Ночь, дорога — вот наш дом...
Звучит красиво, но ночь кончалась, а дорога была пустой.
— Быстрее! Приближается рассвет! — торопил я, покрикивал Стефчо, тревожно ускоряли шаг бойцы, а ноги слабели...
Уже светало, когда мы повалились на землю в густом соснячке над Лыжене. Даже для нас этот переход был трудным. Но мы его совершили.
Люди лежали пластом. А нам с Велко предстояло еще прогуляться, и, к нашему удивлению, мы нашли в себе силы для этого!
Мы спустились к Коце. Он как будто ждал нас.
— Чудной ты человек! Конечно же, мы вам поможем! Как вам не помочь? Это же наши горы!
«Потому, что ты наш!» — с гордостью подумал я, когда только что вылез из теплой постели и теперь, босой, дрожал от холода. Столько людей свалилось ему на голову. «Не идет ли по их следам полиция?» — может быть, думает он, но ничего не говорит. На этот раз мы опередили молву — о бое никто не слыхал.
— Ну и задали вы им жару, а? Сильны вы. Теперь дай мне только время найти твоего братца. Вот вам хлеб, брынза. И ни о чем не беспокойтесь!
Мы осторожно вышли из его дома. «Огонь-человек», — говорит Велко, и я охотно с ним согласился.
Вот ведь какие люди... Уже на следующий день посыпались вопросы: «Послушай, Андро, где же этот ятак? Где он их так долго разыскивает?» На второй день поддался этим настроениям и я.
Мы были очень несправедливы, но нас угнетала неизвестность. А каково приходилось в это время Коце!
От холода у нас даже кости ломило. О том, чтобы разжечь огонь, нельзя было и думать. Около полудня тридцать полицейских прошли к расположенным неподалеку овчарням. Шли они неторопливо, наверное даже и не предполагая, что мы заявились именно сюда.
На третий вечер Коце привел Антона. Сразу на душе стало легче. Я раньше рассказывал товарищам об Антоне и теперь заметил, как они испытующе смотрели на него. Как и всегда, он был сдержан, но в его рукопожатии, в его голосе чувствовалась радость.
— Не думал я, что мы увидимся так скоро. И столько людей!
По его тону я почувствовал, что он озабочен, мне стало немного неприятно, и я сказал:
— Ты ведь знаешь, браток, друг познается в беде.
— Оставь эти разговоры! — положил он руку мне на плечо. — Раз вы их поколотили, нам будет легче!
Бачокировцы оживились — контакт был установлен! Антон внушал им доверие, спокойный, рассудительный: «Товарищи, не знаю, как было у вас, но здесь будьте внимательны, нам предстоит пройти через опасные места!»
Коце вернулся домой, а мы спустились на равнину и двинулись вперед по лугам и полям. Антон шел широким, легким шагом, размахивая руками. Он был похож на большую, сильную птицу, которая опустилась на землю, но в любой момент может взлететь. Темная бурка усиливала это впечатление.
Местность, по которой мы шли, казалась мне то знакомой, то совершенно чужой. Я заметил, что мы обогнули сыроварню, потом узнал изгибы Козницы. Здесь мы поползли по такой круче, что у нас от напряжения свело челюсти. Теперь я знаю, что это место называется Острика, мы же его окрестили Партизанским пригорком. Ну и мука это была! Мимо острой вершины мы спустились к шумной реке, в лес, похожий на Лопянский. Впереди виднелась полянка, и мы полезли через густые кусты, раздвигая их руками. Антон тихо пролаял, в ответ послышался вой.
Наконец-то!
Крутой спуск привел нас в землянку. Мы набились в нее до отказа. Невольно подумалось: «До нашей ей далеко». Тесно, мрачно, пахнет керосином.
Землянка была рассчитана на девять человек, а вместила еще девятнадцать. Не помню, как мы знакомились, о чем говорили. Хозяева уступили нам свои нары, мы расположились и вскоре затихли.
Странно — не помню я, что было и на следующий день. Спал ли я? По каким неведомым причинам память ничего не запечатлела?
Не оставила воспоминаний и пройденная мною с Антоном дорога в Лыжене — знаю только, что мы туда ходили. На следующий вечер брат Антона привез на лошади продукты и кирки, лопаты, пилу.
И вдруг все ожило в памяти: мы расширяли землянку, лучше сказать — делали новую. Это знакомая, веселая работа. Теперь я мог разглядеть бенковцев: командир группы Дапко, комиссар Антон, Светла, Бората, Матейчо, Стрела, Седов, Любчо, Стефчо... В октябре они выкопали землянку для продуктов, после операции в Душанцах приспособили ее для жилья и вдевятером остались здесь, а ядро отряда — в Средне Горе.
Чем больше работали, тем веселее становились и мы, и бенковцы.
— Мы что, глупые, что ли, зачем так надрываемся? Завтра же нам придется отсюда улепетывать, — смеется Мустафа.
— Не каркай, как ворона! — поднимает комок земли Караджа. — Товарищи заявили, что, если даже явится тысяча жандармов, отсюда они не уйдут.
И надо же... В то время как мы работали, неожиданно появились два крестьянина. Остальное вы можете себе представить. Мы перебрали всевозможные варианты: перебраться в какое-нибудь другое место поблизости, уйти в Средну Гору, убить незваных гостей. Легко сказать — убить. В чем они виноваты. Да и как потом смотреть людям в глаза? Антон знал этих людей. Долгим был их разговор, вели они его в сторонке. А потом Антон как отрезал: «Остаемся!» Некоторые из наших опасались, мне пришлось их заверять: если Антон говорит, значит, беспокоиться не о чем! Марин Динков и Коста Панайотов были арестованы, и им пришлось нелегко, но никого не выдали. Конечно, они были честными людьми, но и советы, которые им дал Антон, оказались действенными...
