Катя повернулась ко мне. Лицо уже собрано, контроль на месте. Быстро. Слишком быстро для человека, которому нечего скрывать.
— Знаю о нём. Но лично с ним не знакома.
Полуправда. Я это чувствовал — старым, прошлым чутьём, которое двадцать лет оттачивалось на допросах, на показаниях, на лицах людей, говорящих правду, но никогда всю правду целиком.
Я не стал давить. Не сейчас. Не за этим столом, не с розами между нами и не после слов «давай перестанем притворяться». Но положил эту ниточку в карман, рядом с ключами и письмом. Ещё одна загадка в коллекцию.
Демид с Ксюшей сели через три столика от нас. Достаточно далеко, чтобы не слышать, и достаточно близко, чтобы видеть. Случайность? Две случайности с Демидом за один день — это уже статистика.
Я отпил воды, посмотрел на Катю и улыбнулся — намеренно, ровно, возвращая разговор туда, где он был до того, как дверь ресторана открылась.
— Так на чём мы остановились?
Она посмотрела на меня, и в её глазах мелькнуло что-то — благодарность, удивление, или и то и другое. Улыбнулась в ответ.
— На том, что ты боишься. И на том, что я не собираюсь ждать, пока ты перестанешь.
— Я не боюсь. — Прозвучало неубедительно.
— Рома. — Она наклонилась ближе, понизив голос. — Давай начистоту. Ты знаешь, кто мой отец. Ты знаешь, какие у него связи. Я их отдаю добровольно, целиком, тебе. Все, кто ко мне подходил раньше, смотрели на статус. На фамилию. На то, что за мной стоит. А ты смотрел на меня. Ты меня защитил, когда это было нужно. Ты мой принц на белом коне, и мне плевать, что у принца пока пустой кошелёк. Кошелёк дело наживное. Хватит искать причины.
Подошёл официант — парень с блокнотом и тем вежливым терпением, которое нарабатывается годами работы с парами, у которых посреди ужина случаются важные разговоры. Катя переключилась мгновенно — заказала себе ягнёнка в травах, мне стейк средней прожарки и бутылку красного. Я не спорил. Она угадала, что мы бы понравилось лучше, чем я сам.
Официант ушёл. Катя вернулась ко мне взглядом и ждала. Терпеливо. Молча. Давая мне время развалить последнюю баррикаду самому.
— Я согласен. Потому что ты мне действительно нравишься. И потому что я устал притворяться.
Она ничего не ответила. Улыбнулась, взяла бокал, который ей только что наполнили — официант принёс вино раньше горячего — и отпила. Улыбка у неё была из тех, которые женщины прячут за краем бокала, когда услышали ровно то, что хотели услышать.
Через три столика Ксюша засмеялась. Громко, звонко, с запрокинутой головой — так смеются, когда хотят, чтобы смех услышали. Я покосился. Демид что-то ей говорил, наклонившись через стол, и по его лицу я не мог понять, шутил ли он по-настоящему или играл роль. С Демидом вечно одно и то же. Ксюша смеялась снова, и каждый раз её взгляд на долю секунды скользил в нашу сторону, проверяя — смотрю ли я. Я смотрел. И она это видела. И смеялась ещё громче.
Катя не поворачивала головы. Ни разу. Сидела прямо, ровно, с бокалом в руке и с лицом, на котором не дрогнул ни один мускул. Она знала, что Ксюша работает на публику. Она знала, что публика — это я. И она решила не участвовать в этом спектакле. Мне это понравилось больше, чем я готов был признать.
Принесли еду. Стейк оказался хорош — сочный, с прожаркой ровно такой, какую я люблю, с хрустящей корочкой и запахом, от которого рот наполнился слюной ещё до первого куска. Ягнёнок у Кати выглядел не хуже. Мы ели, разговаривали, и разговор, освободившись от главного вопроса, потёк легко — про её учёбу, про мой бизнес, про Женю и его вечную привычку решать чужие проблемы раньше своих. Катя рассказывала что-то про подругу, которая вышла замуж за аристократа из Тулы и теперь жалуется, что муж круглосуточно торчит в своей оружейной комнате. Я смеялся по-настоящему, негромко, и замечал, как ей нравится, когда я смеюсь.
