и хотелось мне, чтоб ты себя проверил.

«Ну да, рассказывай мне теперь...»

Однако, совсем изнуренный, я отмечаю деликатность Митре: ведь он сказал «чтобы ты себя проверил», а не «проверить тебя». Я благодарен ему, хотя он и измотал меня.

Потом — ничего. В моей памяти — тьма, еще более густая, чем темная ночь. Я шел уже автоматически. Всю ночь.

Неужели есть на свете солнечная земля?

Это было почти как в сказке. Из долины мы поднялись в горы, только доставили нас туда не орлы, а несчастные наши ноги.

Большой лес остался где-то далеко — на куполах холмов, громоздящихся друг на друге. Только у самого дальнего горного хребта видна ленивая туманная дымка, подчеркивающая блеск горизонта. И кажется, что солнце сверкает не с синего, неправдоподобно синего неба, а с этого хребта.

Мы спускаемся по старой вырубке, где густые заросли бука едва доходят до груди. Склон открыт — и перед глазами безграничный простор... Тонкие ветки, склоняясь под тяжестью снега, трепещут в тихом блаженстве. Снег пушист, но под солнцем он уже набух и отяжелел. Достаточно малейшего дуновения ветерка, и кристальные гроздья, повисшие на ветках, мягко, беззвучно падают. Стоит полное безветрие. Только мы время от времени задеваем ветки.

А тишина звучная, необъятная, сладкая. Я невольно стараюсь не задеть, не смахнуть белые украшения. Молчит Митре. Молчит Христачко. Молчу и я. Мы будто парим. Все кажется таким воздушным: один звук — и эта волшебная картина исчезнет.

Да, есть на свете такая солнечная земля!

А мы уже в другом краю. Светло. Сквозь густой туман пробивается солнце. Все кажется бледно-матовым. Снега нет: мы вышли из зимы, вступили в осень. Чернеют проселочная дорога и вытоптанные скотом тропинки. Трава сохранила еще зеленый цвет. То тут, то там алеют своими листьями буки. Земля еще живет, но уже остывает.

Местность здесь голая, и нас могут заметить издалека. Я удивляюсь, почему мы идем в открытую, но внутренний голос говорит мне: Митре знает. Хорошо, когда тебя ведет друг. Ты только идешь и ни о чем не думаешь; ведь иногда думы слишком утомляют.

Меня вдруг охватывает дрожь. Потом наполняет радость. Мы уже в знакомом краю. Совсем близко — родные места.

Я еще много раз за время своей партизанской жизни буду возвращаться в родной край и много расскажу о нем, но я никогда не забуду того волнения, которое охватило меня, когда я впервые, будучи партизаном, приближался к нему по горам.


Вдали видна синяя дымка — Средна Гора. Вон вьется шоссе Гылыбец — Пирдоп! Напротив нас — Долно Камарцы, под нами — Стыргел. Бедный край, чудный край. И я сразу почувствовал себя увереннее: я уже знаю, где нахожусь. И даже если нас обнаружат, все дороги мои.

— Где ты витаешь, Андрей? Чего ты там нюхаешь? — Митре остановился, вслед за ним — и Христачко.

Может, и вправду было похоже, что я к чему-то принюхиваюсь. А ведь я почувствовал сладкий дым отечества. Не помню, знал ли Митре, откуда я родом. Может, он и догадывался, в связи с тем что на партийную работу меня послали в Пирдопский край? Но я соблюдал конспирацию и выдавать себя не собирался.

— Я вынюхиваю, где бы нам расположиться. Да и огонь бы развести...

— Сейчас. Вон в какой дворец я вас привел.

Странно, но я не чувствовал себя усталым. А может, я ничего не чувствовал от усталости? Но мне хотелось присесть, поговорить немного. Надоело мне молчание.

Дворцом оказалась стыргельская мандра[54]. Мы долго прислушивались, а потом осторожно вошли внутрь. После того как наши напали на этропольскую мандру, полиция заставила селян перенести почти все мандры в села. Стыргельский «дворец» оказался запущенным, с грязным цементным полом. Но как заманчиво было улечься не на мокрую землю, а под крышей! «Наконец-то отдых, как у людей!» — сказал я. Однако Митре сразу же испортил мне настроение: «Ребята, только два часа. Ристе[55], становись на пост! Разбудишь меня через полчаса!»

Он осмотрел полки, устроенные, как нары, в три этажа, и с отвращением покачал головой. Смотрите-ка, Митре привередничает! Полки и в самом деле лоснились от жира, но ведь мы так долго искали убежища.

