Глава 17

Трясясь в битком набитом автобусе, идущем на главное городское кладбище, Фома думал: «А ведь давно пора купить машину. До чего ж неудобные тут сиденья. И проход узкий, будто рассчитан не на людей, а на мумии или скелеты, брр! Человеку нормальной комплекции, вроде меня — хоть ты помри», тут он глянул на свой выпирающий живот и вздохнул. «Господи, какая дрянь лезет в голову… скорей бы уже приехать».

Наконец, показалась высокая стена из серого камня и ажурные чугунные ворота. Сто лет назад на этой территории находился один из красивейших монастырей, принадлежащий ордену святого Франциска Ассизского. Но проходит слава мирская: от великолепной, некогда процветающей, обители остались только кладбище — «благоуханный сад смерти», обшарпанная часовня в его глубине, да посаженная святыми отцами аллея.

Старая часть кладбища была почти заброшенной, но поражала мрачным великолепием. Медные кресты позеленели от времени, а мраморные ангелы — некогда ослепительно-белые, сильно потемнели — будто приняли на себя невыносимый груз человеческих грехов. Постаменты иных роскошных надгробий густо заросли мхом, а позолоченные надписи на медных табличках уже не сообщали миру имена ушедших — часть букв почернела, часть — осыпалась, еще часть — была украдена. К ногам скорбящих мраморных дев уже давно никто не возлагал цветов. Ни живых, ни шелковых, ни бумажных. Ни дорогих, ни дешевых… никаких. Лишь у самой земли кое-где пробивались маленькие блекло-голубые цветочки. Мокрые от росы, похожие на чьи-то заплаканные глаза.

Именно здесь, к старой части бывшего францисканского кладбища прилегала новая, куда и направлялся Фома, с большой охапкой роз. Живых и белоснежных. Предназначенных и для родных с ним по крови, и для родных по духу — попросту говоря, для своих коллег. Пятерых молодых полицейских, убитых в ту страшную воскресную ночь, во время облавы в наркопритоне.

Песок дорожки хрустел и скрипел под его ногами. Какая-то птица, скрытая в гуще ветвей, что-то жалобно прокричала ему вслед.

— Ну, вот и я, — сказал Фома, подходя к высокому двойному надгробию. Черный, с серебристыми прожилками, камень казался слегка подернутым льдом. — Как и обещал в прошлый раз: субботним утром приеду, первым же рейсом. Как вы тут без меня, не скучали?

Сказал и вздохнул. Глупо, наверное, разговаривать с умершими родителями, даже нелепо…, а что поделать? Прошло пять лет, а он до сих пор так и не смирился с их смертью. Солидный, изрядно поживший, который много раз видел эту самую смерть почти «в лицо» — он должен обладать шкурой носорога. Должен, угу. Только вот почему-то не получается. Никак…

Фома посмотрел на свежую могилу неподалеку, тонущую в живых цветах и венках. С тремя негаснущими лампадками алого стекла, в самом изголовье. Здесь уснул вечным сном сержант Патрик О*Рейли, славный парень — любимец всего Управления. «Ему было даже меньше, чем Христу», внезапно подумал Фома. Подумал и смутился: чего только не придет в голову…

И тут он заметил пса. Тот лежал на земле, рядом с могилой. Прижимаясь к ней, будто к боку любимого друга, своего напарника и лучшего в мире хозяина. Даже сейчас — оголодавший, с тусклой шерстью и не менее тусклым взглядом — он был великолепен.

Фома слышал и не раз про все его подвиги, про удивительный, прямо-таки небывалый для собаки, ум и, конечно, про его красоту. Лунный Томас — легенда местной полиции. Или как изгалялись шутники из Управления, «внебрачный сын Патрика О*Рейли». Тот нежно любил своего безмолвного друга, гордился им и хвалился. Напропалую, почти на каждом шагу. Искренне считая: его ненаглядный Томас — лучший в городе. И в стране… да что там мелочиться?! — во всем мире! Иначе и быть не могло!

