Много еще той осенью буду я ходить по родному краю. Стоит закрыть глаза, и я вижу тенистые тропинки, укромные уголки и светлые поляны где-то между Гылыбцом и Козницей, слышу шум леса и рек, кваканье лягушек, фырканье лошадей и собачий лай. В памяти эти реальные звуки сливаются с условными сигналами. Слышу голоса, много человеческих голосов. Некоторые заставляют вздрагивать: ведь тех, чьи голоса так явственно звучат в памяти, давно уж нет. Значит, и в самом деле ничто не исчезает: голос погибшего остается в памяти его друга, и это тоже бессмертие, которое человек дает человеку. И я вижу людей. Как же их много! И все они живут в воспоминаниях. А тогда бывали мгновения, когда мы чувствовали себя лишь маленькой горсточкой!..
Я хожу со Стоянчо, хожу с Колкой, хожу с Алексием. С Алексием мы сейчас лежим в тридцати шагах от хижины Топуза в Биноклевом ущелье над Мирковым. Светлая роща наполнена тонкими осенними ароматами. Нам тепло. Мы жуем кизил, груши, лесные орехи. Самые последние — самые сладкие. Мы с Алексием — старые друзья, а поскольку давно ходим вдвоем, он теперь для меня самый близкий человек. Мы вспоминаем своих знакомых из Центрального района.
— Мушичка, — говорит Алексий, — будет ходить на явки, и ничто, даже смерть, его не остановит.
Мне хочется сказать: ты, мол, и сам, руководя сектором, был таким же.
— Значит, ты из этих краев? Завидую тебе, братец. Ты у себя дома.
— Что ты? Вон же София! Ты тоже...
Он засмеялся, вздохнул, перевернулся на спину и обхватил голову руками.
— Я не из Софии, Андро. Эх, если б я мог пойти в наши горы!..
Товарищи прозовут его Конспирацией, но сейчас и ему хочется сказать, откуда он родом. Это вполне понятное человеческое желание: если что случится...
— Я, братец, из Елены.
Откровенность сближает нас еще больше.
Ничего больше из того дня я не запомнил. В другой, далекий день в родном доме Алексия его мать тихим голосом продолжит наш разговор: расскажет о тяжелом детстве сына, о том, как надрывался он с утра до вечера, разнося покупателям овощи, был продавцом на Витоше, книгоношей (в то время он много читал и пополнил свое образование). От его товарищей я узнал, что он брался и за перо, правда лишь для того, чтобы написать заметку в газету о собрании в Елене (но полиция не разрешила ее опубликовать). Узнал, почему он так любил стихи: Алексий находился под влиянием своего друга — побратима, молодого поэта Стефана Йовчева Вечвоя, позже, как и сам Алексий, погибшего.
Много я ходил той осенью по родному краю. Заходил во многие дома, спал на многих сеновалах, сидел за многими столами.
И везде — друзья.
Люди, которые ждали нас, как вестников будущего. Я не стесняюсь этих слов, потому что они относятся не ко мне лично, а к нам. Наверняка люди видели что-то хорошее в каждом из нас — и в Стоянчо, и в Колке, и во мне. Но так они относились к нам потому, что видели в нас свою надежду. И потому, что мы представляли силу, которую они создавали своими руками и всегда считали более великой, чем они сами. Этой силой была наша партия. Мы несли людям правду, которую защищали не только словом, но и с винтовкой в руках, не жалея своей жизни.
Поэтому нас называли апостолами...
Апостолы!
От срубленных сосновых веток исходил острый, целебный запах смолы. Толстый слой сухих листьев поглощает звуки. Каждый из нас слышит лишь свое дыхание. Ребята прилегли. Мы в густом молодом лесу над Челопечем. На этот раз у меня нет другого дела, и я пришел к молодежи. Мы пробирались сквозь чащу, вытянув вперед руки и ругаясь вполголоса. Темнотища была хоть глаз выколи. Мне хочется узнать ремсистов по голосам, правда, голос может обмануть. Разговор ведет Колка. Эта дружеская беседа то уводит ребят в далекое будущее, то внезапно возвращает сюда, в этот таинственный лес.
— И мы сядем на трактора, как там... — говорит кто-то тонким голосом, и я представляю себе высокого, стройного юношу.
— Да что ты? В этих горах?.. Ведь ты его тут сразу угробишь, и от него ничего не останется! — Этот насмешник наверняка полненький, спокойный, его не удивишь чудесами.
— Но колхозы-то мы наверняка организуем? — Этот голос не терпит возражений.
— Если доживем до этого!..