Поэтому горы и были нашими...
Благодаря чудесной способности, которой обладает человеческая память, я вижу все таким, каким оно было тогда — осенним, черным — и одновременно в буйной зелени. Много красивых мест знаю я в нашей стране, но это...
Выртопа — это глубокая котловина, закрытая со всех сторон хребтами, огромная, но уютная. Как она может быть огромной и в то же время уютной, не могу понять, но это так. С севера ее закрывает Вежен, массивный, покрытый густым лесом, а выше — открытые просторы. Под хребтом тянутся леса Козницы. С юга высоко поднимается центральная цепь гор — Острика с живописной Диктепе, — настоящая треугольная башня. В направлении Кале, к западу, едва угадывается ущелье, в котором течет река, а дальше — цепи гор без конца. Кажется, отсюда выхода нет, но горы не давят на тебя, прозрачны эти выртопские просторы. И вековечный лес кажется легким, глубоко дышит своими травянистыми полянами. Песчаные тропинки быстро высыхают. Река Выртопа и веселые ручейки всегда светлы, от весны и до поздней осени искрятся на солнце. Летом здесь горит бесчисленное множество дневных светлячков, сладко темнеет крупная малина, человека слегка дурманит аромат целебных растений, трав.
Кале — это настоящие ворота к Подбалканской долине. Гигантские скалы отвесно спускаются в головокружительную бездну, к реке. К ровной поляне, расположенной наверху, устланной мягкими травами, брусникой, дикой геранью, можно подняться только по одной тропинке. Фантастическая, неприступная крепость — здесь и в самом деле в древности было городище.
Не знаю, откуда взялось это название, но зимой Выртопа и в самом деле представляет собой настоящий вертеп веженских ветров. Что-то жуткое слышится в их реве.
Гайдуцкое пристанище! Здесь взвивались к небу костры копривштинского гайдука Дончо Ватахи, и воеводы Детелина, и Николы, и Стояна. Здесь останавливались Панайот Хитов и Филип Тотю, находили убежище ботевские четники. Выртопа давала приют и четам Йордана Кискинова, Нешо Тумангелова.
Несколько раз мы спускались к Лыжене, делали это вдвоем с Антоном — не только ради старой дружбы. Осторожный в силу своего характера и опыта прежней работы в РМС, переживший тяжелые провалы, Антон стремился к тому, чтобы с ятаками встречалось как можно меньше людей. Но я уже знал многое.
Тогда я ругал Лыжене на чем свет стоит. Я знаю, мы бывали несправедливы в своих словах, но только в словах: село, которое легко можно было обойти, мы считали хорошим. Я любил Лыжене, но эти мучения... Мы проходили со стороны равнины, шли через пустыри и сады, невидимая колючая проволока рвала наши брюки, впивалась в тело, мы тонули в трясине. А другой дороги к дядям Антона не было.
Они жили на площади, в большом доме, к каждому вел отдельный ход, в сущности, это были два дома, в которых дружно жили Стефан и Христо Плыковы. Днем, спрятавшись за занавеской, я внимательно разглядывал село, потом начинал вспоминать. Видел себя мальчиком, слышал тихий голос отца: «Сейчас, сынок, сейчас пойдем». Он и братья, видимо, еще не кончили свой разговор и не выпили всю водочку. И я затевал возню с громадной сильной собакой. Она рада и позволяет победить себя, лениво поднимает лапу, лижет меня в щеку.
Я смотрел и на здание общины, и тогда мне казалось, что стены дома стеклянные и меня все видят... Иногда утром, в какой-то миг между сном и бодрствованием, это меня будило как кошмар. Особенно один раз, когда мы пришли сюда с Колкой. Мы вымылись, да так, что появилось ощущение, будто я лишился кожи. Было легко, казалось, вот-вот полетим. Наша одежда кипятилась, мы лежали одетые в рубашки дядей Антона. Вдруг нам стало страшно — вот так захватят нас, врасплох...
Стефан и Христо Плыковы были зажиточными людьми, в свое время они состояли в буржуазных партиях. К нам их привело не просто родство со Стефчо, а любовь к Антону, пользовавшемуся у них огромным авторитетом. Христо специально открыл бакалейную лавку, а Стефан — корчму, где было удобно хранить продукты, которые добывал секретарь околийского комитета партии бай Кольо Евтимов, работавший кладовщиком кооперации в Пирдопе.
Коце и Антон многих привлекли к участию в нашем деле, а Лыжене сделали партизанской базой. Мы встречались с братьями Лозановыми и их семьями, с Николой Радевым, бывали у людей, которые до этого мне были незнакомы. Вечерами лошади Мино выбивали своими подковами искры из каменистых тропок, шедших вдоль реки у Кале. Лошади были тяжело нагружены продуктами, домоткаными шерстяными одеялами, бурками, прикрепленными к вьючным седлам Коце и Чапая — брата Антона. Или нагруженные до предела повозки скрипели у Козницы, и там мы пересыпали муку в рюкзаки, а потом всю ночь карабкались на Партизанский пригорок...
Незаметно подошел Новый год.
Мы уже справили новоселье. На двух нарах, сделанных друг над другом справа от входа, расположились мы. Три ступеньки вели в нижнее помещение, где вдоль длинной стены спали бенковцы. Землянка имела и другой выход, ведший к реке. Почти в середине нижнего помещения гудела жестяная печка с трубой. На подставку у первого входа, рядом с книжными полками, мы поставили радиоприемник. Этот угол освещался керосиновой лампой.