Впрочем, у Патрика и все остальное — все и всегда! — было самое лучшее. Так думал не только он. Многие завидовали Патрику — молодому, более красивому, более остроумному и более удачливому — в том числе, в продвижении по службе, словом, гораздо более блестящему коллеге. Еще как завидовали, что было, то было! Сейчас, когда Патрика не стало, думать об этом казалось просто невыносимо. «Какая гадость, какая дикая нелепость», размышлял Фома. «Семь пуль — и нет всего этого великолепия. Исчезло, схлопнулось. А вместо него — эта скромная могила в цветах… и дыра в пространстве. В которую дуют ветры, да не просто холодные — ледяные. Дыра в сердце, дыра в душе… и ничем ее не закрыть и не заткнуть. Время лечит… наглое вранье! Ни черта оно не лечит», так думал Фома, бережно протирая мокрой тряпкой лицо и крылья мраморному ангелу, склонившемуся над могилой его родителей. Ангел скорбно молчал — очевидно, в знак согласия. Да и что бы он мог возразить?

Фома прополол цветы вокруг могилы, полил их, подмел дорожку, зажег угасшую лампадку и поменял букет в каменной вазе. И, наконец, умаявшись, присел на вкопанную им недавно скамеечку и вновь посмотрел на пса. Тот лежал, не шевелясь, с полузакрытыми глазами. Не пес — еще одно изваяние.

— Томас, — тихо позвал Фома. — Томас, дружище…

Большая, будто выточенная из мрамора или отлитая из серебра, голова медленно повернулась к нему.

— Ну, как ты, парень?

Пес вздохнул — как человек. Поднял морду, и Фома вздрогнул: на него смотрели измученные страданием глаза. Усталые и разочарованные этим паскудным миром, где убивают тех, кого ты любишь; тех, кто тебе дорог. Лучших из лучших. Единственных. Пес уже не ждал от этого мира ничего хорошего. А ничегошеньки.

В стоящей возле него чистой глиняной миске подсыхал здоровенный кусок мяса, и несколько мух прицельно кружили над ним. И Фома вспомнил нечаянно подслушанный разговор своих «ребятишек». Они сетовали, что забрать Томаса не получилось — тот рычал и скалил зубы. Пес горевал: весь мир для него сократился до размеров могилы, в которой похоронили самое для него драгоценное… как тут его заберешь, как уведешь силком? Зверюга сильная, внушительных размеров — может и цапнуть. Раньше бы ни за что, сейчас — запросто. Несильно, свои все-таки…, но может. Сторож его подкармливает — о чем позаботился Майкл Гизли, «отслюнив хрустящих, чтоб парень наш с голодухи не околел». А почему не забрал его и не унес, удивился Самуэль, ты-то бы справился. Я бы взял, но дед меня потом и на порог не пустит, а ты-то чего? «Ну, во-первых, если сам не захочет — нифига не получится его увести, скотина с характером, а сейчас он от могилы — никуда. А во-вторых, пес — это не баба, чтоб я его на руках таскал. Если только не больной он или не раненый, Боже упаси», буркнул громила-стажер. И хмуро заключил: «Пока тепло, не пропадет, сторож за ним присмотрит, нормальный мужик. А там я что-нибудь придумаю».

Господин комиссар рассказывал Томасу об умерших родителях и жене: что он теперь один в целом свете, и «ребятишки» ему — почти как родные дети. Говорил и о Патрике, как же его не вспомнить.

— И вот что я тебе скажу, парень…

Фома говорил, говорил и говорил… и внезапно поймал себя на мысли: на душе стало легче. Пес слушал его так, будто все-все понимал. Не возражал, не перебивал, не спорил яростно, не ставил под сомнение каждое услышанное слово — просто слушал. Как слушает единомышленник и друг — уважительно, доверчиво. Фома понял, как же ему не хватало такого собеседника. Молчаливого. Верящего безоговорочно. «А как же „ребятишки“ — Самуэль, Майкл, в недавнем прошлом, Патрик? И Ник О*Брайен, и это несчастье ходячее, „живой труп“, внезапно подумал Фома. „Они ведь тебе, одинокому, как дети. Вот и ответ на заданный вопрос: умные дети спорить должны с родителями и друг с другом, постигая что-то непростое, многотрудное — возражать, аргументы приводить — за и против, иначе ни черта не поймут и не добьются. Пусть сомневаются — тоже хорошо, для мозгов полезно. Счастье быть рядом с ними, работать с ними.