А говорившего я вижу, будто он стоит передо мной, — высокий, длинноногий, с длинными руками и продолговатым лицом. Гарри Купер — называю я его, не подозревая, что придет день, когда он наденет отутюженный костюм и про него и в самом деле скажут: киноартист. А он возьмет и станет сценаристом и режиссером. Я чувствую, что он улыбается. Наверное, и молодые люди замечают это. Они тихо смеются... К сожалению, не от него зависит, какой будет демократия — буржуазно-демократической или совсем нашей. Поэтому он не спешил давать обещаний, хотя и знал, какую демократию хотелось бы создать.
— Но ведь Рабочая партия будет разрешена? И РМС? — настаивает тот, кто спрашивал о колхозах.
— Слушай, что ты задаешь такие глупые вопросы? — поддевает его насмешник. — Какая же иначе это будет свобода?
— А что? Товарищ вправе спрашивать, — спокойно говорит Колка. — Мы сами еще должны многое уяснить. Неизвестно еще, как будут развертываться события. Сейчас для нас важно одно — существование антифашистского правительства национального спасения! А куда без коммунистов?
— Да, но все зависит от полиции! Я считаю так: министерство внутренних дел должно быть нашим!
Этого голоса я еще не слышал. Тяжелый, он будто рубит воздух. Здесь мы, конечно, были единодушны: министерство внутренних дел должно быть нашим!
Только до этого было еще очень далеко.
— Ай да мы! Еще осла не купили, а уж на него сели и подпрыгиваем! — Этой реплики насмешника следовало ожидать.
— А ты, если не веришь, зачем сюда пришел? — сердится высокий, восторженный.
— А, ты только веришь? Я пришел, чтобы дело делать!
Голос насмешника дрогнул: он не боялся, что его сочтут трусом, но ему не хотелось прослыть сомневающимся.
— Здесь ты совершенно прав. Говорить — всякий мастер! — от души засмеялся Колка. — Мы должны делать дело!
Впрочем, он знал, что и такие беседы — тоже дело. И, воодушевляясь, он простыми словами говорит с товарищами о большой политике, от которой зависит судьба болгарского народа, о победах на фронтах по эту сторону Днепра. Участвовали в разговоре и ребята: рассказывали, что говорят в селе про нас, как боится нас староста. Это была взаимная информация. То, что приносило нам радио с Большой земли, или то, о чем рассказывали тонкие, маленького формата страницы «Работническо дело», встречалось с житейскими, иногда грубыми, иногда смешными историями, осмысливалось, становилось жизненной правдой... Я не люблю шаблоны, но не могу избавиться от преследующей меня мысли, что в эту темную ночь я вижу не челопечских ребят, а огоньки, зажженные Колкой, а они, в свою очередь, опускаются в село и зажигают там новые огоньки. И вот уж и тут и там — повсюду вспыхивает и трепещет пламя.
Разве эти ребята могли не стать апостолами?
И только ли они?
Некоторых из них мы уже видели. Увидим их и там, где не хотелось бы... Мы входим и останавливаемся как вкопанные — низенькая кухонька битком набита! Я сердито смотрю на бай Сандо. Его заросшее бородой лицо сияет, однако, увидев наше недовольство, бай Сандо тускнеет.
— Смотри... Хотят видеть вас!
— Хорошо, хорошо... Только вот освещение у тебя слабовато.
На этот раз бай Сандо не понимает моей шутки:
— Да ведь я нарочно убавил фитиль, так надежней...
— Ага-а, значит, если появится полиция, ни вас, ни нас она не узнает.
Бай Сандо вспыхивает. Это удар ниже пояса. Мы и в самом деле не можем как следует разглядеть лица ребят. В заговорщическом мраке они похожи на краснокожих. Мы сердечно пожимаем руки друг другу: между нами нет недомолвок. Садимся. И все же мы отдаем себе отчет: в то время, когда они собираются, или потом, когда выходят, их может заметить недобрый глаз, а это означает провал, потерю такой замечательной базы! Или устроят нам засаду... То, что мы встречаемся, — хорошо. Но ведь для этого есть горы...
С тех пор мы не стали предупреждать бай Сандо о своем приходе. Но это не помогало: ребята ждали нас всегда. Разговоры с бай Сандо велись на все более повышенных тонах.
— Бай Сандо, до каких пор так будет?
— Ах, боже мой, как ты не можешь меня понять?! Разве я их приглашал, душа моя?
— А откуда они знают?
— Ну ты смотри!.. Ребята они умные, сами чувствуют. Увидят вас — и мчатся!
— Но они могут увидеть нас и в руках врагов! Да и вы встретитесь в тюрьме... если только вас не прикончат раньше!
— Ох, боже мой!..
Бай Сандо чуть-чуть хлебнул хмельного, самую малость, конечно («только чтоб не заплесневеть, а то пьешь целый день воду»), но мы непримиримы. Я пытаюсь понять его: не преодолевает ли он таким способом страх? Нет, страха он, кажется, не знает. Может, он хочет этим хоть немного скрасить свою жизнь? Но мы не имеем права не видеть опасности только потому, что любим его...