Даже в новогодний вечер мы ели стоя. И вовсе не потому, что не уважали еду — отнюдь нет! Просто мы так привыкли. Сегодня фасоли со свининой было достаточно. («Для сытого человека!» — добавил бай Горан.) Мустафа по случаю праздника приготовил тутманик[109].
Внезапно мы открыли для себя, что верхнее помещение, несколько тесноватое, представляет собой настоящую сцену, а нижнее — зал, где мы и уселись на чурбаках и постелях бенковцев. Велко поднимается на сцену, улыбается... Не буду придумывать, что он говорил, смысл его слов я нахожу в новогодней передовой статье газеты «Работническо дело»: «Банки, промышленные предприятия, спекулянты и воротилы черного рынка подводят итог своим операциям за год и наверняка с радостью констатируют, что истекший военный год принес им неожиданно большие прибыли.
Трудящиеся массы, народы тоже подводят свой баланс и отмечают при этом не только многочисленные страдания, человеческие и материальные потери, понесенные ими за истекший военный год, но и то, что вопреки всему час их освобождения становится все ближе.
...В начале 1943 года немецкие армии были под Сталинградом, Москвой, Моздоком, а сегодня, в конце года, их отбросили к Житомиру, Жлобину и Витебску. Они были в Африке у Александрии, а сейчас — у Рима.
...В 1943 году обозначился путь, по которому должен будет пойти болгарский народ. В 1944 году он решит поставленные задачи: свержение фашистской власти, изгнание гитлеровцев из Болгарии, установление народной власти.
С злобой и проклятиями провожают старый год разбойники из терпящего полный крах фашистского лагеря, с смертельным страхом, сомнениями и неуверенностью встречают они новый год.
Счастливого тебе пути, 1943 год!
Добро пожаловать к нам, год 1944, несущий с собой новые славные бои и окончательное освобождение».
Несмотря на свою поэтичность, Велко вряд ли позволил бы себе говорить так лирично. Но суть его слов была именно такова. Победы Красной Армии... наши... бенковцев... еще много жертв... Но мы сделаем его победным — новый, 1944 год!
«Верили ли мы в победу?» — спрашиваю я себя. Да, верили! Но слова эти были еще бесплодными, сама победа — далекой. Наиболее доходчивым для нас оказалось пожелание остаться живыми и здоровыми.
Началась веселая часть, как мы ее назвали, не концерт, и тем более не торжественный. Это было первое спонтанно возникшее соревнование между тремя отделениями, которое позже стало традицией. Мы не знали друг друга, среднегорцы вызывали у нас интерес. Наиболее яркое впечатление того вечера для меня — Матейчо, восемнадцатилетний сельский паренек с бледным лицом, на котором не было ни волоска, живой, задорный до конца своих дней (для него это означало еще несколько месяцев). Как хорошо, полностью отдаваясь роли, изображал он тоску румяной Ирины по Митко, эмигрировавшему в Страну Советов. Стрела, маленького роста, с большим пафосом декламировал стихи Ботева и поднимался на цыпочки, чтобы казаться более грозным. Задушевно, лирично поверяла нам стихи Смирненского Светла.
Веселым сюрпризом для бенковцев оказалось Колкино «Письмо Гитлеру». Оно действовало безотказно: уж сколько раз мы его слушали, но каждый раз давились от смеха, кричали, преисполненные радости, что написал его наш товарищ. Он приготовил для нас и веселые новогодние пожелания — каждый, кто их получил, чувствовал себя счастливым.
Я рассказывал в четверостишьях о том, кому что снится: Гитлеру — миллиард солдат, Герингу — машинка, которая делает самолеты, Дуче — что Черчилль возвращает ему Африку, и так далее. Чувствовали мы себя хорошо и шутили по поводу того, что снится Дочо Христову:
Как спускаются жалкие с Балкан
длинными рядами партизаны
и плачут у его порога:
«Бай Дочо, прости нас, ради бога!»
Впервые прочел я и свою «Лопениаду», поэму о «великом сражении у села Лопян», с почти гомеровским прологом, тремя главами и эпилогом. Может, она и не была такой уж смешной, но ребята, узнавая в ней себя и события, в которых они участвовали, искренне смеялись, наверное для того, чтобы вдохновить пишущего эти строки на дальнейшее творчество...
— Тихо! — крикнул вдруг Велко, сидевший у радиоприемника. — Москва!
Через пространства, метели, оглушительные сирены раздается перезвон Кремлевских курантов.
— С Новым, красноармейским!.. — поздравляет всех Велко.
И мы обнимаемся, став вдруг удивительно серьезными. Кремлевские куранты всегда действуют на нас так...
Потом мы поем песню за песней, пока из радиоприемника не раздается вдруг трескучий просительный голосок Добри Божилова, в тот день доставивший нам большое удовольствие: «Подходит к концу 1943 год, который уйдет в историю и который принес Болгарии много испытаний, много печали, много тревог и горьких слез». «Ох, дурачок ты, сколько еще горьких слез предстоит тебе пролить!» — очень непочтительно выражается о премьер-министре Алексий, но на него цыкнули, чтобы не мешал слушать. «Помолимся же всевышнему, чтобы он ниспослал полное единомыслие и единодействие в душу болгарского народа».
— Сгинь! — машет рукой Брайко. Его слова надо понимать как в буквальном, так и в переносном смысле.
Гремят орудия.
— Это наступает наш год, партизанский... Давайте-ка, братцы, расцелуемся! — кричит кто-то.