Но должен быть кто-то еще — кто-то, принимающий тебя без лишних слов и безусловно: умного, полного сил, или усталого и безбожно поглупевшего… на время. Доброго или сердитого. Красивого или уродливого. Абсолютно любого. Того, кто верит каждому твоему слову и любит тебя просто так. Ты рядом, ты есть — вот и повод для любви, доверия и дружбы. Другого не надо. Такой друг — «долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится»[i]. Но такая дружба, как и любовь — сродни ангельской, потому и даруют ее не всем.»

Неожиданно Фома поймал себя и на второй странной мысли — он будто не с собакой разговаривает, а умного человека убеждает. И какую философию тут развел, куда делось его привычное немногословие? Не иначе как ветром сдуло да за облака унесло. Прямо там, на входе. У чугунных кладбищенских ворот.

Наконец, он закончил свою неожиданную исповедь и поежился: холодный ветер, холодный камень… так и до радикулита недалеко. Совсем не кстати! Пока он не закончит дело этой чертовой бабы — болеть ему никак нельзя. Все-таки пятьдесят лет — не двадцать, угрюмо подумал Фома. Сыро-то как… сейчас бы чайку горячего, да с ложкой коньяка.

— Ну что, парень? — вполголоса произнес Фома. — Пойдем-ка мы домой, а?

Пес молча слушал. На слове «домой» он слабо шевельнул хвостом. Это движение не ускользнуло от взгляда Фомы.

— Пойдем, дружище, — улыбнулся он. — Я бы, конечно, составил тебе компанию и лег рядом, но штаны жалко. Хоть и старые, да крепкие. Испорчу ведь. А жалованье опять задержали. К тому же, холодно и сыро, околеем с тобой на пару. Ладно бы с толком помереть, на службе, чтобы людям польза, а нам с тобой — честь…, а так? Рановато мне еще на тот свет, а тебе и подавно.

Фома протянул руку и осторожно погладил огромную собачью голову. Пес, в ответ, опять шевельнул хвостом — уже чуть сильнее, чем в первый раз. Но вставать явно не собирался. Ну, что ты будешь делать, обреченно вздохнул Фома.

— Ладно, я пошел. Завтра опять приду.

Он пожал плечами и медленно побрел к выходу по узенькой тропинке между могилами, то и дело, оборачиваясь. Какая-то невидимая и неведомая сила будто привязала гири к его ногам. Чугунные гири. Третья гиря, такая же невидимая, но сама тяжелая из трех — казалось, придавила сердце. Но не ночевать же здесь, на кладбище? Нет, ну в самом деле! Пойдет или не пойдет — переживал Фома. И, медленно сделав еще десять шагов, обернулся. Под его правую руку толкнулась собачья голова, да с такой силой, что Фома покачнулся.

— Баф! — сдержанно, с достоинством, произнес пес. «Ладно, убедил. Пойдем.»

Они шли по дорожке мимо старых и новых могил — так, будто и до этого момента были неразлучны. Не как хозяин и его собака — как напарники. Друзья.

…Когда они ушли, из-за соседней могилы осторожно показалась кошка. Черная, очень тощая. Схватив зубами мясо, она стала есть, жадно урча и, то и дело, оглядываясь по сторонам. И не успокоилась, пока не съела все. А потом — улеглась на крыльях мраморного ангела, откуда с цыганским презрением следила за фигурами человека и пса. Они удалялись, становясь все меньше, меньше, меньше… пока совсем не исчезли из виду. На минуту заскрежетали чугунные кладбищенские ворота, и вновь наступила тишина.

И кошка — в кои-то веки сытая — наконец-то, спокойно уснула.

