Я ВЕРНУСЬ, ДОРОГАЯ...


Она пришла в новом, очень красивом платье. Это было естественно с ее стороны. Конечно, не в платье дело, но тем не менее каждый раз, вспоминая о ней, я вижу прежде всего это платье, излучающее нежный свет.

Да, платье и в самом деле было очень светлым, бежевым, однако свет струился из ее глаз, больших, карих, подчеркнутых густыми бровями. Озаренная солнцем, она слегка щурилась, пытаясь скрыть навертывающиеся на глаза слезы. Волосы у нее были золотистого цвета с легким оранжевым оттенком, и казалось, от них по стене бегают солнечные зайчики. Лицо ее, покрытое легким загаром, пылало от смущения. Ее смущала необычность ситуации.

Мы сидели в широком кресле в гостиной не только потому, что отсюда было видно все, что делалось на улице, и мы не могли пропустить нужного нам человека, но и потому, что у нас был праздник. Наш праздник, праздник только для нас двоих. Я сжимал ее руку, а другой касался ее дрожащего плеча и смотрел на нее — не для того, чтобы запомнить ее лицо (я не мог бы его забыть), а потому, что мне было так невыразимо хорошо. Мы были сами не свои, потому что прощались. Наши головы касались, а мы сидели неподвижно, охваченные необычной близостью. Так, рука в руке, я прощался с рощей у Симеонова, с чистотой Бистрицкой реки, с домиком среди вишен в Овча-Купеле[23] — со всем тем, что я никогда уже не смогу представить без нее.

Мы сидели молча, но это было живое молчание, самое прекрасное на моей памяти. Мы как бы слушали друг друга, понимая все без слов. Было так хорошо, что мне даже стало грустно. «Он верил, что счастье является самым лучшим из того, что может быть на свете, и для тех, кто умеет быть счастливым, оно может быть столь же глубоким, как и печаль». Ничего, что Хемингуэй еще не сказал этого. Я это чувствовал. И она. И каждый из нас держал свою тоску глубоко в сердце, потому что мы берегли друг друга.

Было тихо, как во сне. И в комнате, и во мне самом звучала музыка. Я видел себя в ярко освещенном зале и ее в том же самом платье. Вот послышались роковые такты: «та-та-та-там, та-та-та-там...» Как я был горд, что достал билеты в концертный зал «Болгария»! Звуки траурного марша заполняют все вокруг, но потом все отступает перед победным финалом симфонии...

...И ничего не остается от меня.

Вот бы дети были у нас...

Тогда я не знал, какое это чудо — дети. Мои. Наши. Тогда это не было даже мечтой. Ведь мечта — это то, к чему человек стремится...

А теперь мне хотелось иметь малыша и целовать этого несмышленыша. Я знал, что расставание с ним было бы еще мучительнее. Я впервые так сильно испытывал это чувство. В природе все великое просто. Молодой человек, в сущности, не знает, что такое дети, до тех пор, пока не рождаются его собственные.


...И ничего не остается от меня.

Ну, останутся стихи. Я знал, что они не столь уж хороши, но есть в них что-то о наших днях. Я их привел в порядок и написал заголовок «Когда зреет гнев». Впоследствии это заглавие покажется мне претенциозным, но тогда оно мне нравилось потому, что было в духе того времени, и потому, что каждый ремсист хотел написать тогда «Берусь я сейчас за оружье»[24]. Мне было жаль, что я так мало времени уделял стихам. «Может быть, — думал я по пути в горы, — мне и удалось бы написать что-нибудь получше». Однако вскоре самозабвение ремсиста заглушило все.


Но от меня ничего не останется.


Да, еще несколько снимков. На последнем я снят один. Воротник рубашки молодцевато расстегнут, а в глазах и во всем лице застыла печаль. Вот если со мной что-то случится, будут говорить: «Видите, он это предчувствовал», хотя я и не предчувствовал, и не хотел предчувствовать такое... Надпись на этой карточке обещала возвращение.


И все-таки от человека остается то, что он сделал для людей. Сколько еще мне предстоит?!


— И будь осторожен, берегись простуды! Не такой уж ты богатырь! — Я невольно застегиваю воротник рубашки, который распахнул было в жаркий послеполуденный час.

— Я всегда буду закутываться в одеяло.

— Ишь ты какой!..