— Звоните, звоните! — кричит Караджа, обращаясь к нашим врагам. — Звоните, это будет ваш погребальный звон! Этот год — последний для вас.
(Караджа, пророк, как жаль, что не дождался ты, братец, того дня — Девятого сентября, когда мы действительно их уничтожили!)
И снова песни, теперь уже шуточные, даже озорные...
«Стойте! Замолчите! Встаньте! Только что погибли семнадцать наших товарищей!»
Я не прокричал этого в ту ночь. Надо было бы, но тогда я ничего еще не знал. Мы пели, а надо было помолчать или грянуть революционный реквием: «День придет, и великий народ...» Это страшно, но так было: от крови погибших таяли снега Арабаконака, а мы пели. Теперь стоит мне подумать о новогодней ночи, как я тут же вижу: вот они лежат, семнадцать, кто где упал, сделав последний шаг с пулей в сердце.
Меня всего захватила эта книга. Радуюсь, что рассказываю о все новых людях и все больше тревожусь, удастся ли мне воссоздать их образы? Нет, недостаточно иметь характерных героев, типичные события, не нужны простые обобщения. Я хочу, чтобы вы знали, какими людьми были Станко и Мико Лаковы, и Димитрина Антова, и все пятьсот наших бойцов, и все наши ятаки. Доблесть одного может характеризовать всех, но каждый человек имеет право на то, чтобы вы лично познакомились с ним, живым, ушедшим в бессмертие.
Научите меня, как рассказать обо всех?
...Шестнадцатого декабря арестами начались жуткие дни для Этрополя, Лопяна, Джурова, Осиковицы.
Ужас положения отдельного человека, — не выдержав и сказав хоть немного, он начинает давать показания и дальше — становился ужасом положения для всех: если проговорится один, не выдержит и другой. Тогда мы были беспощадны к тем, кто давал показания, не можем мы их оправдать и сейчас. Хочу, однако, сказать молодым, а также и тем взрослым, которых не лишили разума кошмары инквизиции: да, было невыносимо. Но сильные духом, именно духом, переносили все. Я кланяюсь им до земли. Не знаю, какое чувство во мне сильнее: признательность или удивление.
Может быть, жестоко вспоминать о нем, позже он бежит из тюрьмы и погибнет смертью партизана, достаточно ему той трагедии, которую он пережил, но бегство от истины невозможно. Дончо Велев признается, что был секретарем, и выдает Этропольский районный комитет. Не он начал первым, но он расширил провал. Говорили и другие...
И враги, боясь нас, арестовывают, бросают всех в тот большой этропольский дом, который глядит на мир своими семьюдесятью двумя глазами, превращенный в общинное управление, полицейский участок, душегубку, как и старая милая школа, носившая имя Ботева. Вначале враги набросились на женщин, решили, что они послабее, но большинство женщин по жизненному опыту знало, что такое мука. Враги бросили тогда в погреб малолетних детей. Да, кое-что негодяи понимали в человеческих чувствах, надеялись, может, мужчина и наплюет себе в душу, чтобы спасти своего сына. Но такие действия врагов только быстрее делали детей мужчинами.
Сколько их было — сто или больше? С утра до вечера и всю бесконечную ночь стояли они лицом к стене, все вместе и каждый отделенный от других молчанием — иначе расстрел! И отдых только в одном случае: когда потеряешь сознание. Здесь бьют примитивно, наотмашь. Утонченная инквизиция унижает человеческое достоинство, но грубая пробуждает его, каждый удар кажется смертоносным, кровь попадает на стены — алые пятна становятся все темнее и расползаются...
— Пусть нас режут на куски, все равно мы ничего не скажем! — заклинает Миче молодых. — Пусть нас режут на куски!
Миче можно доверять...
...Марийка Гаврилова, Миче — вот о ком надо рассказать!
Жизнерадостная дочь прогрессивного этропольского учителя Ивана Гаврилова, она становится коммунисткой еще в ботевградской гимназии, а в университете расцветает и душой, и телом. Нет, это не шаблон: «расцветает» — в применении к ней точное слово. Прежде всего физически: стройная, энергичная, с коротко подстриженными каштановыми волосами. Она красива яркой красотой: округлое лицо с полными свежими губами, большие глаза-каштаны, в которых и мысль, и веселые огоньки, и стремление разобраться в человеке, и едва уловимая грусть, трудно остаться безразличным к их ласке или гневу. Веселая и общительная, она смеется заразительно, умеет найти простые слова для каждого, обладает особой силой, чтобы помогать людям. Марийка работает официанткой в ресторане и изучает историю. И делает историю — еще тогда, в напряженные дни и в полные риска ночи работы в БОНСС. В ходе рукопашного боя во время демонстрации против режима Цанкова она стаскивает с лошади стражника здоровяка. Потом тихая, опасная работа — технический сотрудник ЦК, ответственный за квартиры и явки, в ее руках жизненно важные тайны.
И на эту девушку вдруг обрушивается страшный удар: костно-суставной туберкулез приковывает ее к постели. Гипсовая броня, мучительные процедуры, носилки, костыли — и так восемь лет! Не будучи в состоянии выйти в мир, она призывает его к себе. В варненский санаторий приходят ремсисты, — кажется, они не ее ободряют, а сами набираются новых сил. В Этрополе, в отцовском доме, она в мыслях идет по Балканам, видным из ее окна, вяжет, изучает языки, помогает младшим в уроках. Это ее слова: «Мое место в БОНСС кто-нибудь займет, но моя жизнь без БОНСС станет пустой». Около постели этого бойца возрождается Этропольский РМС. Миче организует ремсистов, ведет их к будущим сражениям.