— Я знаю, что ты мне скажешь... — Глаза его светятся. — Но ведь я тоже соображаю. Это же все — мои дети. Я их всех сам вырастил.
И я невольно смолкаю.
Жена его умерла. Бай Сандо вырастил пятерых детей. У некоторых уже были свои семьи. С ним остались две девочки и мальчик. Если требовалось, этот мальчик садился верхом на лошадь и скакал туда, куда посылал его отец. Ему было тогда всего восемь лет. Я так и запомнил его верхом на лошади, нашего самого маленького курьера. Это романтично, но каково было отцу, вырастившему младшего сына с таким трудом, посылать его ради дела на верную смерть?..
Однажды он достал что-то из темной бумаги и положил на стол.
— Вот, немножко мармелада. Он, правда, такой, что хоть избу им обмазывай, но человеку иногда хочется чего-нибудь сладенького. Вот я и подумал...
Я сразу понял, в чем дело, да он и не пытался скрытничать.
— Да вот, продал я немного яиц, берите...
— Бай Сандо, как можно? От детей кусок отнимаешь! Видишь, рюкзаки наши полны! — Мы шли из богатого села Лыжене, там нас снабдили как следует.
Бай Сандо вскипает. Обычно он только делает вид, что злится, но на этот раз рассердился не на шутку, и больше всего из-за того, что сам выдал себя.
— Сума ты сошел! — отталкивает он мои руки от рюкзака. — Приходишь ко мне в дом со своей едой? Надо же думать!
Бай Сандо был лесником, и, даже когда его уволили, лес по-прежнему оставался его стихией. Ему бы только и быть проводником!
И не только по родным местам. Стоит лишь сказать — он отправляется в Пирдоп, в Златницу, в Мирково, в Радославово, где бывать небезопасно.
Больше всего бай Сандо ненавидел тех, кто уклонялся от дела.
Однажды надо было установить связь с членом партии в Цырквище, небольшом селе, насчитывавшем около пятидесяти домов. Оно лежало в начале ущелья, в двух-трех километрах от Челопеча. Стоило мне сказать об этом бай Сандо, как он сразу же поднялся: «Знаю я его. Сейчас пойду!»
Пошли и мы с Колкой. Притаились недалеко от дома, в который вошел бай Сандо. Мы ждали довольно долго и конец услышали со двора его голос:
— Одно ему скажи: с бай Сандо пусть он таких штучек не выкидывает. Не к лицу ему так делать, не к лицу, так ему и скажи!
Пришел злой.
— Дома он! Прячется где-то. Сейчас вернусь и шею ему сверну, как цыпленку! Ну да пошли, а то собаки лай поднимут...
На обратном пути мы пытались заговорить с ним о чем-то другом, но он все сердился:
— Да разве это человек? Нет, скажи мне! Дерьмо!..
...Заслышав шаги, мы с Колкой залегли за канавкой. Нельзя было допустить, чтобы его видели с нами.
— Прячьтесь! Я сам все улажу...
На сей раз сделать это было нетрудно. Встречными оказались Мильо, не помню, кто еще, и один новый партизан — бай Горан. Мильо вручил мне письмо, полученное через Буново. Я не мог прочитать его в темноте, но от волнения у меня перехватило дыхание. Я знал, кто его прислал...
Мильо и его группа отправились в партизанский лагерь, а мы с Колкой — в Челопеч, чтобы на следующий день пойти в Радославово.
Теперь мы уже в заброшенном монастыре. Его стены хорошо защищают от ветра, но мы не можем все время там собираться. Лежим на покатом склоне, в густых зарослях сливы. Темнота скрывает весь мир, даже собственной руки не видишь, когда протягиваешь ее, чтобы потереть воспаленные веки.
— Хорошее это дело — Отечественный фронт. И говорить нечего! — убежденно говорит бай Гецо, и кажется, что сказано это было не для того, чтобы поддержать товарища, а чтобы лишний раз проверить самого себя. — Разве плохо, если в нашу борьбу включится больше людей? Однако, скажу я тебе, такие дела делаются с людьми...
— А ты думаешь, только мы с тобой люди?.. — Я и в темноте видел ироническую улыбку бай Ивана.
— Слушай, Тренчо, все это пустой разговор. Ты мне скажи, кого ты пригласишь на эту свадьбу?
Они не упускали случая подзадорить друг друга и в те тревожные дни. Иногда дело доходило до ссор, но не потому, что они чего-то не могли поделить. Да и что им было делить? Разве только предназначенные им пули? И, даже состарившись, они будут говорить друг другу колкости при каждой встрече и тем не менее вместе попивать водочку...