Когда мы говорим о том, куда я ухожу, я чувствую себя сильным. Когда речь идет о моем здоровье, она вдруг сразу взрослеет, дает мне множество наказов и даже обнимает меня за плечи.

Для нее или для себя я отвечал так бодро? Целый год я настаивал, чтобы меня направили в горы, а теперь, думая о том, что меня там ждет, испытывал внутреннее опасение: выдержу ли? Хотите — верьте, хотите — нет, но о смерти я почти не думал; она казалась мне чем-то отвлеченным. Меня беспокоило лишь одно. Раньше я был выносливым, но после двух лет подполья, сидячей жизни... Как я перенесу ливни в горах? Выдержу ли ночные переходы? Видимо, именно поэтому я стараюсь выглядеть перед ней таким уверенным. Когда мы говорим о том, что будет там, я испытываю неловкость (ведь она остается в пекле!..) и обещаю не праздновать труса. Что же касается ее тревоги за мое здоровье, то решительно говорю:

— Не забывай, что я родился в селе. Вязал снопы, косил...


— Знаешь, о чем я думаю?

— Кое-что я знаю, но все же?

— Отгадай!

— Для этого я слишком глуп.

— Не говори так!

— Только тебе. Знаю, что ты этим не воспользуешься.

— Возьми меня с собой! Я хочу, чтоб мы всегда были вместе.

— О-о, это было бы замечательно! Пойдем как ты есть, в новом платье. Чудесно!

— А если меня накажут?

— Ну вот видишь, испугалась!

— А ты хотел бы, чтобы я пошла с тобой?

— Ты еще спрашиваешь?!

— Знаю, но хочу, чтобы ты сам сказал мне это. Может, скоро так и будет!

— Скажу тебе так же, как сказал Лиляне. Если тебя отпустят, иди только в наш отряд!

Мы всегда думали, что отправимся в горы вместе, а вот поди ж ты!.. У нас было много разговоров об организационной работе, но никогда мы не вдавались в детали. («Член центрального руководства БОНСС»[25] — прочитаю я позже о ней в воспоминаниях Гроздана Векилова.) Долг требовал от нее остаться здесь. Это было связано с душевными переживаниями, но, с другой стороны, вызывало у нее чувство гордости за доверие, оказанное ей.

Были у нас одни знакомые... Они поженились в начале войны (мы, конечно, никогда не упрекали тех, кто рано создал семью), у них родились дети, супруга совсем отошла от общественных дел, а супруг всячески старался доказать, будто наши жертвы бессмысленны. А раньше эти люди были активными коммунистами...

Та, кому посвящен этот рассказ, оставалась в Софии, где трудности были наибольшими. Одно меня немного утешало: по крайней мере, ее не обременяла семья.


— Почему же этот человек не идет?..

— Ты так спешишь? — Она положила свою руку на мою.

— Нет, но... Ты ведь меня понимаешь?

Она кивнула, хотя мне и самому трудно было понять себя до конца. Два месяца я мучился из-за того, что не могу уйти в горы. А как я рад, что жив и нахожусь здесь, в городе, где много моих друзей, и рядом с ней! Но теперь — конец! Придет какой-то незнакомый человек, скажет пароль — и конец всему!

Конец?

Когда я бывал с ней, то меня не покидала уверенность, что я останусь жив. Тогда я говорил: «Вера, я обязательно вернусь!» И она мне верила, верила безоговорочно. Когда же я оставался один, во мне возникала спокойная, непоколебимая уверенность в другом — возврата не будет!.. Тогда я не сказал ей ничего. Только смотрел на нее, пока она не почувствовала, что нельзя больше так мучиться, и улыбнулась: «Ты обязательно вернешься, и я первая встречу тебя!»

В мыслях я пытался отдалить приход партизанского связного, но в душе росла тревога: а что, если этот человек не придет? Если я так и останусь здесь? Не может быть! Он придет.

— Ты ведь мне будешь писать? Всегда, когда сможешь?

— И когда не смогу — тоже! Но дойдут ли мои письма?..

Мы, конечно, знали, что в горах нет отделений связи, но ведь наши товарищи говорят: «Курьеры не пришли», «Когда придут курьеры»... А носят ли они личные письма?

И я еще раз очень сильно почувствовал, как резко меняется моя жизнь. Где бы я ни был, письмо — этот простой способ общения между людьми — возвращало меня к своим. Теперь я буду лишен и этой маленькой — а как иногда она велика! — человеческой радости.