Ее называли болгарским Островским. Пусть ее подвиг более скромен, но он столь же самобытен: Миче не знала о Павке Корчагине.
Она встает на ноги, начинает ходить. Некоторые удивляются тому, что она не хромает, но разве они не знают, что кроме медицины существует и человеческая воля? И снова: «Бодрая, обаятельная. Любила радоваться, смеяться». Эти слова ее подруги удивили меня — кто не любит радость? Но в них глубокий смысл: любила — здесь означало умела.
Когда приходит партизанский отряд, она готова: работа в кооперации позволяет ей доставать муку, продукты, одежду. С бай Марко Продановым они понимают друг друга с одного взгляда. Действует Миче то плодотворно. Великий подвиг — ее жизнь.
Миче защищает жизнь и сейчас. «Пусть нас режут на куски...» Она плюет в предателя, давшего показания; еще вчера он был ее товарищем. Ей разбивают в кровь лицо, ее все время заставляют стоять на больных ногах. Но Миче ничего не скажет...
Тишина, опускаясь на город, делает крики арестованных еще более пронзительными и непереносимыми. Неизвестность порождает панику. Пожары, уничтожавшие дома, утихают, разгораются пожары страха, внутренние, негасимые...
Вутьо Миков, ятак из Камилче, увидев, что полицейский зазевался, спокойно выходит из коридора, пробирается вдоль стены и бросается бежать к оврагу. Потрясающе, среди бела дня! Их пересчитывают только при смене караула, за ним отряжают погоню, но он уже далеко. Полицейский начальник, по прозвищу Жежко[110] озверев от гнева, хватает автомат за дуло и начинает бить им брата Вутьо, но щелкает предохранитель, и очередь прошивает садиста. Жежко кладут в кузов грузовика, но машина неисправна, переносят его на двуколку — та застревает в грязи. Жежко холодеет...
Бай Марко Проданов и Александр Спасов скрываются в маленькой землянке. Их кто-то предал. Соблюдая осторожность, полицейские начинают окружать землянку, но патриотам удается бежать. Через непролазный снег уходят они в горы.
Вырвались!
Несколько дней они скрываются, а бай Марко все время слышит от палачей одно и то же: «Убьют твоих детей. Всех до одного перебьют, вместе с матерью!» Четверо детей — самому старшему двадцать лет — взяты заложниками. Какое-то влиятельное лицо из общинного управления «гарантирует»: ничего ему не будет, пусть возвращается, ради детей... Марко Проданов и Александр Спасов спускаются в Этрополь. Сумеем ли мы понять эту драму?
Бай Марко не очень верил обещаниям, но вынужден был принять такое решение. Связи с отрядом нет. Товарищи в селах арестованы. Зачем понапрасну жертвовать своими детьми?
А может быть, все же права была Миче, когда воскликнула: «Нельзя, нельзя было!»
В участке бай Марко, спасая арестованных, отвечал полицейским: «Чего хотите знать — спрашивайте у меня! Все делал я». Неужели ему поверили? Ему удалось многое скрыть. И неужели Левский считал, что ему поверят, когда все брал на себя? Такие слова не только украшают историю. Они действуют и тогда, когда их произносят: формируют людей, поднимают павших, поддерживают тех, кто страдает...
Неожиданно выпускают некоторых детей и стариков. Не в силу человеколюбия — для приманки, а вдруг партизаны и клюнут.
Большинство угоняют в Ботевград. Темная слава, которой пользовался полицейский участок в этом городе еще с 1923 года, растет. Какую силу имеет народное словцо: у французской революции был Мирабо. Среди ботевградских мракобесов славился Миработо, уже одно «то» делало его посмешищем. Но полицейский начальник был настоящим извергом. Его помощнику дали соответствующее имя — Нако Банда.
Вдруг тридцать первого декабря, вскоре после полудня, полицейские открывают двери погребов, камер, комнат, выкрикивают имена: «Вещи с собой! Пошел! Давай!» Куда как раз перед Новым годом? Тревога охватила и тех, кого не выкликали, этот отбор пугает, все хотят быть вместе. Бай Марко Проданов поднимает голос: «Вуда вы нас повезете?» — «В Пирдоп, там будут вас судить». — «Сейчас, перед праздником?» — «Заткнись, не тебе учить полицию!»
Но ведут полицейские себя сдержанно, с какой-то снисходительностью, и это должно было бы вызвать у товарищей еще больше подозрений, но... неведомы пути надежды. В этом крае после событий двадцать пятого года полиция еще не совершала массовых злодейств, старые представления о «законном» суде кажутся реальными. И самое важное: на расстрел не выводят засветло.
В грузовике, крытом брезентом, везут семнадцать арестантов. Руки — за спиной, в наручниках. На поворотах люди валятся друг на друга, полицейские избивают их автоматами. Эти семнадцать думают, наверное, что их везут на суд, потому что, когда ведут на расстрел, с собой ничего не позволяют взять... Совсем избавиться от страшной мысли они не могут, но стараются прогнать ее. Каждый сам по себе. Но они едины: стоит кому-нибудь погрузиться в раздумья, как товарищ подбадривает: «Держись, ничего страшного!» И тот едва заметно улыбается: «Даже если страшно, я выдержу!» Эти семнадцать верят, что их везут на суд, иначе они сказали бы свое последнее слово, запели бы песню.
Попробуй пойми, почему им не разрешают разговаривать? Думают, что они могут о чем-то сговориться? Или полицейские боятся их слов, которые очень скоро, уже став словами смертников, зазвучат страшно? Или чувствуют себя виноватыми: все-таки людей везут на расстрел. Такой, если его спросишь — почему, скорее всего удивится, но по инерции закричит: «Молчать!» — даже мертвому, если покажется, что тот издал стон.