Вино делало своё дело. Бутылка на двоих, растянутая на полтора часа — это не про опьянение, это про то, что исчезает натянутость, гаснет внутренний контролёр, который обычно стоит между мыслью и словом. Катя стала свободнее в жестах, я откровеннее в интонациях. Мы обходили стороной всё тяжёлое — наследство, Демида, завтрашний дом. Двое за столиком, при свечах, с красным вином и остатками ужина. Иногда этого хватает.
Ксюша за соседним столиком продолжала свой спектакль. Смех, жесты, прикосновения к руке Демида, откидывание волос. Классический набор, который я видел тысячу раз в прошлой жизни, на корпоративах, в ресторанах, на чужих свиданиях, за которыми наблюдал по долгу службы. Демид играл свою роль безупречно — внимательный кавалер, обходительный, с идеальной улыбкой. Но каждый раз, когда Ксюша отворачивалась, его глаза становились другими. Холодными. Расчётливыми. Он считал. Что именно, я не знал. Но он считал.
Я перестал на них смотреть. Вернулся к Кате, к её словам, к рукам на столе, к тому, как свеча играла тенями на её шее. Вечер был хорош. Я чувствовал себя нормально — впервые за месяцы. Мужчина на свидании с женщиной, которая ему нравилась. И ни одна часть этого предложения не требовала сноски с пояснением.
Мы вышли из ресторана в одиннадцатом часу. Воздух после тёплого зала ударил по лицу — свежий, ночной, с запахом мокрого асфальта. Катя поёжилась, и я набросил ей на плечи свой пиджак — жест, который тело выполнило раньше, чем голова успела подумать. Она прижалась ближе, и я почувствовал её тепло через ткань рубашки — лёгкое, живое, настойчивое.
Женя подъехал через пять минут. В машине Катя села рядом со мной на заднем сиденье, и её рука легла на мою — естественно, уверенно, словно так и должно быть. Женя посмотрел в зеркало заднего вида, встретил мой взгляд и отвернулся. Промолчал. Хороший друг — тот, который умеет молчать в правильные моменты.
— Ко мне? — спросил я. Тихо, глядя на Катю.
— К тебе.
Фотография лежала на коленях — маленькая, глянцевая, с загнутым уголком, который она сто раз разглаживала и который сто раз загибался обратно. На снимке двое: девушка в серой форме академии и парень, который обнимал её за плечо. Левая рука на её плече, правая — вдоль тела, свободная, расслабленная. Он смотрел в камеру с лёгкой усмешкой — той, которую Соня потом видела тысячу раз и каждый раз узнавала, как собственное отражение. Она на снимке улыбалась. По-настоящему, широко, с блеском в глазах, с румянцем на щеках. Девятнадцатилетняя девочка, которая стояла рядом со своим героем и была счастлива.
Он этого снимка даже не помнил. Она была уверена. Линейка, выпуск, толпа курсантов, десятки фотографий с десятками людей — для него это была минута, которая растворилась среди сотен таких же. Для неё — якорь, к которому она возвращалась каждый раз, когда становилось трудно. Или грустно. Или когда очередной вечер заканчивался тем, что она сидела одна в своей комнате с закрытой дверью и слушала, как за стеной мама гремит посудой.
Соня провела пальцем по его лицу на снимке. Палец был тёплый, глянец — холодный.
Сегодня Рома пошёл на свидание с Катей. Она знала — Женя обмолвился утром, мимоходом, между двумя фразами о маршруте, и даже не заметил, как у Сони дрогнули пальцы на папке с документами. Она кивнула, сказала «понятно», и вернулась к работе. Вежливо. Ровно. Как положено сотруднику Канцелярии, прикреплённому к делу барона Крайнова. Профессионально.
Внутри — другое. Внутри — тяжесть, которая легла на грудь ещё утром и до сих пор не отпустила. Она знала, что будет дальше. Катя — красивая, уверенная, с деньгами, со связями, с отцом, который для Серпухова значит больше, чем половина канцелярских чиновников вместе взятых. Катя из тех, кто берёт то, что хочет, и не извиняется. Соня видела, как она смотрит на Рому — прямо, открыто, с тем спокойным правом на человека, которое даёт либо любовь, либо статус. У Кати было и то, и другое. У Сони — фотография с загнутым уголком и воспоминание, которому четыре года.
Телефон на покрывале завибрировал. Соня посмотрела — сообщение от Кирилла. «Привет, как день? Может, в пятницу сходим куда-нибудь?»