Я расставался со своим миром. С миром, в котором ничего не оставалось от меня, но оставалось столько моего!

Оставались верные друзья, мама, с которой я не имел возможности даже проститься. Наверное, мама, известие о моем уходе в горы причинит тебе сильную боль. Мама, родная мама!.. И мне хотелось взять с собой в горы все, что принадлежало мне, взять надежду на ту счастливую жизнь, которая должна наступить завтра, чтобы не напрасными оказались все эти расставания, жертвы, смерть.


Как мне хочется почувствовать себя таким, каким я был тогда!.. Я слышу голос Лиляны: «Эх, братец, вряд ли мы доживем!..» На днях прочитал письмо Свилена Русева его жене: «С радостью буду ждать тот светлый день, когда смогу обнять вас...» Дальше он пишет о дочери: «Научи ее любить наше дело так же, как любил его я!» Он написал это в тяжелые майские дни 1944 года!..

Вот он!

Я вскакиваю с такой стремительностью и проявляю этим такое нетерпение, что, возможно, даже обижаю ее. Парень ищет глазами номер дома. Делает это он очень осторожно, и я замечаю его взгляд лишь потому, что жду его. Затем он ставит велосипед у края тротуара. Когда в тишине дома раздается резкий звонок, я уже стою у двери.

— Вам кого?

Рыжеволосый парень со смеющимися глазами и с веснушками на простом крестьянском лице одет в темный пиджак и брюки гольф в клетку. Он хочет знать, здесь ли живет человек, который может сшить ему полушубок из кожи косули за один вечер. Такого человека здесь нет, говорю я, однако знаю одного скорняка в Коневице[26], правда, он известен как страшный обдирала.

— Тогда здравствуйте! — отвечает парень, скупо улыбаясь. — Вы готовы?

— Сейчас, одну минуточку!

— Я подожду на улице.

Я закрываю дверь и опираюсь на нее, с трудом переводя дыхание.

Затем возвращаюсь в комнату и вижу вопрос в больших глазах.

— Не вставай, сиди.

Я подхожу к ней. И на какое-то мгновение забываю, где нахожусь. Меня охватывает смешанное чувство блаженства и безнадежности. Но это не может долго продолжаться. Осторожно освобождаюсь из ее объятий.

— Сиди, сиди так...

У двери я оборачиваюсь, чтобы взглянуть на нее еще раз. Ее солнечные волосы отливают нежным оранжевым блеском, ее покрытое легким загаром лицо выражает одновременно и счастье, и горечь расставания... Я не могу сдвинуться с места. Есть такие вещи — сколько бы ты к ним ни готовился, они застают тебя врасплох. Она сжимает подлокотники кресла, чтобы скрыть дрожь рук, и, хотя губы ее сжаты и она молчит, я слышу: «Иди, иначе я сейчас расплачусь. А ведь ты этого не хочешь? Иди!»

Я открываю дверь и оборачиваюсь. В этот момент она легким и резким движением поднимает кулак. Поднимаю кулак и я...

В ушах у меня шумело. Со мной происходило что-то непонятное. Все было реально и в то же время будто во сне.

Парень балансировал по краю тротуара, подталкивая рукой велосипед. Я посмотрел на плиты тротуара и загадал, что если мне удастся не наступить на линию между ними, то мы еще встретимся. И я непроизвольно укоротил шаг, чтобы избежать этой черты.

Вещей у меня с собой никаких не было. Двумя днями раньше парень с ослепительной улыбкой (позже я еще раз встречу Ленко и расскажу вам о нем) взял у меня рюкзак, бросил его в свою повозку и, сказав мне пароль, дернул вожжи, понукая лошадей. Мой багаж отправился в дорогу раньше, чем я сам. Я пытался представить, каким путем он попадет в отряд. Вот налажено обслуживание у партизан! Это похоже на пересылку по почте.

У рыжеволосого парня были еще какие-то дела; он велел мне пока идти одному и назначил место встречи за мостом через Искыр. По привычке я внимательно рассматривал улицу, по которой шел. Однако если обычно я обращал внимание лишь на самое существенное, то сегодня мне все представлялось значительным. Видимо, я был тогда охвачен предчувствием, что, возможно, вижу все это в последний раз.