— Чего ты морщишься? Не замараешься.

— Не в этом дело. Противно...

— Посмотрите-ка на него! Хорошо бы всегда у нас были такие укрытия.

— Противно. Это все от лагерей. Ну да не будем слишком гордыми! — И Митре, подняв воротник шубы, опустил голову и завалился спать.

Я ворочался. Сон не шел. Я понял, что это от переутомления, хотя глаза у меня слипались. Однако заснуть я так и не смог...

Я лежал и думал о Митре. Он похрапывал рядом со мной. Теперь он самый близкий мой товарищ, а что я о нем знаю? Тюрьмы, Испания, концлагеря. А что он чувствует, что носит в себе, что заставило его вздрогнуть от отвращения перед этими досками? Наверное, люди, которые не пережили наше время, никогда не смогут по-настоящему понять нас...

Позже, когда Митре уже не будет в живых, Васка Воденичарский расскажет мне: «Из них троих Иван Шонев — самый интересный и оригинальный. В сентябре прошлого года, когда «человек с богатым прошлым»[56] пожелал узнать, за что попал в концлагерь каждый из нас, между ним и Иваном Шоневым произошел следующий разговор.

— За что тебя посадили в лагерь?

Иван Шонев пожал плечами. Его смуглое до блеска лицо выразило изумление.

— Откуда мне знать?

— Кто ты по профессии?

— Обыкновенный сапожник.

— Кто?

— Обувщик.

— Есть у тебя мать, отец?

— Нет. Отец погиб в первую империалистическую войну.

— Хм... — Бесцветные глаза коменданта сердито блестят. Иван Шонев стоит, как послушный ученик перед учителем, и ждет вопросов.

— Господин Шонев, вы свободны!..»

Другие заключенные из концлагеря рассказывали мне, что этот диалог проходил довольно бурно. Комендант решил, что ему удалось «поймать» Митре, и он бросил ему: «Значит, ты намекаешь, что эта война — вторая империалистическая?» «Почему намекаю? — сказал Митре. — Это и так каждый знает». За это комендант его и выгнал.

А Васка продолжает: «Казалось, нет такой ситуации, из которой этот худой, жилистый обувщик не нашел бы выхода. Здесь он подбивал подметки, дробил камни, скитался по лесу с Тони (это наш бай Цветан) и Колчаком, питался черепашьим мясом. В долине Месты и в болотистых местах в апреле и мае бывает изобилие черепах. Ежедневно мы собирали их мешками. Приносили свыше трехсот черепах в день. Все в лагере было забрызгано кровью, а запах стоял, как на скотобойне. Иван Шонев сделал из проволоки крючок и зацеплял им голову черепахи. Голова высовывалась из панциря, и он отрезал ее. Кровь — в кружку. Поднимает кружку и пьет. С губ капает кровь.

— Эх... шербет!

Эта привычка осталась у него с того времени, когда он был на фронте под Толедо. Там водились ящерицы, «вкусные, как рыба». Вес их доходил до нескольких килограммов...»


Христачко хотел было разбудить Митре, но я его остановил: все равно не сплю. Прислонившись к двери, я все смотрел туда, за Гылыбец, где был мой дом...


Мы обогнули гору Баба и стали спускаться. Недаром говорят, что человеку никогда не угодишь. Так оно и есть: поднимаешься на гору — разрываются легкие; спускаешься — жилы, колени болят, будто их режут. «И ведь еще не скоро, не скоро спустимся в долину, — подумал я. — А как же подниматься потом?» Такого кризиса, как вчера на Мургаше, я не испытывал и старался сохранить бодрость духа, но все же в конце концов не выдержал и спросил:

— Как насчет моста, браток?

— Моста нет, зато есть река. Может, придется пошлепать по воде, вот ты и освежишься!

Митре всю дорогу шел впереди, за ним — Христачко. Последним шагал я. Митре было известно бытовавшее в отряде выражение (может, оно даже ему и принадлежало!): если сыт дорогой по горло, не спрашивай, будет ли когда-нибудь ей конец, а поинтересуйся, будет ли мост. Там, где моста не было, действительно приходилось тяжко. Река мчалась по склону, пенясь и разбиваясь о крупные камни. Некоторые из них были отполированы до блеска, другие торчали острыми зубцами. Надо было переправиться через нее, чтоб ей пусто было! Что он там канителится, этот Митре?..

— Вроде бы и знаю, где брод, а каждый раз приходится искать.