Кирилл. Аналитик из соседнего отдела. Приятный, вежливый, с широкой улыбкой и привычкой дарить ей кофе по утрам. Ухаживал второй месяц — настойчиво, аккуратно, с той терпеливостью, которая бывает у мужчин, привыкших к отказам. Соня ему не отвечала. Иногда — «спасибо за кофе». Иногда — «посмотрим». Ни разу — «да».
Она отложила телефон экраном вниз. Не сейчас.
За дверью раздались шаги — мягкие, шаркающие, мамины.
— Сонечка? Иди покушай. Папа через пять минут придёт.
— Мам, я не голодная.
Пауза. Мама стояла за дверью — Соня слышала её дыхание, ровное, терпеливое. Потом:
— Сонь. Иди поешь. Ты сегодня какая-то не такая. Что на работе случилось?
— Ничего не случилось, мам. Просто устала.
Ещё одна пауза. Длиннее. Мама хотела спросить ещё — Соня чувствовала это через дверь, через стену, через годы совместной жизни, в которых каждая интонация была прочитана и каталогизирована. Но мама не спросила. Ушла. Шаги удалились по коридору, и через минуту на кухне снова зазвенела посуда.
Соня посмотрела на фотографию.
Четыре года назад. Академия. Третий курс.
Она шла по боковому коридору корпуса «Б» — узкому, плохо освещённому, с трубами под потолком и запахом сырой штукатурки. Короткий путь к библиотеке, который она использовала, чтобы не ходить через главный холл, где всегда толпились старшекурсники. Папка с конспектами под мышкой, сумка через плечо, форма — застёгнута на все пуговицы, юбка ниже колена, ботинки уставные. Соня Игоревна, второй курс, отделение аристократического права, средний балл четыре и восемь.
Они ждали за поворотом.
Трое. Все старше, все выше, все — с фамильными нашивками на рукавах, которые в академии значили ровно то, что значили: «мой отец — граф», «мой отец — князь», «мой отец купит эту академию и закроет её к чёртовой матери, если ему захочется». Она знала их в лицо, но по именам — только одного. Марченко. Виконт Марченко, третий курс, боевой факультет. Широкоплечий, с тяжёлой челюстью и глазами, в которых постоянно горело что-то неприятное — то ли скука, то ли голод.
— О, — сказал Марченко, загораживая проход. — Игоревна. Одна. Без конвоя.
Двое других встали по бокам. Коридор узкий — обойти некуда. Сзади — стена.
Соня остановилась. Сжала ремень сумки.
— Пропустите, пожалуйста, — сказала она. Голос ровный. Она уже тогда умела держать голос.
— Пожалуйста, — передразнил второй, светловолосый, с перстнем на мизинце. — Вежливая. Мне нравится. Тебе нравится, Марч?
— Нравится, — сказал Марченко. Сделал шаг ближе. Соня отступила — и упёрлась спиной в стену. Холодный кирпич через ткань форменной куртки. — Слушай, Игоревна. У нас тут вопрос. Говорят, ты пишешь доклады для канцелярского кружка. Про этику аристократии. Про то, что все должны быть равны. — Он наклонился, и она почувствовала запах его одеколона — тяжёлый, дорогой, душный. — Ты действительно так думаешь? Что ты — и мы — равны?
— В стенах академии — да, — сказала Соня. Голос дрогнул. Она это услышала и разозлилась на себя.
— В стенах академии, — повторил Марченко. И улыбнулся.
Третий — молчаливый, с бритой головой — положил руку на стену рядом с её лицом. Близко. Слишком близко. Соня почувствовала, как сердце ускорилось — не от страха, от злости, от бессилия, от понимания, что трое на одну — это математика, с которой её доклады про этику ничего не могут сделать.
— Отпусти её.
Голос прозвучал из-за поворота — спокойный, негромкий, с ленивой интонацией человека, который не торопится и знает, что торопиться незачем. Соня повернула голову.
Крайонов. Роман Крайонов. Четвёртый курс, боевой факультет. Он стоял в проёме коридора, прислонившись плечом к стене, руки в карманах форменных брюк. Невысокий, сухой, с лицом, на котором не было ни злости, ни напряжения — только лёгкая усмешка и прищур, от которого Марченко заметно напрягся.
— Крайнов, — сказал Марченко. В его голосе что-то изменилось. Не страх — осторожность. — Тебе какое дело? Ой, прости, Крайонов правильно, да?