Положа руку на сердце, Фома не ожидал от себя ничего подобного. Нет, он любил собак, очень любил. Но почему-то до сих пор — только издали. Исключительно так. Спонтанное получилось милосердие… однако, если крепко задуматься: неизвестно кто и кому его оказал. Он Томасу или Томас ему. Да и так ли это важно, в конце концов, решил Фома, главное — результат. Одно было хорошо: еды в холодильнике, как всегда, хватало. Сегодня измученный, оголодавший Томас уснет сытым и в тепле, и завтра так же будет, и послезавтра, и всегда — за это Фома ручался. Поэтому к чертям всю философию! Пора готовить ужин!

— Вот мы и дома. Заходи, старина, — улыбнулся Фома и распахнул дверь.

Послышался не то всхлип, не то вздох и по деревянному полу зацокали когти: могучий пес зашел в квартиру. И замер, настороженный. Фома, в свою очередь, защелкнул все три замка, снял пальто и ненавистный шарф, переобулся в полуистлевшие тапки и, счастливый, побрел на кухню. Позади него царила тишина. Как будто никакого пса здесь и не было. Не было здесь никого — и точка.

Фома обернулся. Его новый друг стоял, будто приклеенный к полу, и озирался по сторонам — с интересом и большим подозрением. С очень большим.

— Ну что, тезка?[ii] Я сейчас ужин приготовлю. А ты можешь пока все проинспектировать, — сказал Фома. — Меня целый день не было, может, какая дрянь и завелась. Приступай, дружище, потом доложишь обстановку. По всей форме, разумеется.

Томас слушал его внимательно, склонив голову на бок.

— Б-баф, — это прозвучало, как: «Приступаю к операции!» И с каким достоинством прозвучало. Внимательно озираясь и все обнюхивая, пес отправился в обход квартиры. «Служака», улыбнулся Фома, глядя ему вслед. «Ах, ты мой дорогой служака!»

Со временем, это вошло у них в привычку и стало их маленьким, но совершенно необходимым ритуалом. Каждый раз, приходя домой, Томас обходил всю квартиру, не пропуская ни дюйма. И каждый раз являлся «с докладом» к своему новому хозяину-другу. Это была их игра, в которой один из них помогал другому чувствовать себя по-прежнему важным и нужным. И благодарным, разумеется. Человек относился к ней — в отличие от пса — с улыбкой, не всерьез, однако соблюдал ее неизменно.

Вечером того же дня

Как же страшно, глупо… и как похоже на ловушку. Вот они, те самые окна. Черны и не зашторены. Одно поуже — кухня, наверное. Еще два — больших, трехстворчатых — кабинет и гостиная. Черт, как же высоко… Дом старинный, двухсотлетний, потолки там — высоченные, почти как в соборе. Правда, часть стены обвивает плющ — его побеги подбираются к третьему, последнему окну. Оно так соблазнительно, так приветливо открыто. Выдержат ли меня? Вопрос! Сорваться вниз, на асфальт… ох, нет! Однако пора решаться. Хозяина, несмотря на поздний час, явно нет дома. Ладно, вход через окно отменяется. Придется доставать «ключики». Черт их побери, но придется. Потому как другого выбора не оставили.

Людей здесь мало — район приличный. Перебежать двор, заскочить в подъезд и, сбавив скорость, с задранным носом, надменно, продефилировать мимо консьержки. Если повезет — та ничего не заметит… или же ее не будет на месте. Shit! Shit! Shit! Ну, была не была!

…Какая удача! Консьержка дремала в своей будочке, периодически всхрапывая. Холл — огромный, кажущийся бесконечным («это от волнения!») — удалось пересечь за считанные минуты. За ним и лестницу. Крутую, с бронзовыми фонарями на концах перил. Черт бы побрал вашу респектабельность! Три пролета здесь — как пять в обычном доме. Shit!

Ничего! Ничего-ничего. Цель уже близко. Вот она — дверь, с медной, до блеска надраенной, табличкой: «Фома Савлински». И под этими словами — другие, чуть меньшего размера: «Комиссар уголовной полиции». Руки, а ну не дрожать! Я не воровать, не грабить, я за своим иду. Не сметь дрожать! Не сметь! Два замка… уже. Теперь еще один… Shit!..не дается, зараза, Shit! Shit!.. может быть, вот эта подойдет… ну, давай, давай! открывайся же ты скорей! дава…уф-ф. Готово.