Почему всегда, вспоминая об апостолах той осени, я мысленно возвращаюсь к коммунистам Радославова?
Может, потому, что они, самые старшие по возрасту, были мне особенно симпатичны? Или потому, что партийные руководители в других местах: бай Кольо — в Пирдопе, Коце — в Лыжене, Ангел — в Миркове — активно вели работу и не было необходимости часто встречаться со всей группой? Или потому, что в других селах юноши горели нетерпением и с первого же слова выполняли наши поручения? А в Радославове разговоры были долгими. В ходе этих разговоров люди, в сущности, преодолевали самих себя, обретали веру. Да и само село было более трудным. Более зажиточное, а потому немного реакционное... И села были, как люди...
Когда они спорили друг с другом, это было замечательно: они тщательнейшим образом обсуждали все дела, так что я мог уловить все оттенки их мыслей и хорошо представить себе участников диспута...
— Оставь ты его! Во времена существования блока он был полевым сторожем!
— Ну и что? Ты на человека смотри! Земледелец. Когда это было?
«Не такая уж это большая должность — полевой сторож!» — думал я, хотя при каждой смене правительства за это место шла борьба. Бай Петр, которого в свое время этот человек преследовал, был против привлечения его к нашей работе. Бай Иван, не испытавший таких преследований, потому что его в то время здесь не было, считал, что с этим человеком можно поговорить.
— Слушай, а учитель кажется мне неплохим человеком, скажу я тебе. Славный малый, и башка у него варит! — замечает бай Христо.
— Варит... Башка у него варит, где бы найти местечко потеплее! Увидишь ученого — гони прочь! — решает бай Гецо.
— Смотри как ты заговорил. Вон молодой товарищ какой ученый... а раньше нас пошел в горы.
Бай Гецо наверняка покраснел. Он осекся и хлопнул меня по спине:
— Этого ты оставь, это же гайдук!
— Хорошо, хорошо, а как все-таки с учителем? — спрашиваю я.
— Я так понимаю: надо поговорить с ним по-человечески, по-хорошему... — предлагает бай Христо.
Дошли до какого-то влиятельного, зажиточного «земледельца».
— Да разве я к нему не подходил? — вскочил Петр Данчев. — Убегает, как баран, которому попала колючка под хвост...
— Видишь ли, Петр, конечно, хорошо бы было, но правда и то, что очень уж он боязливый! — мягко говорит бай Христо.
...Позже этот человек сблизится с нашими. Он помогал, но при этом все время испытывал страх и говорил: «Вам этого не понять. В вашей партии народ отчаянный. В нее вступают только те, кто не боится ни побоев, ни пуль. А мы так не выдержим...»
— Это правда, — отзывается бай Иван, — но есть здесь кое-что и другое. Ему хочется знать, что думают лидеры партии, к которой он принадлежит...
— Да это известно! Эти лидеры идут за царем, как лисица за бараном! — уверенно заявляет бай Петр. (Вы скажете: пришло на ум сравнение, как же не использовать? Дело в том, что он его придумал и даже уточнил, кто лиса, и так далее...) Понимаю еще, если б у них была какая-нибудь организация, а то что ему ждать?
— Честный ли он человек? Антифашист ли он душой и сердцем? Тяготеет ли он к нам? Помогите ему, чтоб и он помог нам. Будто мы сами не знаем, что такое страх!
— Оно, конечно, так, — смягчился бай Петр.
Об одном они думали, что он их может выдать; с другим у бай Петра были старые счеты, которые он не мог забыть; третьего, пожалуй, можно было бы и привлечь, но с какой стороны к нему подойти?.. Социал-демократов не оказалось («у тех работа уже давно заглохла»). А когда я упомянул о звенарях[78], бай Петр сказал:
— Что ты, Андро? Откуда в нашем селе звенари? Вот звонарей — этих у нас сколько угодно! — добавил он с большим удовольствием.
И опять началось. Обсуждались кандидатуры тех, кто отошел в разное время от активной работы в партии, но сохранил свои убеждения (хотя на таких наши были очень злы). Обсуждались «земледельцы», «пладняры»[79], беспартийные. Эти много повидавшие на своем веку люди провели двадцать лет в политической борьбе, но и их опыта не хватало сегодня, когда платформа стала намного шире и достаточно было одного: бороться с фашизмом. И все же они принимали в расчет десять — пятнадцать человек, — значит, были люди, которые могли бы войти в Отечественный фронт.
Отечественный фронт существовал.
Существовал он и там, где патриоты еще действовали с оглядкой, но уже вели работу в своем кругу.
Существовал он и там, где люди уже были действительно активом фронта, но не хотели еще входить в какую-то организацию.
Я уже не говорю о селах, где были созданы комитеты[80].