И все же он находит брод. Река здесь разливалась, и, шагая с камня на камень, ее можно было перейти. А что, если свалишься в эту ледяную воду?.. Бр-р!.. Мне стало не по себе. Камни скользкие, а у меня подметки стертые. Хорошо еще, что вербы и ольшаник протягивают свои ветки.

Мы прислушались. Митре высунул голову из зарослей ольшаника, огляделся. Потом быстро друг за другом, сильно наклонившись вперед, мы пересекли шоссе Этрополь — Златица и оказались в могучем буковом лесу, где нас сразу же охватили сумерки.

Вдруг Христачко сказал:

— А ты знаешь, как называется эта дорога?

Дорога как дорога. Неровная, крутые подъемы, повороты.

— Откуда я знаю...

— Это сырная дорога! — великодушно объявил он мне.

Я не спросил, почему сырная, а не, скажем, брынзовая. Но Христачко хотелось поговорить. Слишком долго мы молчали. Да и любил он, старый партизан, поучить новичков. Симпатичный парень, но делал он это немного неумело, и меня, разморенного дорогой, это невольно раздражало. Может, так он пытался улучшить себе настроение после того случая, когда отстал у туннеля.

Тогда над ним очень смеялись. А он не был виноват: слышал он плохо и, не уловив сигнала, заблудился в темноте.

— По этой дороге мы доставляли сыр из этропольской мандры...

Там, где дорога была поровней, он находил в себе силы рассказывать на ходу. Когда же мы останавливались передохнуть, Христачко продолжал говорить:

— ...Стефчо очень хорошо изучил все. Ну и симпатяга же этот Стефчо, командир бачокировцев. Ты еще его узнаешь. Он распределил нас: кто будет непосредственно проводить операцию, а кто прикрывать. Было восьмое августа. Мы спустились с винтовками наперевес... и столкнулись с толпой каракачан[57] — мужчины, женщины, дети. Отвели их в сторону, чтобы не пострадали мирные люди, и вошли в мандру. Все произошло так быстро, что я даже разозлился — и выстрелить не пришлось! Полицейские ушли в Этрополь, а здесь остался лишь один: его совсем замучил чирей. Казалось, он умрет от страха, когда Коце сказал, что сделает ему операцию. От начальства полицейские наслышались страшных историй о партизанах, и этот явно решил, что Коце его зарежет. А потом казалось, что он умрет от изумления: его лечит партизан! (Коце, политкомиссар бачокировцев, был студентом-медиком. Он носил с собой немецкую походную аптечку и старый скальпель.)

В мандре было около четырех тонн сыра. Да такого, какой тебе и не снился!

— Ну-ну, а ты ел когда-нибудь наш? — Я хотел было сказать «пирдопский», но осекся, вспомнив о конспирации. — Где там, в жизни не ел такого сыра!

— Мамочки, беднота такой сыр и не видала! — продолжал Христачко. — Да к тому же еще голодные. Как набросились!.. Мы набили полные ранцы, а сыр все еще оставался. Зовем каракачан, предлагаем им, а те отказываются. Вот чудаки! Представь себе — отказываются!

— Да ведь на следующий же день полиция вырвала бы его у них изо рта вместе с зубами! — замечает Митре.

— Так ведь чего проще — спрятать его в лесу! Мы им полчаса все растолковывали... Часть сыра взяли... А что делать с остальным? Вот задача. Бензина у нас не было, да и зачем сыр уничтожать? И мы принялись его резать. Руки у нас отваливались от усталости. В Германию его в таком виде уже не повезут. Хочешь не хочешь, а придется раздать людям... Ну а мы? Если б мы знали!.. — Христачко засмеялся, обнажив неровные, желтоватые зубы.

Даже когда он смеялся от всей души, в его улыбке была какая-то грусть, наверняка не от легкой жизни. Я знал, что он электротехник (позже он стал «директором радио»), что он из Софии, из бедной семьи и что ему двадцать лет. Он дважды отверг желтую звезду: сначала мрачную звезду древней религии и стал коммунистом, а второй раз ту, какой его хотели унизить фашисты, и ушел в партизаны. Черноглазый, смуглый, с лицом мученика. Он стеснялся того, что плохо слышит, и все время пытался это скрыть. Товарищи любили его, хотя иногда он бывал раздражителен. Этой любовью можно объяснить и ту ценную реакцию, которая произошла с его именем. В самом начале он был Христо, но из-за своего маленького роста стал Христачко, а после того как он заблудился в кустарнике у Макоцевского туннеля, его прозвали Храсталачко[58]. Это прозвище долго держалось за ним. Позже его переиначили в Папортачко... Ну и мастера были наши давать имена!..