— Никакого, — сказал Рома, пропустив шутку про фамилию. Оттолкнулся от стены, вынул руки из карманов. — Мне вообще плевать, с кем ты разговариваешь и зачем. Но правила академии ты знаешь.
— Какие правила?
— Те, в которых написано, что здесь все равны. — Рома сделал шаг ближе. — И единственное, что может поставить одного курсанта выше другого, — это табель. Успеваемость. Позиция в рейтинге. — Ещё шаг. — Напомнить, кто занимает первую строчку?
Пауза. Марченко молчал. Его спутники переглянулись.
— Я, — сказал Рома. — Если вдруг забыли. Первая позиция. Среди всех курсов. Так что хавальники позакрывали и свалили. Папины сумки.
Последние два слова он произнёс тихо, почти ласково, и от этой ласковости Марченко побагровел.
— Ты берега попутал, Крайонов.
— Может быть. — Рома улыбнулся. — Проверим?
Марченко ударил первым. Правый прямой, тяжёлый, с разворота корпуса — удар человека, который привык бить и привык попадать. Рома качнулся влево — кулак прошёл мимо виска, обдав ветром, — и ответил коротким хуком в печень. Сухой звук, выдох, и Марченко согнулся, схватившись за бок.
Светловолосый бросился сбоку. Рома шагнул ему навстречу — не назад, навстречу, — перехватил руку на замахе, крутанул, и парень влетел в стену плечом. Хрустнуло. Не кость — штукатурка. Парень сполз по стене и остался сидеть, прижимая локоть к рёбрам.
Бритый оказался быстрее. Он успел ударить — коротко, левой, в корпус. Рома принял удар на предплечье, сморщился — попал по нерву, рука онемела на секунду, — но тут же шагнул внутрь, сократив дистанцию до нуля. Бритый был выше на голову. В ближнем бою это минус. Рома ударил его лбом в переносицу — жёстко, хлёстко, с тем отвратительным звуком, от которого Соня зажмурилась. Бритый отшатнулся, из носа хлынула кровь. Рома добавил коленом в бедро — точно, расчётливо, в мышцу, — и парень упал на колено.
Марченко поднялся. Лицо красное, глаза мокрые от боли. Он стоял, держась за печень, и смотрел на Рому — и в его взгляде Соня увидела то, что видела потом много раз у других людей: понимание. Понимание того, что этот невысокий, сухой парень с усмешкой на лице умеет бить так, что после его ударов встают медленно.
— Свалили, — сказал Рома. Тихо. Спокойно. — Я не повторяю дважды.
Они свалили. Марченко ушёл первым, прихрамывая. Светловолосый — за ним, прижимая руку. Бритый — последним, вытирая кровь рукавом. Ни один не обернулся.
Рома повернулся к Соне. Лицо расслабленное, словно ничего не произошло. Костяшки на правой руке покраснели — он потёр их машинально о штанину.
— Ты в порядке? — спросил он.
— Да, — сказала Соня. Голос дрожал. Она ненавидела себя за это, но ничего не могла сделать. — Спасибо.
— Не за что. — Он посмотрел на неё — коротко, оценивающе, профессионально. Проверил — цела, не тронута, стоит на ногах. Кивнул. — Если ещё раз полезут — скажи. Я на четвёртом этаже, комната триста двенадцать.
И ушёл. Руки обратно в карманы, походка — лёгкая, свободная, словно он шёл с прогулки, а не с драки. За поворотом его шаги стихли, и Соня осталась одна в коридоре, с колотящимся сердцем, с дрожащими руками, с конспектами, рассыпавшимися по полу, и с ощущением, которое она тогда не смогла назвать, но которое с годами оформилось в одно короткое слово.
Больше они не полезли. Ни разу. Соня ходила по тому коридору каждый день, совсем не специально, — и каждый день он был пуст.
А потом — выпуск. Линейка. Солнце, речи, награды. Рома стоял в первом ряду — отличник, первый в рейтинге, лучший выпускник года. Вокруг него толпились однокурсники, поздравляли, хлопали по плечам. Он улыбался — легко, ровно, с тем прищуром, который она уже тогда выучила наизусть.
Соня подошла, когда толпа рассосалась. Подошла, потому что знала: если не сейчас — то никогда.
— Можно с вами сфотографироваться? — спросила она. Голос — вежливый. Ровный. Как положено.