В прихожей царили тишина и темнота. Где он может прятать «вещдок»? Кухня — нет. Коридор — нет. Сейф? Угу… Эта комната — направо — гостиная. Большая, искать долго. Shit! Спальня? Ну, нет. Вряд ли! Кабинет… конечно же, кабинет! Вот он — за поворотом.

Из распахнутого окна тянуло вечерней прохладой. Фонари на другой стороне почему-то не горели, и в комнате было — хоть глаз выколи. Через минуту глаза привыкли, удалось различить очертания предметов. Справа небольшой камин с часами — они шли тихо, шелестя как дождь. Книжные полки до самого потолка — слева. Чей-то портрет — справа. Здоровенный письменный стол и удобное кресло — посредине комнаты. Пахло воском и дорогим табаком. И шоколадом — горьким и не менее дорогим.

Фонарь бы сейчас, хоть маленький. Эх, нельзя. С улицы заметят. Сейф не может быть огромным — это же не банк. Пощупать под картиной… господи, до чего рама тяжелая. Бронза? Наверное. Только бы не сбить: на грохот прибежать могут. На полках, позади книг? Нет и здесь нет. Выстукивать стены — просто смешно. Остается стол. Shit! Ну, где же, где это?! Очевидно, эти слова были произнесены вслух. Потому что вслед за ними, из темноты, раздался насмешливый мужской голос:

— А в камине почему не смотрели? Досадное упущение.

Девушка вскрикнула.

— В темноте вообще искать ужасно неудобно, — с усмешкой, произнес голос. — Сейчас мы это исправим!

И, в следующую же секунду, загорелся верхний свет, а дверь автоматически закрылась. Девушка метнулась к окну.

— Не стоит, мисс. Во-первых, здесь высоко — третий этаж, а внизу асфальт: покалечитесь или убьетесь. Во-вторых, там дежурит мой человек. Да, он крупноват, однако наручники на вас наденет очень быстро и ловко, не сомневайтесь! Опомниться не успеете — как вас повезут в новых «украшениях» в Управление полиции, а там, на месте, составят протокол: за проникновение в чужую квартиру, да не простую — а собственность комиссара полиции; за попытку кражи ценного вещдока, ну, и за сопротивление полиции, оказанное вами при задержании. Вы же просто так не сдадитесь, — Фома вздохнул. — Я вас не запугиваю, мисс Сампайо, просто ставлю в известность: то, что вы затеяли — может очень скверно кончиться. Разумеется, если вы не проявите разумность.

«И не включите, наконец, мозги!», подумал он.

— Давайте-ка присядем и поговорим. И так лихо врать, как вы мне врали в Управлении, сейчас не надо. А то, что вы искали, вот, — Фома выдвинул один из ящиков стола и достал оттуда небольшой прозрачный пакет. Его незваная гостья судорожно не то вздохнула, не то всхлипнула — как будто в нем заключалось нечто безумно важное: часть ее жизни или более того, часть ее сердца.

На самом краю стола — близко, лишь руку протяни! — стояла тяжеленная лампа черненого серебра. «Воспользуется или нет?», переживал Фома. Девушка заметила. И теперь быстро переводила взгляд с пакета в руке господина комиссара на лампу. «Ударит или не ударит?», переживал господин комиссар. Схватить, ударить, отнять, бежать. Что важнее — совесть или быстрота реакции? Что сейчас произойдет? На что решится его непрошеная гостья? От этого выбора зависит ее будущая жизнь. Вот он — момент истины.

Фома был готов ко всему, к любому исходу, но все равно сердце заныло. Ах, как невовремя… «Не до тебя сейчас», подумал он. Казалось, время замедлилось, загустело, наконец, стало вязким, как древесная смола. Все звуки пропали, а каждая — не минута, секунда! — падала в вечность каплей расплавленного металла. Нет, он более не в состоянии молчать.