В жизни все было намного сложнее и многообразнее, иногда даже трудно поддавалось определению — совсем не так стройно, как некоторые представляют это сейчас задним числом. Из некоторых воспоминаний создается впечатление, будто люди толпами шли записываться в Отечественный фронт. Если бы так было! Но человек, не знакомый с теми днями и поверивший подобным заявлениям, вправе спросить: «В чем же тогда заключалась сложность вашей борьбы?..»
— Ну и тяжелая же это работа, Андро! — вздыхает бай Гецо. — Ведь каждого надо прощупать... А потом смотришь — вдруг кто-нибудь тебя и обгадит...
— Так это известно наперед! — воскликнул бай Петр. — Того и гляди, как бы он тебе кровь не пустил!
— Да ведь если и есть легкая и чистая работа, то ее уже присвоили себе попы, — замечает бай Христо.
Бай Ивана, кажется, опять мучит проклятая язва, и ему не до шуток:
— Слушай, так мы можем проговорить и до утра. Я знаю одно — опять все ляжет на нас. Надо готовиться, и все!
Эти слова, может, звучали изоляционистски (какой там Отечественный фронт! Партия — это все!), но, по существу, они были верны: главную тяжесть борьбы несли коммунисты. Таким же было и положение в мире: второй фронт когда-нибудь откроют, но пока Советский Союз напрягал все свои силы в этой исключительно тяжелой борьбе. И никакой Национальный фронт не был бы создан, если бы этого не сделали мы.
— Да, правильнее, бай Иван, не скажешь! — Он подвел меня к теме, на которую я как раз собирался поговорить. — Прежде всего нужно, чтобы партийная группа была крепкой. Я хочу сказать, что не плохо будет, если вы примете кого-нибудь и помоложе.
— Ты что думаешь, что партию мы бережем только для себя? — сердится бай Гецо. — Только где они, молодые?
— А эти ребята, которых собрал сейчас Колка? Они что, всю жизнь останутся в ремсистах?
— Да, это верно, надо бы подумать. Только так сразу...
Дело было не в том, что сразу. Просто в Радославове отсутствовало пополнение за счет среднего поколения, и теперь в самом деле у них немного неловкое положение: совсем юнцы рядом с пожилыми товарищами.
Мы уже пожимали друг другу на прощание руки, когда бай Гецо толкнул меня в бок. Это означало, что он взволнован и что сейчас последует: «Послушай-ка, товарищ...»
— Послушай-ка, товарищ. Знай, это дело мы сделаем. И партийную организацию укрепим, и фронт организуем. Вы только берегите себя, а то как мы без вас? Может, и не все время вам быть у нас, но если мы знаем, что вы в горах, мы испытываем гордость и чувствуем себя уверенно! Знай это! И скажи это всем товарищам в горах! Понял?
— Знаю, бай Гецо!
— Знаешь, знаешь, вовсе ты не знаешь, что вы для нас значите!..
Воцарилось молчание.
Они шли к людям, чтобы будить честные сердца и придавать им смелости, чтобы бороться за каждую человеческую душу, подготовить своих односельчан к тому, чтобы вскоре они сами назвали свое село Чавдар.
И они тоже были апостолами.
Мы подошли к дому незаметно. Стоило нам прикоснуться к железной ручке, как дверь отворилась. Бай Иван ждал нас.
Окна были закрыты черной бумагой: во всей стране ввели затемнение, в данном случае это получилось в буквальном смысле. Свет лампы, хотя и не сильный, заставил нас в первый момент зажмуриться. Тетя Пана поднялась с постели и зябко куталась в шерстяную шаль. Она взяла меня за локоть:
— Пойдемте в горницу. Что вы за гости, если все в кухне сидите?
— Обязательно, тетя Пана, только в другой раз, когда придем в лакированных туфлях.
— Смотрите на него, еще смеется! Слушай, откуда вы берете столько сил? При этой вашей жизни приходить в дом по ночам да еще и смеяться?
— Может, это как раз от нашей жизни, тетя Пана.
— Может, и так... Поэтому я и хочу, чтоб вы хотя бы здесь отдохнули.
Мы ели и разговаривали. Тетя Пана интересовалась всем, а нам рассказывала, что слышала в селе, — «может, пригодится в вашем деле». Бай Иван большей частью молчал, предоставляя говорить ей, и не столько из галантности, сколько из чувства добродушного снисхождения: мужскую работу мы делаем там, в горах, а здесь пусть и жена что-нибудь расскажет.
Послышался лай собаки. Тетя Пана подобрала концы свешивавшейся до полу шали, прислушалась и движением головы указала на дверь:
— Посмотри-ка, Иван!
Об этом не было нужды говорить: он и так уже вскочил и вышел в сад. Тревога оказалась напрасной.