Он посмотрел на неё. Секунду — может, две. Она ждала, что он скажет «а ты кто?» или «мы знакомы?». Он сказал:
— Конечно.
Обнял за плечо — легко, дружески, как обнимают десятки людей в день выпуска. Кто-то щёлкнул камерой. Рома убрал руку, кивнул ей — вежливо, отстранённо — и ушёл к друзьям.
Он не запомнил. Соня это знала. Для него это была одна фотография из ста. Для неё — единственная.
Соня закрыла глаза. Фотография лежала на коленях, тёплая от пальцев. За дверью мама звенела тарелками, за стеной тихо бубнил телевизор — папа вернулся, переключал каналы.
Телефон снова завибрировал. Кирилл: «Ну что, подумала?))»
Соня посмотрела на сообщение. Потом — на фотографию. Потом — в потолок.
Ответила: «Извини, Кирилл. Я занята.»
И отложила телефон. И фотографию. И закуталась в одеяло, свернувшись калачиком, как в детстве, — коленки к подбородку, руки обхватили ноги, лицо в подушку.
Девятнадцать лет. Сотрудник Канцелярии. Взрослая, серьёзная, с допуском и печатью. И при этом — девчонка, которая лежит в темноте и думает о парне, для которого она — строчка в рабочем деле.
За окном стемнело. Серпухов засыпал. Где-то в городе, в ресторане «Каменный мост», Рома Крайонов ужинал с Катей Кац, и Соня знала, чем этот ужин закончится. Знала — и ничего не могла сделать. Потому что она — Соня Игоревна, представитель Канцелярии, и её место — в документах, в отчётах, в вежливых формулировках. Рядом, но на расстоянии. Всегда на расстоянии.
Она закрыла глаза. Утром будет работа. Утром она наденет форму, соберёт волосы, возьмёт папку и поедет в офис, где будет сидеть напротив Ромы и делать вид, что всё в порядке. Как обычно. Как положено.
Мама заглянула ещё раз. Тихо, не открывая дверь до конца — щель, полоска света из коридора.
— Спишь?
Соня не ответила. Притворилась.
Дверь закрылась. Свет погас. Фотография лежала на прикроватном столике, глянцем вверх, и в темноте Соня видела только белый прямоугольник — маленький, яркий, единственный.
Женя высадил нас у подъезда. Я открыл дверь, пропустил Катю вперёд. Лестница, этаж, ключ в замке. Квартира встретила темнотой и тихим ворчанием из угла — Чешир все еще сидел на комоде, и по его позе было ясно, что он ждал, он недоволен, почему так долго, и он всё запомнит.
Он посмотрел на Катю, потом на меня. Дёрнул ухом. Если бы коты умели закатывать глаза, он бы закатил. Я читал его морду, как открытую книгу. «Опять бабу привёл. Одна только съехала, эта опять пришла. Двуногие — порода ненадёжная». Катю он знал — она оставалась здесь раньше, и Ксюша тоже бывала, когда восстанавливала мне руки после арены. Для Чешира все мои гостьи были одинаковым вторжением на его территорию, и каждую он провожал одним и тем же взглядом оскорблённого домовладельца.
Катя присела, протянула руку. Чешир принюхался, дёрнул усами. Позволил себя погладить — с видом монарха, который снисходит до прикосновений черни.
Я включил свет на кухне, поставил чайник — на автомате, по привычке, потому что так делают, когда приводишь кого-то домой и не знаешь, с чего начать. Чайник щёлкнул, зашумел, и этот звук вдруг стал единственным нормальным звуком в квартире. Бытовым. Успокаивающим.
Катя осталась в дверном проёме. Я снял пиджак с её плеч, повесил на спинку стула, будто этим можно было вернуть нам контроль. Она стояла спокойно, выпрямившись, и смотрела на меня так, как смотрят люди, которые уже всё решили и не собираются отступать ни на шаг.
— Чай?
— Давай.
Я кивнул. Подошёл ближе. Свет из кухни делал её лицо мягче, тени подчеркивали скулы, а зелёное платье — тёмное, почти ночное — сидело на ней так, что взгляд цеплялся за линию талии и не хотел отпускать. Я не торопился, как будто проверял границы. Она тоже не торопилась и этим была страшно уверенной.