— Вас видели на автостоянке, — отчеканил господин комиссар. — Не отпирайтесь.

— Ну, и что? Один свидетель — не свидетель, сами говорили.

— Резонно. Значит, в ту ночь вас не было на территории «Райских кущей». Значит, вы потеряли это гораздо раньше — с 12 на 13 июня, в ночь убийства. Иногда свидетелем обвинения может выступить даже вещь, — усмехнулся господин комиссар.

Он покрутил целлофановым пакетом. В электрическом свете маслянисто блестело золото — старое, местами потертое, червонное. А камень — полыхнул холодным синим огнем. Девушка, с нежностью, смотрел на него. Хмурилась, кусала губы, не в силах отвести взгляд. Пакет мерно покачивался, золото и синева — сверкали, сверкали, сверкали…

Хозяин дома выжидающе глядел на свою незваную гостью. Тикали часы на каминной полке. Небо за окнами стремительно темнело, закрываясь тучами от назойливых людских глаз. Фома смотрел на девушку, а та — не сводила глаз с перстня. Он читал по ее лицу, как по открытой книге, легко. Закусив губу, она словно собиралась вот-вот броситься — и вырвать из его руки свою потерю. А потом — в окно и вниз, и бегом до первой остановки! Или броситься к такси, просить или угрожать…, но уехать! Непременно уехать!

Через дверь уйти не удастся — на пути лежит этот чертов пес. Да и запоры непростые… пока провозишься — догонят и скрутят. Shit! Shit! Shit! Надо же было так влипнуть!

Что с перстнем, что без перстня — все одно: хреново. Проникновение в дом к полицейскому, да еще с целью кражи — и поди докажи, что за своим пришла. Наручники, арест, камера предварительного заключения, тюрьма. Вот уже бабке радости будет, с горечью подумала девушка. Нет, ей в тюрьму нельзя — сестра без нее пропадет. Милая малютка, Долли, Доллинька моя… Значит, побег отменяется. Придется договариваться. И стальная пружина в ее душе, наконец, ослабла и разжалась. Дышать стало полегче… чуть-чуть, но стало.

— Хорошо, — сказала девушка. — Я была на той автостоянке, — и нехотя добавила: — Но я никого не убивала, клянусь вам, господин комиссар!

— А как попали туда?

— Через забор перелезла.

— И сигнализация не сработала? — недоверчиво произнес Фома.

— Не-а, — улыбнулась девушка. — Что я, дура, лезть на рожон? Вдруг охранник начнет стрелять?

— Очень странно, — хмыкнул Фома. Пакет он по-прежнему держал крепко. — Лампочка не горела?

— На том участке — да. То есть нет. Охрана сидит — и ладно.

«Интересно», подумал Фома. «Значит, любой мог туда залезть — и вылезти назад, так же беспрепятственно. И никто бы его (или ее) не заметил. Скорее всего, там и запасной выход есть, через него-то машины и угоняли. Завтра же пошлю туда Майкла или этот, „живой труп“ — пусть проверят. Сами, втихаря — не донимая охранников, а лучше всего — вообще, не попадаясь им на глаза. Потому как веры этим обалдуям нет, а этому самодовольному прыщу, их хозяину — тем более. Все врут.»

— То, что не пытались вырвать пакет и сбежать — разумеется, через окно, умно и правильно, — улыбнулся Фома. — Потому что вам бы пришлось бежать из города, потом — судя, по вашим умениям, которыми я неприятно поражен — вы еще не раз нарвались бы на внимание полиции. Очень пристальное. Убегать вам, юная леди, пришлось бы неоднократно. Возможно, всю жизнь. Но бегать от полиции — нелепо, рано или поздно, все равно поймают. И тогда последующие годы вашей жизни были бы совсем нерадостны.

…Когда чудовищное напряжение спало, Фома скосил глаза на каминную полку: часы показывали, что прошло всего десять минут. «А кажется — прошли века», подумал он.