По Оборищу вышел на Черковну[27]. Сегодня это улица Пауна Грозданова. На тротуаре вовсю шла торговля овощами, среди которых преобладал, как сейчас вижу, ярко-красный перец. Для маринования. Люди еще делают маринады. Неужели они еще могут сегодня думать о маринадах? Не знаю почему, только маринады казались мне тогда самым позорным признаком мещанства.

Перед захудалым кинотеатром с громким названием «Савой» стоял, опершись спиной о тонкую акацию, давно не бритый, заросший волосами мужчина и играл на шарманке мелодию, отдаленно напоминавшую песню о чудесном голубом Дунае. На жердочке, устроенной над стоявшим рядом с шарманкой ящиком, сидел попугай и чистил перышки. Подошли парень и девушка. Шарманщик легонько встряхнул попугая, и апатичная птица вытащила клювом из ящичка билетик, сложенный вчетверо. «Ты встретишься с большой опасностью... Берегись женщины с зелеными. глазами... Проживешь восемьдесят лет...» Парень смеется, но все же внимательно рассматривает глаза своей спутницы. Может, и мне узнать свою судьбу? Глупости... «Просто так, для смеха» — будто вижу я хитрый кивок Веры. «Нет! Все это глупости...» — «Вытащи листок. Он пообещает тебе по крайней мере семьдесят лет. Меньшего срока в билетиках наверняка нет». — «Да, но если все-таки...» Я рассмеялся и отошел. Зачем искушать судьбу?..

На углу Регентской (теперь улица Янко Сакызова) столкнулся с Бочо. Мы вместе учились в Пирдопе, он бонсист[28], долгое время скрывал меня у себя в доме.

— Отправляюсь! — показываю я ему взглядом на Балканы.

— Куда же, свояк? — Мы ухаживали за сестрами и уже давно так величали друг друга.

Туда, — тихо шепчу я, подходя к Бочо вплотную.

— Да ты что? Спятил!

Нет, он меня ни в чем не упрекает и не пытается удержать. Просто когда он чем-то бывает удивлен, то обычно тянет своим густым басом: «Спятил» — и облизывает полные губы. Более крепких выражений Бочо не знает. Он обнимает меня. Того и гляди, свалит с ног.

У меня еще было время, и мы разговорились. (А поговорить с ним мне было очень нужно. Глядя на прохожих, я невольно думал (ох, уж эти нелепые, неотвязные мысли!): «Вот и этот не знает, что я ухожу в партизаны! Вот бы он, наверное, ахнул, если б ему сказать про это!..» )

И все время я чувствовал, будто рядом со мной стоит Вера, а после расставания с Бочо мне казалось, что она идет вместе со мной.

За подуянский мост ходил дребезжащий вагон трамвайчика № 10, однако эта роскошь была не для меня. Благословенные ноги! Они становились самой важной частью моего тела, хотя полностью я этого еще не осознал. Я шел боковыми улочками, пыльными, без тротуаров, мимо низких неоштукатуренных домов, через дворы, которые одновременно были и огородами, и полями, уже по-осеннему разоренными, с бронзовыми подсвечниками кукурузы, черно-зелеными грядками паприки и стеблями тыквы. Тут жила отчаянная беднота, изгнанная из сел и недопущенная в город, лишь пристроившаяся рядом с ним со своими курятниками и хлевами, а иногда и гумнами. Женщины брали воду из редких уличных колонок с поломанными свистящими кранами. Эти городские крестьянки-страдалицы мягко ступали по пыльным растрескавшимся от жары дорожкам, одной рукой поддерживая коромысло, а другой беспрестанно поправляя юбку, сползавшую с исхудалого тела. Ребятня пасла коз и резвилась на лугах. Мужчин в этот час здесь не было, но скоро они загремят тележками и в обшарпанных вонючих кабаках загудят их гортанные голоса. Этих кабаков вдоль Орханийского шоссе было бесчисленное множество.

Я остановился перед одним из них. Столы были вынесены на улицу и стояли почти у самой дороги. Не подумайте, что я шучу. Кабак и в самом деле назывался «Последний грош». Кабатчики — вообще народ изобретательный. Это название, по крайней мере, соответствовало действительности в отличие от громкого имени соседнего кабака «Лидо Венеция», и здесь действительно шопы Елина-Пелина[29] оставляли в базарный день свои последние пятаки.