Грузовик трясется на выбоинах, семнадцать арестантов молчат, а никогда еще не разговаривали они так много друг с другом и каждый с собой. Каждый — целый мир. Я расспрашивал их близких, ловил любой правдоподобный слух, всматривался в фотоснимки, чтобы увидеть их в тот момент.
...Наверное, бай Марко думает о своих, а их много, секретарю районного комитета всегда приходится думать о многих людях, о их детях и матерях, о тех, кто раскачивается в грузовике рядом с ним, и о тех, кому еще предстоит погибнуть в застенках врагов, и о ребятах, которые в лесу, сумели ли они укрыться от преследователей... Миче, может быть, готовит речь, с которой собирается выступить перед судом, а может быть, она в грустном раздумье: что это была за жизнь, такая короткая, из которой восемь долгих лет она была прикована к постели. Но все-таки какой прекрасной была эта жизнь! В больших, умных глазах Миче удовлетворение, ребята молчат... Тих и в этот час, как и всю свою жизнь, Дончо Тепавичаров, рабочий-красильщик, но и полицейские понимают, каким авторитетом пользуется этот старый коммунист, участвовавший в Сентябрьском восстании, а потом скитавшийся с Горноджумайским отрядом, скрываясь в горах, в Софии, в родном Этрополе. Думает ли он сейчас о том, что этот опыт поможет ему, или мысленно прощается со своими двумя детьми?.. Встряхивает головой, чтобы отбросить с высокого лба прямые черные волосы, Александр Спасов, сжимает губы, живой, непокорный, он, даже связанный, весь кипит. Это он дерзко говорил с полицейскими, это он был кем угодно — вагоновожатым, столяром, чернорабочим, дровосеком, — все время оставаясь одним и тем же: коммунистом. Спасия, как его называли товарищи, не дрогнувший ни в переходах к нашей землянке, ни в полицейских застенках... Красивый, большой Никола Михайлов, участник Сентябрьского восстания, секретарь партийной организации в Лопяне, кладовщик в кооперации и директор лесной кооперации, смотрит отсутствующим взглядом, может, сейчас он идет своими длинными дорогами, которыми ходил до самого Дуная, чтобы раздобыть для нас хлеб... Матьо Воденичаров едва держится, ребра его перебиты — почему враги озлобились на него? Наверное, потому, что считали его своим человеком... Хорошо, что Гошо жив, он позаботится о доме. Не знает Матьо, что его сын-партизан погибнет... Добродушный и тихий, Григор Гошев из Правца — учитель. Его арестовывали, судили, подвергали гонениям; он красив даже со следами побоев, с выбитым глазом: широкое открытое лицо, курчавые волосы. Если бы ему развязали руки и дали скрипку, он и сейчас заиграл бы. Но скоро дети на Равне будут оплакивать учителя Гошо, потому что никто не обувал их, кроме него, когда рвались их маленькие цырвули, а окоченевшие пальцы не могли завязать шнурков. «Судьба человеческая, — вздыхает он, — в воскресенье женился, в среду схватили, а сейчас везут к Черному памятнику...»
Семеро проводят последнее заседание Этропольского районного комитета партии, они еще не знают этого, но заседание — последнее. Молчаливое заседание. Очень важно, как умереть, и хотя они не обсуждают этот вопрос, решение принято. Можно умереть, но остаться жить в памяти других. Они знают, что им грозит смерть, но держат эту мысль глубоко в себе, чтобы во взоре видна была только надежда...
Широкоплечий, широколицый, лесной рабочий Григор Михайлов, этрополец, получил софийскую закалку, никому не давая повода подумать, какой опасности годами подвергалась его жизнь. Но товарищи знают, как сообразителен и хитер этот Гото Дьявол. Не может пригладить свои усы и морщится от боли дедушка Цако Георгов, давший приют десяти нашим в Видраре, — он дрожит, может быть, и от страха, его подпирает своим плечом молодой ятак из Джурова, красавец, типичный болгарин Мико Лаков, которому выбили зубы и переломали ноги. Здесь и Вутьо Миков, который среди бела дня бежал из полицейского участка, но все же оказался в этом грузовике. Кроткий, со слегка грустной улыбкой и задумчивым взглядом, сидит Семко Михов, секретарь партийной организации в Видраре, партизанский интендант. Может, он шлет улыбку далеко, своим больным, смертельно перепуганным детям? Остролицый, живой Цветан Янков из Лопяна, несмотря на одышку, ходил в далекие горы, как к себе домой. Его дочери Мике три года. «Она даже не запомнит меня», — думает он, но тут же встряхивает плечами, чтобы отогнать эту мысль. Цветан Пешков, секретарь партийной организации в Осиковице, неоднократно подвергавшийся побоям в Ботевграде, уже давно знает, что ему предстоит, но сейчас его мягкое интеллигентное лицо встревожено, напряжено. Никола Цановский, ятак из Ямпы, старый коммунист, не раз подвергавшийся арестам, тоже молчалив, весь ушел в свои мысли. Издалека попали сюда, но как среди своих чувствуют себя Михаил Лазаров из Червена Бряга и Никола Вырбанов из Вырбицы в Белослатинском крае. Только почему так тяжело молчат полицейские?..
Но вот и Черный памятник...