— Откуда ты, сынок? — Тетя Пана положила руку на плечо Колки. — По твоему говору вижу, ты не здешний.
— Ты что, дура, что ли? Я ведь тебе сказал, чтоб ты не спрашивала о пустяках! — оборвал жену бай Иван.
Колка почувствовал себя неловко.
— А почему и не спросить, бай Иван?.. Я из Софии.
Тетя Пана не обиделась: в сельском лексиконе слово «дура» звучало не так уж грубо.
— Он все осторожничает, осторожничает, ничего и спросить о вас нельзя.
— Да ведь от этого вопроса и до веревки недалеко! — усмехнулся бай Иван.
— Удивляюсь я, глядя на вас, лесовиков... — И опять тетя Пана осеклась. — Простите меня, но вас все так называют, вот и я тоже...
Мы весело засмеялись, и не потому, чтобы избавить ее от чувства неловкости. Мы и в самом деле не сердились, когда нас называли лесовиками. Точнее, все зависело от того, как это говорили: в устах полиции и чорбаджий это слово звучало злобно, с издевкой; люди из народа произносили его с уважением, а подчас и с юмором. Ведь в действительности это так и было: мы скитались по лесу; спали на срубленных ветках; листья закладывали в обувь, чтобы избежать потертостей; листьями время от времени и закусывали...
Покраснев, тетя Пана стала еще миловиднее: невысокая, с мягкими чертами лица, доброй улыбкой и глубокими карими глазами. Только позже, значительно позже мы заметили, что она прервала свой рассказ, и не могли понять, что ее заставило это сделать.
Бай Иван выглядел добряком, но был суров. Его обдували не только старопланинские и среднегорские ветры, но и злые песчаные вихри Патагонии. Всех, кто побывал там, звали американцами, но это прозвище не закрепилось за ним: в селе уже был Петр Американец, Пройчо Американчик, Найден Америка. Историю своих скитаний он откровенно рассказывал мне не раз. Вообще-то, это общеизвестная история. И он отправился за океан с большими надеждами: деньги, деньги падают в Америке с неба! Он был в Уругвае, потом попал на нефтяные промыслы в Патагонии. Пустыня, песок и огненные языки (видимо, так он называл нефтяные пожары) — вот что я запомнил из его рассказов. И самые разные люди — от рыцарски чистых, смелых пролетариев до опустившихся бродяг. И борьба, жестокая, отчаянная борьба, которая закалила его.
Поняв, что долларами в Америке не разживешься, бай Иван вовремя, пока жив, вернулся домой. Ему удалось купить немного земли. Поставил двухэтажный дом. Не похоже было, что построен он на доллары...
Однако он привез с собой другое богатство: скитания по свету открыли ему глаза, и домой он вернулся уже не робким крестьянином...
Я блаженно лежал на спине. Чувствовал себя отдохнувшим, усталость оставила о себе память только легкой болью в мышцах ног. Я не шевелился — не хотел будить Колку и наслаждался минутой сладостной лени. Большой сеновал был доверху заполнен: стоило вытянуться, и я упирался в черепицу крыши. Дул ветерок. Я с упоением вдыхал ароматный запах сена. Не чувствовалось даже самого слабого запаха плесени. «Сено с сухих лугов», — подумал я. И вот уже передо мной наш луг, и надо мной уж не черепица, а шумит развесистая груша. Солнце, жужжат мушки, воздух прозрачен. Фиолетовый клевер лучше всех цветов и трав! Какие краски, какой аромат! Вдыхаешь всей грудью, и кажется, становишься все легче и легче. Еще немного — оторвешься от земли и отправишься в плавный полет. Как целительно это сено! Оно освежает, как хвойная ванна.
«Оп-па!» — это проснулся Колка.
Я поворачиваю голову. Колка тоже еще охвачен сонной негой. Мы молчим. Нами владеет какое-то спокойствие, даже расслабленность. Где-то в глубине души мы испытываем неловкость от того, что наш сон охраняет женщина. Правда, такой женщине по плечу это дело! Не только потому, что мы полностью доверяем ей. Просто охранять нас — для нее радость. Бай Иван отправился за дровами. Все мужчины села сейчас в лесу, и он не должен вызывать подозрений, которые сразу бы возникли, останься он дома.
Наше блаженство было прервано неожиданно: вошла тетя Пана с большой корзиной на спине. Она хотела подставить нам лестницу, но мы мягко спрыгнули с сеновала. Что за удовольствие — скатиться с сенной горки!
— Отдохнули немножко, ребята?
— Спасибо, тетя Пана!
Она достала из корзинки большую миску, затем появился круглый медный поднос, заставленный кушаньями. Мы умылись, поливая друг другу из кувшина, вытерлись полотенцем. Культурно! Потом уселись за еду.