Сыра? Колбасы? Брынзы? Кабатчик смеется, будто я — шутник и прошу нечто необычное. Маленький, лысый, тщедушный, бледный, он никак не соответствовал сложившимся представлениям о кабатчиках. «Пей и пей — это самое главное!» — был его девиз. Я заказал лимонад, и это испортило настроение кабатчику. Однако он все же отыскал для меня куриное яйцо. Я не был голоден. Просто мне хотелось купить что-нибудь. Это было еще одно прощание с городом.

А зачем мне к этому яйцу музыка? Лысый завел граммофон, и из огромной трубы понеслись звуки «Лили Марлен». Граммофон трясся на столе. Казалось, он вот-вот развалится. Вид у меня был вполне приличный: коричневые ботинки, брюки гольф, спортивная куртка с «молнией»... Однако я не решился крикнуть кабатчику: «Заткни ему глотку!» Кто знает?..

Я встал. Расплачиваясь, подумал: «А зачем мне оставшиеся деньги? И нужны ли партизанам деньги? Для чего? Интересно. Люди из-за денег гибнут, а тут вдруг деньги становятся ничем!..»

Парень догнал меня за Искыром. Кругом не было ни души, но он все равно затеял заранее условленный разговор, и я вынужден был ему отвечать. «Куда, милый человек?» — «Хочу поискать камбы»[30]. — «Да ну? В нашем селе она очень хороша».

Там, где шоссе было асфальтировано, я садился на багажник его велосипеда, а парень изо всех сил нажимал на педали. На мощенной булыжниками дороге я слезал: багажник врезался в тело. Спешивался и парень. Мы говорили много и возбужденно, рассказывая друг другу разные деревенские истории и анекдоты. Когда навстречу попадались люди, мы болтали особенно весело: нам необходимо было сойти за беззаботных юнцов.

Затем свернули с Орханийского шоссе и пошли, поднимая пыль, по сельской дороге. Вдруг парень заявил:

— А теперь ты должен подождать вон за теми кустами!

Я залег в густом низком ивняке. Надо мной склонялись старые вербы. На их ветках, обглоданных буйволицами, кое-где торчали клочья черной шерсти. Вербы были неумело обрублены женщинами, которым пришлось в это военное время взять в руки топоры. Ленивая речка уводила заросли ивняка и вербы вниз.

Села не было видно, но по доносившимся звукам я мог догадаться, что оно недалеко. В наступавших сумерках пастухи гнали стадо мычащих коров. Женщины возвращались с поля. Я слышал их голоса и смех — только женские голоса, и ни одного мужского. Скрипели повозки, запряженные волами. Прикинув пройденное расстояние, я решил, что это — Долни Богров.

Когда мы шли по шоссе, придуманная нами история еще могла сойти за правдоподобную. А сейчас? Какую камбу ищут в ивняке? Не то время. Нельзя даже соврать, что хочешь искупаться... Самое главное — не высовывать носа. Если дело дойдет до объяснений, пиши пропало...


Хотя было уже темно, я все же сумел разглядеть, что мой проводник переоделся. На нем были бежево-серые брюки, фуфайка, резиновые башмаки. «Придется нам потопать», — мелькнуло у меня в голове. Вместе с одеждой он как бы сменил и настроение, от его веселости не осталось и следа. Он дал мне большой самодельный рюкзак, себе забросил на спину объемистый мешок, сказал: «Теперь будь очень внимателен», и мы отправились в путь.

Он шел напрямик через поле, не произнося ни слова. Я едва различал его. Он шел ссутулившись, всей своей фигурой напоминая старика. Иногда останавливался, прислушивался и, бросив короткое «Пошли», продолжал путь. Мне тоже было не до разговоров: сырые луга, неожиданные канавы, мягкие поля скоро утомили меня, и я чувствовал себя одиноким в нашем молчании. Я хотел было взять у него мешок, но он отстранился: «Оставь, я привык!» — и больше не сказал ни слова.

Не знаю, сколько мы шли по темным полям, но этот стремительный переход показался мне тогда очень долгим. «Здесь будь особенно внимателен. Чтоб ни шороху!» — предупредил меня проводник, хотя мое внимание и так напряжено было до предела. Мы пересекли железнодорожную линию. «Это, наверное, где-то у Макоцева!» — подумал я и почувствовал себя в знакомом месте: наша дорога. Наша, а как зловеще она блестит!.. Вообще мне все казалось таинственным, все таило в себе какую-то угрозу. Вот и первая встреча с партизанской луной (ну, не совсем партизанской, но почти!). Встреча эта и радовала, и в то же время огорчала, идти стало легче, но требовалась еще большая осторожность. Мне казалось, что мой проводник чересчур уж осторожничает: ведь нам не попалась ни одна живая душа!