— А мы тогда попали в очень затруднительное положение, — продолжал Христачко. — У всех случился запор! Проходит день, второй, третий... У нас глаза полезли на лоб! Хорошо еще, что нам принесли из Этрополя слабительного...

Тогда я не спросил у Митре рецепта и позже поплатился за это. Выслушав драматический рассказ, я решил, что мне-то эта опасность от сыра не угрожает! Позже я сам (но после какой муки!) пришел к научному открытию: слой сыра в палец толщиной, а сверху такой же толщины слой масла — и полная нейтрализация! А Митре давно уже знал этот метод...

Мы все шли и шли.


Сколько историй услышал я в этом походе, да и потом тоже, а ведь они так и останутся неизвестными! Это не истории — драмы! Как рассказать о старом деятеле партии, который раньше проявлял большую активность, а потом не захотел уйти в партизаны, и наши вынуждены были привести его с собой чуть ли не под дулом пистолета? Если бы кто-нибудь напомнил ему эту историю позже, он, возможно, даже удивился бы тому, что мог так поступить...

А каково было тому парню, сыну известного коммуниста, который в тяжелые летние дни плакал и просил отпустить его из отряда? Однако старые коммунисты по-мужски поддержали его: парень вышел из состояния депрессии и стал революционером без страха и упрека... А как рассказать о драме Молотка? Надо же, чтобы человеку так не везло! Хороший ремсист. Он отстал во время операции у Макоцевского туннеля, затем через Софию вернулся в отряд, потом едва не погиб в бою у Байлово. Позже отправился в город и не вернулся, наверное, погиб от бомбежки.

Мы опять вступаем в край, где лежит снег. Снег здесь затвердевший, с ледяной коркой.

Склоны становились все круче и круче. Вот они уже почти отвесные. Карабкаешься, карабкаешься изо всех сил, пока доползешь до ровной площадки, где жгли древесный уголь. Отдохнешь немного — и дальше. Много было таких площадок. Ими, казалось, размечен был весь наш путь.

Митре начал отставать, и мы с Христачко первыми добирались до этих площадок — немного прибавляя ходу, чтобы подольше отдохнуть наверху. «Он тренирован, умеет ходить равномерно», — сначала подумал я, но потом встревожился: тяжело шел Митре. Но я промолчал. Молчал и он, лишь иногда покряхтывал.

Вдруг я услышал крик:

— Ребята, нога!..

Я оглянулся. Митре, сделав после отдыха несколько шагов, упал на колени, опершись руками о снег. Если уж он закричал, значит, дело плохо! Сердце мое сжалось, и не только от сочувствия к нему. Я моментально почувствовал, что значит, когда видишь командира слабым. Ведь я так полагался на него!..

Мы подхватили Митре, Он обнял нас за плечи, попытался встать — и вскрикнул от боли. Одна нога висела безжизненно. Я ощупал ее.

— Нет, перелома нет. Но нога отнялась, не пошевелить. Болит, сил нет.

Всем своим телом он повис на нас — не сдвинуться с места. А Митре стонал от боли. Как мы понесем его через эту сплошную снежную завесу?! Темнело, становилось все холоднее. Нас охватило чувство какой-то безнадежности.

Митре попытался ползти на коленях. Где там! Боль сковывала его.

— Подождите, я посижу.

Я откопал прогнившие поленья. Мы положили на них один из ранцев. Митре сел. Пот струился по его потемневшему лицу, но взгляд оставался ясным.

Странно и нелепо, но это факт: в тот момент я испытывал и гордость. Я выдержал! Значит, и с ним, закаленным партизаном, может случиться такое! Мне хотелось даже съязвить его же словами: «Давай, барышня!..» Я стал партизаном. Однако вместе с чувством гордости пришло и чувство ответственности. С командиром — беда... Мне было и тяжело, и хотелось помочь ему.

— Товарищ командир, расскажи, как ты их разогнал с гашником[59] в руке...

— Черт бы их побрал! Сколько еды они у нас тогда утащили! — сказал он с самым серьезным видом и замолчал. Потом устало улыбнулся: — Оставь ты эту историю! Разве ты ее знаешь?

Мы не только знали эту историю, но и были свидетелями случившегося. Это была веселая история. Веселой, собственно, сделал ее он сам, а вообще-то она могла оказаться весьма грустной.