Мы не знаем точно, как это произошло. Никому не удалось бежать, как случалось при некоторых расстрелах. Я принимал участие в расследовании этого убийства, но тогда мы искали тела своих товарищей и не вдавались в подробности расстрела. Имеются скудные сведения, полученные от какого-то полицейского и от одного солдата. Солдат шел в отпуск в родное село, услыхал шум грузовика, бросился к дороге, рассчитывая подъехать... Но раздались выстрелы и крики, он спрятался за бук и, скорее, слышал, чем видел, то, что произошло... Может, это и лучше, пусть нас мучает неизвестность, пусть мы всегда будем помнить об их смертном часе!
...Черный памятник, глухая ложбина у северного подножия Арабаконака.
«Слезай! Быстро!» — «Почему здесь? Что?..» — «Слезай, грузовик буксует, пойдем пешком».
Это совсем неожиданно, это невозможно оценить сразу. Холодно, безлюдно, сердце стынет. Впереди идут Миче, Никола Михайлов, Матьо, дед Цако, Мико, Вутьо, падают, — как идти по глубокому снегу, если руки связаны за спиной! — встают с трудом. Миче, избитая, хромает, кто-то помогает ей, поддерживая ее плечом. Идут все, не просят пощады, даже передышки не просят.
Все происходит очень быстро, для страха не остается времени, и никто из них не унизил себя перед врагами. Пули настигают их внезапно. Посылая им в спину очередь за очередью, испугавшиеся собственных выстрелов, полицейские не могут остановиться. Тогда солдат и услыхал женский крик: «Убийцы!.. За нас отомстят вам!» Миче упала на спину, мужские голоса начали песню и захлебнулись...
Убийцы даже не осмелились взглянуть мертвым в лицо. Страшно, когда видишь, что в тебя стреляют, человек может и не выдержать такого, но если поднять голову, можно поразить убийц взглядом, испытать свою человеческую силу. Это единственный момент, когда человек может почувствовать свое бессмертие, но убийцы отняли у героев и его.
Семнадцать лежат, кто где упал, сделав последний шаг с пулей в сердце, от их крови тает красный снег. Может, будет очень поэтично сказать, что она сливается с кровью гайдуков и русских воинов, павших здесь. Но кровь борцов пролилась не напрасно, и даже если земля остается бесстрастной, останутся ли бесстрастными люди? У них есть память, и она не позволяет им обойтись без ее тепла...
Сегодня я спрашиваю себя, что более отвратительно: цинизм убийства или цинизм лжи о нем.
«Служба государственной безопасности, дежурная группа, 1 января 1944 года. Дирекции полиции.
В 14 час. 30 мин. 31 декабря 1943 года в Софию на грузовике под усиленной охраной были отправлены 17 арестантов — помощников подпольщиков из Ботевграда. Вблизи прохода Арабаконак около 16.00 грузовик подвергся нападению группы подпольщиков, вооруженных карабинами и ручным пулеметом. В завязавшейся перестрелке были убиты 6 подпольщиков, а 11 человек присоединились к подпольной группе и бежали в направлении Мургаша. До сих пор не установлено, есть ли жертвы среди полицейских. Конвоировавшие полицейские идут по следам бежавших арестантов. Послано подкрепление».
Вплоть до июля 1944 года ведется переписка: прокуратура выдает ордера на арест, возвращает обвинительные акты. Из полицейского управления в Ботевграде сообщают, что «данные лица бежали, в настоящий момент находятся на нелегальном положении». Их близкие, поверив слухам, мечутся по полицейским участкам, тюрьмам, больницам.
Да, те шестеро, которые шли первыми, в самом деле лежат у Арабаконака, они будут лежать там под снегом, пока не взойдет солнце свободы. Конвоирующие полицейские и в самом деле заняты одиннадцатью, но они не преследуют их в горах, а вместе с ними находятся в грузовике. Полночь, в ботевградской казарме гремит новогодний бал, солдатский караул заменен офицерским. Миработо, капитан Ботев, Нако Банда и банда могильщиков- полицейских бросают убитых в отрытые на случай воздушных налетов щели, закапывают их... Но очень скоро убийцы отроют эти братские могилы, а вода на дне щелей сохранит тела наших дорогих ятаков. Могильщики упадут в обморок, в этом не будет ничего мистического, просто это — возмездие революции.
В ту ночь фашизм совершил свое первое крупное преступление в районе действий отряда «Чавдар». В новогоднюю ночь пробил час братских могил.
В ту ночь на Арабаконаке в расстреле участвовал и Гитлер, хотя он и находился в это время в своей штаб-квартире. Ведь это он сказал как-то Раушнингу: «Мы варвары и хотим быть варварами. Это почетное звание». Теперь фюрер давал конкретные наставления по борьбе с партизанами: «При уничтожении банд — и это надо каждому вбить в голову — правильны те методы, которые ведут к успеху.
...Военные части должны и имеют полное право использовать в этой борьбе все средства, даже те, которые направлены против женщин и детей, если эти средства дают гарантию успеха». (Стенограмма совещания в штаб-квартире Гитлера.)
В ту ночь князь Кирилл, профессор Богдан Филов, генерал Михов танцевали во дворце — и были участниками убийства на Арабаконаке: зачем им снимать белые перчатки, если они могут стрелять руками крестьян, обманутых или принуждаемых силой?