Разговоры никогда не мешали нашему аппетиту. Тетя Пана смотрела на нас с доброй улыбкой. Наверное, мы смутились, а она рассмеялась:
— С каким удовольствием вы все уплетаете! Ешьте, ешьте на здоровье!
— А чего нам стесняться?.. — посмеиваясь, сказал Колка.
Она в ответ только погладила нас по головам.
Много лет спустя она говорила:
— Я думала, что лучше будет, если я принесу вам и завтрак, и обед, и полдник — все сразу. Однако этого, наверное, вам оказалось мало и для завтрака?..
— Ну, почему же?.. Для завтрака хватило. И когда ты успела все приготовить?
Живы ли ваши матери? Знают ли они что-нибудь о вас?.. У меня трое детей, но если я хоть одного потеряю, не перенесу этого...
Она поняла, что я из Пирдопа, но не знает точно откуда. Может, она хотела бы передать от меня привет, но об этом не решилась спросить... Мысленно я вижу маму и, странно, рядом с ней тетю Цонку, мать Колки. Они о чем-то разговаривают, хотя никогда даже не слышали друг о друге.
Ложки постукивают в мисках.
— Простите, ребята, если я вас опечалила. Но вы мне так дороги, да и матерей ваших жалко...
Не мерзнем ли мы? Как выдерживаем такие переходы? А сколько сейчас бешеных собак бросили, чтобы выслеживать нас!..
— Знаешь, тетя Пана, человек, пока жив, все выдержит, а уж когда...
Она закрыла мне рот ладонью и строго, с болью сказала:
— Не говори, сынок, таких слов! Не смей! Сердце ты мне разрываешь. Берегите себя, сынки! Очень берегите!..
Сердечность ее слов и прикосновение материнских рук глубоко взволновали нас. И хотя нас это смущало, но так хотелось этой ласки.
Приводя нового товарища, я каждый раз шутил:
— Наверное, многовато у тебя стало сыновей, а?
— Дети никогда не бывают обузой, сынок...
...Наши ятацкие сеновалы! Они были нашими клубами. Нашими кофейнями. Нашими корчмами. Местом встреч наших людей, где велись самые задушевные беседы. На сеновалах мы встречались с ятаками и единомышленниками. Скольких людей я вспоминаю с самыми теплыми чувствами! Я так и запомнил многих: кого наполовину зарывшимся в сено, кого в стеблях кукурузы, кого в соломе. Надо было бы написать об этих наших сеновалах оду... Нет. Зачем оду? Хотя бы простые слова благодарности за теплоту и искренность, с которыми нас там встречали.
— Как отблагодарить всех этих людей?
Колка не ждет, что я ему сразу же отвечу. Многое понятно без слов, каждый из нас об этом думал, и ни у кого нет точного ответа.
— Только б остались живы! Дождались бы лучших дней.
— Да, но... рискуют они всем, а дождутся ли?..
Мне не хочется думать о том, чем они рискуют: тогда надо было бы уйти и никогда здесь не появляться.
— Редкостные люди.
— Не такие уж и редкостные. А твои?
Это неожиданный вопрос. Он молчит, а потом говорит:
— Что мои? Они же такие...
— От рождения? А им чем легче? И они ведь рискуют всем!..
Он добавляет:
— Раз уж они поднялись на борьбу, что другое им остается? Терять им нечего.
В общем, он говорит верно, хотя... Какие разные люди встали на этот полный опасностей путь! Хотелось верить, что этот путь будет и путем славы. Для одних, как для нас, это — все, вся жизнь. Другие, как родители Колки, хотя и находятся на легальном положении, однако это одна видимость, и их жизнь заполнена нелегальной работой. А для таких, как наши хозяева, жизнь — это дети, дом, поля. В минуты отдыха они могут радоваться всему этому, но... приходим мы — борьба поглощает их целиком и... в один миг могут они потерять все, а для них это было бы несравненно тяжелее, чем для других.
Рисуют картину: мать провожает сына в отряд. Памятник: мать вручает винтовку сыну, отправляющемуся в партизаны. Это красиво как символ, но характерно ли? Это была одна из наших драм. Мало было счастливцев, которых так провожали! Многие матери узнавали о том, где были их сыновья, лишь когда бились в истерике над маленькими, кошмарно маленькими ящиками с прахом погибших...