Началось все просто, обычно для того времени. Шел октябрь сорок второго. Какой-то житель Бухова искал в лесу пропавшую корову и у истока реки Сперлы увидел Двоих наших, а те его не заметили. Он перепугался и помчался прямо в село. Думал, думал, рассказал соседу, а тот —в общинное управление. Митре в тот день был в лесу один, гулял и присел в кустах по нужде. Вдруг слышит голоса! Невдалеке — большая группа полицейских. Стоит ему пошевелиться — и его сразу же заметят. Митре из «чрезвычайного» положения мгновенно перешел в положение для стрельбы с колена и из пистолета ударил в скопление врагов. Кто-то из полицейских, вскрикнув, упал. Остальные покатились по склону. Видели бы они, из какого исходного положения он с ними расправился!..

Митре знал, что рассказывали об этом шопы, но он не дожил до того времени, когда можно было прочитать, как жаловался уездному начальнику староста Долни Богрова:

«Я не могу умолчать, да и считаю, что не следует того делать, о действиях командиров полиции, их несерьезности и наивности, проявленных при поисках большевистских банд в горах у Ботунца и Бухова. Я огорчен и должен вам сообщить следующее.

...Нашей полиции было известно все — местность, объект атаки, силы обороны в два — четыре человека («Ха-ха-ха!» — рассмеялся бы здесь Митре), а результат, в конце концов, оказался удручающим.

Было собрано около 30 полицейских из Новосельцев и Софии (в другом донесении к ним добавлялось и 7 разведчиков! — Прим. авт.), их хорошо вооружили и снарядили. Они начали фронтальную атаку с криками «Заходи, Янко, сверху! Эй, оттуда! А ты — с той стороны!..» и тому подобными.

Когда первая группа приблизилась к партизанской землянке, уже стемнело. Кто-то из бандитов, поджидавших их, выстрелом из пистолета-пулемета ранил одного полицейского и убежал в лес.

...Раненый не получил помощи, потому что с подразделением не было санитара: настолько велика была уверенность, что противник сдастся, не оказав сопротивления.

...В глазах людей полиция оказалась совершенно скомпрометированной, а действия властей — неумелыми и нерешительными.

...Борьба со спекулянтами и государственными преступниками ведется, как это можно заметить, с каким-то безразличием, тупостью, безволием, а это воодушевляет преступников, делает их еще более самонадеянными и дерзкими.

Я считаю, что в слухах, согласно которым София окружена партизанами, нет преувеличений.

Настоящим призываю стряхнуть с себя оцепенение, быть бдительными, осуществлять власть твердой рукой. Ведь противник многочислен, опытен, располагает большим количеством денег и оружия (вам бы столько!), а наше население апатично, оно снабжает английских шпионов (а ведь только что он назвал нас большевистскими бандами!) продовольствием и укрывает их.

...При таком положении и подходе к делу не будет ничего удивительного, что в один прекрасный день мы окажемся побежденными...»

«Угадал, без бобов угадал!» — воскликнул бы Митре.

В полицейском донесении перечислено буквально все, что удалось захватить в ходе карательных акций. Если вам это кажется неинтересным, перескочите абзац, но... почему бы не осмотреть партизанское имущество? Парусиновая штормовка, ранец, сумка, туристские ботинки, рубахи, носки, брюки, фуфайки, носовые платки, полотенца, холщовые мешочки, цырвули, мешки, торба с мукой, сигареты, лезвия для бритья, машинка для стрижки, кисточки для бритья, родопирин, йод, вата, риванол, кастрюля, сковородка, бутылка с растительным маслом, баночка, коробки, бидон для керосина, тарелки, ложки, липовый чай, рис, черный перец (его раздобыл Митре, он любил приправы!), шило, нитки, иглы, рваные брюки гольф и бохчичка[60], военная палатка, тесло, восемь кусков хозяйственного мыла...

Не разжилась полиция и оружием: турецкая винтовка с пятью патронами, 14 патронов к «манлихере» и 20 к автоматическому пистолету (здесь Митре издал бы гневный стон). Опасным оружием полиция посчитала двое ножниц для резания проволоки, два гаечных ключа и два ломика-гвоздодера...

Полицейским уже мерещились взлетающие в воздух поезда (они нашли 3 килограмма пороха, 7 плиточек тротила, 8 тротиловых шашек по 50 граммов, 4 тротиловых брикета по 100 граммов каждый, 14 капсюлей-воспламенителей, моток фитиля...).