На Арабаконаке стреляли и те, кто пользовался властью в селах. Спустя всего несколько месяцев они стали называть себя пешками, действовавшими по приказу начальства, чуть ли не жертвами... Вот один из них — лопянский староста М. М. (Зачем помнить его имя, пусть исчезнет оно из памяти людской!) Я вообще бы не упоминал о нем, если бы он не нарисовал картины того времени в своих докладах, которые с огромным рвением писал каждый месяц:
«Население крайне недовольно черным рынком, но пользуется им, считая его необходимым...» И приводит цены: мука — 45 левов за килограмм, керосин — 100 левов за литр, пара ботинок — 3000 левов, ткань — 1500 левов за метр... «Снабжение населения всем необходимым крайне затруднено. Эта трудность объясняется тем, что необходимые населению товары не выдаются или выдаются в совершенно недостаточном количестве». Да как не быть черному рынку, если... «Того месяца 20-го дня на автомобиле главного комиссара по снабжению В. Павлова из Брусена в Софию вывезли свыше 30 килограммов масла по 300 левов за килограмм. В этой реквизиции участвовал и главный инспектор при главном комиссариате по снабжению Андреев». А премьер-министр Добри Божилов в своем докладе регентам как бы отвечает ему: «Коррупция принимает гигантские размеры. Но в военное время это неизбежно...» «Не хватает цырвулей, одежды, — продолжает староста, но дальше он врет, будто бы только в Лопяне дело обстоит плохо: — Самое затерянное село — ни дороги, ни водоснабжения, ни освещения». Как раз в это время сумма находящихся в обращении банкнот составляет 23 859 426 левов — почти в четыре раза больше, чем в 1940 году. Задолженность Германии только по клиринговым соглашениям составляет 20 308 883 000 левов (это по данным правительства, а согласно «Работническо дело» — 38 миллиардов левов). По договору на 1944 год Германия вывезет товаров еще на 20 миллиардов левов, а ввезет на 9 миллиардов. Но послушайте Дочо Христова: «Утверждения вражеской пропаганды, будто бы мы проводили реквизиции в болгарских селах, чтобы отправлять продукты в Германию, являются чистым вымыслом» (речь в Габрово, 5 февраля 1944 года).
«В корчмах ночи напролет люди поют и танцуют. Народ веселится так, как перед войной, под знаком неизвестности... О церковных и национальных праздниках в Лопяне нечего и говорить. Церковь всегда пуста, потому что учителя ее почти не посещают, а население занято другими заботами — скопить побольше денег, пожрать и выпить».
Даже этот титан фашистской веры вынужден отметить: «Похоже, что коммунистические взгляды нашли дорогу к части населения». И более категорично: «Пропаганда противника, восхваляющая его мощь и постоянное отступление немецких войск на фронтах, подрывает моральный дух. Большинство стало терять веру в победу. Пораженческий дух все шире прокладывает себе дорогу». Сей бдительный муж открывает, что «и в церкви что-то неладно», он считает, что и в самом правительстве Божилова есть коммунисты, которые нарочно устраивают большие паузы в радиопередачах[111], чтобы был слышен «черный голос». Посмотрите-ка, как категорически он выражается!
И наконец, как вам понравится такое: «Срочно. Лично. Секретно. Господину околийскому управителю города Тетевена. Из частного источника я узнал следующее о конференциях в Каире и Тегеране... Прошу настоящий доклад передать выше, поскольку не верю, что это известно министерству иностранных дел». А он, в Лопяне, знает все: Европа будет колонией Америки, Румыния, Болгария, Югославия, Греция, Албания и европейская часть Турции отдаются России. Китай забирает всю Японию и острова Тихого океана, где сейчас идет морская битва между японцами и американцами. Хорошо, но Сталин потребовал всю Европу, а Америка — острова в Тихом океане, на что не согласилась Англия, а Россия потребовала Маньчжоу-Го... и так без конца! Результат? Вопрос был отложен до победы. Диву даешься, как правительство Филова, получив такую точную информацию, может проиграть войну!
Но он не только маньяк! Очень много оснований, чтобы показать лопянского старосту глупым, но я не воспользуюсь этим. Наоборот, я подчеркну каждую, даже самую незначительную его человеческую черту. Он «защищает» крестьян от грабежа, которому они подвергаются в результате проводимой правительством игры с ценами на сливы и водку, в результате спекуляций, которыми занимаются банки и торговцы лесом. Он требует сурово наказать спекулянтов: «Их следует объявить разбойниками и судить по тем же законам, что и разбойников, без проволочек».
Это его трагедия, но если хотите — комедия: он считает себя рыцарем справедливости, а на деле — мракобес.
И не только на бумаге. Нет данных, что он боролся с черным рынком, а вот с «изменниками родины» — постоянно. Доносит на коммунистов. Организует фашистские силы для «действий против подпольщиков». Дает 15 000 левов полицейскому отряду, который напал на нас. Насаждает шпионов и доносчиков. Призывает власти к более решительным действиям.
И проявляет откровенность убийцы. Только до него дошли слухи, что «около 18 конспираторов были освобождены», как он протестует: «Всему селу ясно, что это освобождение является результатом каких-то юридических недоразумений, что освобожденные виноваты, а освобождение конспираторов — акт непонятный. Возмущение, вызванное этим актом, ужасно. Некоторые откровенные националисты открыто заявляют, что сами справятся с этими изменниками, которые «берут на себя роль тормоза в правовом чувстве добрых болгар».
Уничтожьте их, а не то мы уничтожим их сами... Господину старосте мало семнадцати трупов на Арабаконаке.
А мы не знали о семнадцати и пели. Наша жизнь не была легкой, можете мне поверить, но мы были живы. И пели. Прекрасной была тогда новогодняя ночь. Теперь ее уже навсегда омрачила кровавая расправа с патриотами у Черного памятника.
Но даже если бы мы и знали о случившемся, то, наверное, все равно пели бы. Великий бой еще не кончился, кто-то должен был его вести. Мертвые лежали в братских могилах, живые продолжали их дело. Поэтому мы все равно пели бы.