Колка был из числа счастливцев. Его мать, тетя Цонка, рассказывала мне, что проводы сына в отряд были настоящим праздником. Печатница, одна из первых коммунисток в нашем краю, она лишь спросила: «Обязательно ли это? Ведь и здесь нужны люди!..» Ганчо, брат (он только что закончил математический факультет и тоже очень хотел в отряд, однако ему дали поручение вступить в военную авиацию; позже его там раскрыли, и ему пришлось пережить немало тяжелых дней), спокойно убеждал мать, что нет более надежного места, чем горы, что полиция отпустила Колку чудом, а во второй раз... Вон как изуродовали Тошко Стайкова! Пусть Колка и сказал властям, что не занимается такой работой, но он — член городского ученического бюро и переходит на нелегальное положение... «Понятно, — соглашается тетя Цонка, — что надо, но и здесь есть работа... Хорошо, сынок... Следи за ногами: главное, чтоб ноги всегда были сухими...» Мать. Веки ее дрожат, но она — коммунистка и знает, что сын должен отправиться в путь бодрым, а поэтому нет у нее прав на слезы. По крайней мере в его присутствии. (Потом, вернувшись домой, они сядут с бай Костой на кровать да так и просидят всю ночь, опершись на подушки и не произнеся ни слова.) Старый почтовый служащий, бай Коста, с неизменной мягкой улыбкой на лице, провожая сына, был необычайно строг и на прощание сказал: «Все хорошо, сынок, но смотри, чтоб не было позора!..» Сын удивился, даже возмутился, а отец положил ему руку на плечо и объяснил: «Позор бывает такой: уходят некоторые из отряда, тяжело... Мы такого не признаем. Пошел — держись до конца! В добрый путь, сынок...»
Какой там позор, бай Коста!
Мы шли от Лыжене, направляясь к овчарне под Мирковом. Ботинки натерли мне ноги до крови. Я будто скакал по раскаленным углям, и им не было конца. Даже когда останавливался, невидимые раскаленные иглы продолжали истязать меня.
Я стонал, сжав зубы, задыхался от боли, но мне не хотелось тревожить Колку. Наконец я не выдержал:
— Колка, больше не могу. Иди один.
— Ну-ну, — протянул он насмешливо, не обращая на меня внимания.
— Не могу, пойми! Ноги у меня горят.
Я знал эти дороги. Я отвечал за встречи и торопил, когда это было необходимо. Колка поэтому удивился:
— Очень больно? Потерпи, осталось немного.
Зачем он так говорит? Сколько мне стоило труда продержаться до сих пор! Я встал, чтобы снова тронуться в путь, но меня моментально пронзила жгучая боль, и я закачался. «Ну нет, не упаду!» — и прислонился к дереву.
— Андро, тебе плохо?
— Ничего, ничего. Иди один, я тебя догоню.
— О, боже мой, как ты не можешь меня понять? — повторяет он, как бай Сандо. — Отдохни, никто за нами не гонится.
— Иди, я тебе говорю! Оставь меня!
— Кибиче! — Это обращение — последняя мирная попытка. — Ты ведь видишь, что скоро рассвет.
— Мне все равно. Конец света, что ли, наступит?
— Чего ты болтаешь? Я не какой-нибудь идиот, чтобы тебя оставить! — Он даже злится на себя, что вступил в глупый спор. Я знаю, что все это глупо, но боль берет верх.
— Ну и что ты мне сделаешь?
— Ты пойдешь! Или я тебя понесу.
— Как бы не так!..
— Андро, вставай!
И я вдруг чувствую неожиданный прилив сил. Их мне придают пожатие его руки, его голос, озабоченное выражение его лица. Где-то в глубине души я радуюсь: «Посмотри каков он!..»
— Подожди, так мне удобней! — Я обнимаю его за талию, а он сгибается и подхватывает меня под мышки, стараясь поставить на ноги.
Как только начало смеркаться, тетя Пана кладет еду в наши рюкзаки, а бай Иван проверяет, нет ли кого поблизости. И мы отправляемся в путь.
Все наши пути ведут к людям. Чтобы рассказать им правду. Чтобы принести им надежду. Чтобы они выплакали нам свои страдания. Чтобы взять с собой в отряд тех, кому грозит арест...
Поэтому нас называли апостолами.
Нам казалось, что мы, как самих себя, познали Левского. Мы знали, что он был Апостолом. Настоящим. И мы стеснялись, когда нам присваивали это высокое звание.
Я много думал об этом. Ведь человек всегда стремится осмыслить свои дела, узнать, чего он стоит. И я говорил себе: вот в Ботевградском крае — Васо, секретарь Чавдарского партийного комитета; в Новосельском — Владо; в Локорском — Захарий. С ними идут молодежные апостолы Стоянчо, Начо, Делчо. И каждый партизан, отправляющийся на явку, — это апостол нашей правды. Может, все, вместе взятые, мы становимся тем, чем был сам Апостол?
И тогда о каждом человеке судили по его делам. Мы были разные, но тогда еще нам предстояло пройти проверку временем. Теперь я вижу, что было достаточно только одного Захария или только одного Владо, чтобы дать моральное право на это имя тем, кто его носил. Это и в самом деле были апостолы.