— Хорошо, что они это забрали, — усмехался Митре. — С этой амуницией мы и ослиную повозку не могли бы взорвать, только сами бы когда-нибудь взлетели на воздух. А они всюду кричат, что мы нападаем на поезда...

«Не может такой человек пропасть», — думал я с надеждой. Мне говорили, что иногда в трудных ситуациях он мог быть немного недисциплинированным, мог вступить в пререкания с товарищами... Но я знал, что этот же Митре, участвуя в работах на линии Мажино, выдержал два дня непрерывных бомбардировок, в то время как одни напивались до бесчувствия, а другие теряли разум.

Мы с Христачко топали ногами, чтобы не замерзнуть. Может быть, поэтому поднялся и он. Упал — и сразу же гордо выпрямился с грозной руганью. Взял палку, которую мы для него нашли, и, опираясь на нее обеими руками, двинулся в путь. Он испытывал невероятные муки, но об этом можно было судить лишь по тому, как он стиснул зубы. Мы поплелись.

Прошло довольно много времени, когда Митре сказал:

— Эй, как насчет моста, браток?

Было темно, но я знал, что он хитро улыбается. Улыбнулся и я.

Ярким впечатлением от этого похода осталась встреча, которая произошла, когда мы спустились с гор. Я и теперь прихожу в этот дом и гораздо острее испытываю то чувство, которое охватило меня тогда. Казалось, что с голубой вершины горы, ночью выглядевшей совершенно отвесной, мы в каком-то мягком полусне спустились прямо к этому красивому этропольскому дому. Хозяин встретил нас не в самом доме, а в туннельчике, как я его называл. Это была выложенная камнями дорожка вдоль одной стены, сверху — скат железной крыши, другая стена принадлежала сараю. Неяркий свет, но я вижу все. Хозяин крепко пожимает руку Митре, здоровается с Христачко, шепчет: «Ну, здорово!» Поворачивается ко мне, всматривается: «Мы не знакомы. Новенький. Молодец! Всё идут, а, Митре?» Среднего роста, плечистый, в шубе, на голове — кепка, квадратное лицо с пышными усами. Что-то отцовское было во всем его облике. Он заговорил о делах с Митре, а руку свою положил на мое плечо. Я до сих пор помню тепло его ладони.

Конечно, более поздние переживания усилили те чувства, которые я испытывал тогда, но я хорошо помню, как быстро проникся уважением и любовью к этому человеку. Казалось, он озарял все вокруг себя. Позже я узнал, какой всеобщей любовью пользовался этот пожилой, ласковый ятак (я слышал, с какой нежностью говорили о нем суровые мужчины). Ему оставалось жить всего два месяца, а сейчас его руку на своем плече я ощущал как защиту от всех бед. Ему оставалось жить только два месяца, а сколько ему еще предстояло сделать!..

Теперь о нем знают все — бай Марко Проданов, ятак и организатор, секретарь районного комитета в Этрополе. Сельскохозяйственный рабочий, дровосек, искусный мастер по изготовлению деревянной посуды (этому он учился в столярном училище, которое позже станет носить его имя), кондуктор трамвая (уволен), советник от коммунистической партии в городской управе Этрополя. В него стреляли, пытаясь заставить отказаться от этой выборной должности. Он был несгибаемым человеком, и тяжелое ранение в ногу, полученное в стычке с полицией, не сломило этого убежденного коммуниста. Смелый, принципиальный, настойчивый — так отзывались о нем многие, и все при этом добавляли: разговорчив, сердечен. Но пожалуй, лучше всех сказал о нем один партизан: «Мудрый. Закаленный и стойкий коммунист».

Для меня это была одна из первых встреч с таким человеком, и хотя я тогда буквально валился с ног от усталости, она навсегда врезалась мне в память. До конца своих дней я буду вспоминать собравшихся у белого дома бай Марко, Митре и Христачко. Их троих давно уже нет в живых.


Шли тридцать шесть часов и все время почти без отдыха.

Ветви вековых буков запорошило чистым пушистым снегом, весело блестевшим на солнце. Кругом белая целина — поляны и плоскогорье над нами. Все сверкает, вызывая боль в глазах. Нигде ни следа...

Неожиданно раздается властный голос:

— Пароль!

Митре отвечает. Из-за огромного бука выходит подтянутый парень.

— Здравия желаю, товарищ командир!

Внезапно он улыбается и подмигивает нам:

— Новички, а? Здравствуйте, товарищи!

Я еще куда ни шло, но как перенесет это «новички» Христачко?

Гляжу, а он уже обнимает парня...


Загрузка...