Позже я пойму, что был несправедлив. Несправедлив я был и в другом: мысленно я упрекал парня за то, что он так быстро шел — уморить он меня хочет, что ли? Мне так и хотелось сказать ему что-нибудь по этому поводу, но я лишь стискивал зубы.

Что я тогда знал?!


Наконец на одном лугу в тени от копен парень прилег передохнуть и вдруг закричал:

— Э-э-э-й, Шаро!

Шаро не отозвался.

Мы подождали. Парень попытался разглядеть на часах время, но ему, как и мне, не удалось это, и он снова закричал.

Шаро молчал.

— Пришли мы без опоздания...

Проводник опять крикнул. Молчание.

— Не люблю я такие заминки! Что же мне, обратно идти отсюда? Так дело не пойдет.

А как оно пойдет, я не знал.

— Походим, посмотрим!

Согнувшись, мы принялись искать Шаро, внимательно прислушиваясь к каждому звуку. Наконец в свете луны мы увидели у одной копны спящего, как в сказке, доброго молодца. Он так крепко спал, что я даже позавидовал ему, хотя меня это немало удивило. Рядом с ним лежало невиданное оружие. И без того странное, в свете луны оно казалось просто волшебным. В скором времени и мне представилась возможность изучить это удивительное партизанское изобретение — обрез, лишенный каких-либо деревянных деталей и носивший звучное название «карлюк». Казалось, я попал в сказочную страну. Может, потому, что меня тоже очень клонило ко сну?

— Спит! — проговорил мой спутник, и в голосе его, как мне показалось, прозвучало желание оправдать передо мной этого молодца. Он наклонился и слегка потормошил спящего: — Эй, земляк...

— А? Что? Что случилось? — вскочил паренек и чуть было не стукнулся лбом об голову моего проводника.

— Здравствуй! Познакомься с этим товарищем.

— Здравствуй! Надо же, как я заснул! Здравствуй, товарищ! — он стиснул мою руку так, что я чуть было не вскрикнул. — А я, знаешь, целый день пахал. Уморился...

Он говорил это парню, но смотрел на меня. И оба мы чувствовали себя неловко.

— Нельзя! Ведь ты все равно что на посту. Бывает, конечно, — заметил проводник и посмотрел на меня, будто хотел сказать: «Видите, какова наша жизнь!»

— Да вот, задремал. Целый день пахал.

— Бывает, знаю. Но нельзя. А сейчас бери товарища — и отправляйтесь.

— Идем, идем.

Он дважды размашисто звонко ударил в ладони.

— Ну, счастливого пути, товарищ! Чтоб нам с тобой снова встретиться живыми и здоровыми!

— Пусть так оно и будет, товарищ! Сердечно тебе благодарен за то, что ты меня привел! — Я пожал его руку.

Однако больше мне не довелось увидеть своего проводника. Композиция книги строго определяет, когда появляются и когда уходят действующие лица. В отряде они появляются, когда им велит это сделать их долг, а исчезают, погибая. И я ничего не могу изменить. Лазар Пешев, студент-филолог из Долни Богрова, позже стал партизаном, но встретиться мы так и не смогли. Вскоре он погиб.


— Надо же, заснул я. Очень уж я разморился.

— Понятно, я и сам еле держусь на ногах.

— Знаешь, я целый день пахал.

Я ничего не помню больше об этом парне, кроме того, что он был богатырского сложения. Сегодня он мне представляется каким-то бесплотным духом, бесплотным, бесшумно идущим по лунной ночи, обманчивой и неправдоподобной с ее светом и тенью. Таким же кажусь себе и я сам. Я шел как во сне. Сколько времени?..

— Мы уже близко.

— А? Да-да.

Перед нами темнел фруктовый сад. Мы остановились в тени большого дерева, и парень трижды постучал камнями, которые нес в кармане.

В ответ раздался такой же стук.

— Филиповцы! — позвал парень.

— Филин! — Из-за стволов деревьев выскочили пятеро. Они быстрыми, мягкими шагами приблизились к нам, по очереди обнялись со мной, как со старым знакомым, и каждый сказал свое «Здравствуй!». Лишь один добавил: «Добро пожаловать в партизанский отряд».


Загрузка...