Катя подняла руку и пальцами коснулась воротника моей рубашки. Не дёрнула, не потянула — просто провела по ткани, по пуговице, по краю, словно решала, где начать. Я поймал её ладонь, прижал к груди — через ткань чувствовалось тепло, простое человеческое. И от этого у меня внутри что-то расслабилось.
— Ты весь день держался.
— Да.
— Тогда отпусти все, что накопилось, и о чем думаешь. Хоть на минуту.
Она потянулась и поцеловала меня. Без спешки. С привкусом вина, с запахом улицы и её духов. Я ответил — сначала осторожно, будто это могло оказаться ошибкой, потом увереннее, когда понял, что ошибок здесь не будет. Руки сами нашли её талию, спину, плечи. Ткань платья была гладкой, прохладной, а под ней тёплая живая кожа.
Чайник продолжал шуметь где-то на заднем плане, как напоминание, что жизнь пытается вести себя прилично.
Катя отстранилась на полшага, посмотрела мне в лицо и — будто с той же деловой решимостью, с какой утром решала вопрос в банке — расстегнула одну пуговицу на моей рубашке. Потом вторую. Я перехватил её руку.
— Кать.
Она остановилась, но руку не убрала. Пальцы задержались на третьей пуговице, тёплые, неподвижные. Посмотрела на меня снизу вверх — и в этом взгляде было столько спокойной уверенности, что моё сопротивление показалось мне самому смешным.
— Куда ты смотришь? — спросила она тихо.
Я моргнул. Она права. Я отвёл взгляд в сторону, в пол, куда угодно, только не на неё. Прятался. И она это видела.
— На тебя, — сказал я и заставил себя встретиться с её глазами.
Катя кивнула. Довольно. Третья пуговица расстегнулась под её пальцами, потом четвёртая. Я стоял и смотрел на её руки, на то, как они двигаются, как ткань расходится, открывая кожу, как воздух квартиры касается шеи и груди. Понял, что слишком давно мне не позволяли просто быть рядом с кем-то без расчёта, без угрозы, без постоянной готовности к удару.
Я провёл ладонью по её щеке, по линии скулы, убрал прядь волос за ухо. Пальцы задержались на шее — там бился пульс, быстрый, но ровный.
— Ты… — начал я и осёкся, потому что слова застревали где-то в горле и отказывались складываться в предложения.
— Ш-ш-ш. — Катя приложила палец к моим губам. — Не говори. Просто будь здесь.
Она снова потянулась ко мне. Поцелуй стал глубже, настойчивее. Я почувствовал, как её язык коснулся моего — лёгким касанием, пробующим, проверяющим. Я ответил, и она сразу сдвинулась ближе, прижалась бёдрами, грудью, всем телом так плотно, что между нами не осталось воздуха. Руки легли мне на плечи, пальцы впились в ткань рубашки, стягивая её вниз.
Мы двинулись из кухни в коридор, потом в комнату — на ощупь, мягко, цепляясь плечами за стены, за дверной косяк. Я задел рукой полку, что-то тихо стукнуло и осталось лежать где-то на полу. В другой день я бы поднял. Сейчас нет.
Чешир прошмыгнул мимо нас, держа хвост так, будто несёт знамя осуждения. Взгляд у него был человеческий. Слишком человеческий.
В комнате свет был приглушённый — ночник, полоска фонаря с улицы, тень от штор. Катя остановилась у кровати, повернулась ко мне спиной. Молча. Я понял через секунду. Молния на платье шла от шеи до поясницы — тонкая, скрытая в шве. Я потянул её вниз. Медленно. Слышал, как застёжка расходится, зубец за зубцом, тихий металлический шорох, который в тишине комнаты звучал громче, чем должен был.
Платье поползло вниз по плечам. Катя помогла ему — скинула бретели, и ткань упала на пол мягким шелестом, оставив её в одном нижнем белье. Она обернулась. Медленно. Дала мне время посмотреть.
Я смотрел.
Кожа бледная, чистая, без единого лишнего пятна. Бюстгальтер кружевной, тёмно-зелёный в тон платью. Трусики того же цвета, с тонкой резинкой на бёдрах. Живот плоский, с лёгкой впадинкой под рёбрами. Талия узкая, бёдра чуть шире — пропорции, которые природа выдала щедро, а Катя не испортила диетами. Ключицы выступали чётко, между ними — ямка, где бился пульс. На шее серьги всё ещё ловили свет ночника и разбрасывали его мелкими искрами по коже.
Я сглотнул. Рот пересох.