Господин комиссар ожидал чего угодно: бросится на него, вырвет у него пакет, стукнет его по голове, пес кинется на его защиту — словом, кончится все очень, очень скверно. В любом случае. Не бросилась. Умница. Значит, еще не все пропало. Свободной рукой он вытер пот со лба. И сердце ноет… ах, как не вовремя. Отчаянно хотелось пить. Ничего, ничего… он потерпит.

— Сейчас вам можно, в худшем случае, инкриминировать только злостное хулиганство и неумышленную порчу чужого имущества, не самые тяжелые статьи. Так, пыль. Разумеется, в сравнении с тем, что на вас могут навесить в суде разгоряченные присяжные. Обыватели сами себя накрутили, пресса наша «любимая» — им помогла. Прибавьте сюда умного, матерого, зубастого прокурора и неопытного адвоката-размазню, другого вам не дадут. И финальный аккорд — усталый судья, которому по каким-то личным причинам ваша юность (или что-то из ваших личных качеств) будут, как кость в горле. Все это, разумеется, будет пугать и раздражать, вы перестанете себя контролировать, подбирать слова, сорветесь, начнете дерзить и огрызаться — и мгновенно потеряете симпатию суда, присяжных и толпы обывателей.

Да-да-да, не смотрите на меня так! Процесс обязательно сделают открытым — и к гадалке не ходи. Ох, забыл! Если же, упаси Бог, владельцем одного из «пострадавших» авто окажется кто-нибудь из санктосов или обладатель одной-двух танцующих голограмм… я вам тогда не позавидую. Кстати, у хозяина вашей «любимой» автостоянки — их три. Я понятно объясняю?

Мерседес закусила нижнюю губу и кивнула.

— Короче, вместо условного срока, штрафа и порицания вас ожидает приличный срок, «за оскорбление монархии». А если у вас при обыске найдут и те «милые игрушки», с помощью которых вы проникли в дом комиссара уголовной полиции…ой, что начнется тогда… не хочу даже говорить. Толпа, из верноподданических чувств, заранее взвинченная всей этой историей, поддержит любой вердикт суда. Даже самый суровый. Дорого вам обойдется «милое баловство».

Конечно, разумные и здравомыслящие люди тоже найдутся, но помочь вам они вряд ли смогут. И подавать на апелляцию, пересмотр дела и затевать повторный «оправдательный», процесс — тоже не станут. Они посочувствуют глупой девчонке, поахают. Повозмущаются… кто-то даже пустит скупую слезу, еще какое-то время поболтают о «полицейском и судебном произволе», а потом — им это надоест. Потому что газетчики найдут уже новую сенсацию, к удивлению и радости обывателей.

О глупой девчонке, которая исковеркала себе жизнь, и так удачно попалась им «на перо» — газетчики тоже забудут. Очень быстро. Сколько можно мусолить одну и ту же тему, пускай и такую горячую, просто жареную? В конце концов, все приедается.

— А как же… как же вы? Не станете помогать или не захотите?

— Самый гениальный сыщик — все-таки не Господь бог. А мы, полицейские, еще и повязаны по рукам и ногам. Закон, удача, совесть плюс найденные вещественные доказательства — и никакого всемогущества. Увы! Кстати, откуда у вас, кхм, «ключики»?

— Подарок… друга, — с запинкой, ответила Мерседес, отводя глаза.

— А, поклонник. Их у вас еще много будет — с вашим умом, красотой и силой воли. Советую выбрать кого-то поприличнее. Главное, чтобы не конфликтовал с законом и не пытался вольно или невольно подставить и вас. Вот положа руку на сердце — не хочу видеть вас в «клетке», а потом — в тюремной камере. И браслеты лучше носить не строгого фасона, а те, что повеселей. Поэтому давайте-ка сюда ваши «ключики», дитя мое.

Мерседес вспыхнула.

Тихо щелкали часы на каминной полке. Из приоткрытого окна доносился приглушенный гул проезжающих машин. Шумно и часто дышал Томас — псу было жарко.

— А вам не все равно, что будет с «глупой девчонкой»? — наконец спросила Мерседес. — Зачем вы мне помогаете, зачем?

Фома грустно улыбнулся.

— Если бы моя вторая жена не умерла — у нас могла быть такая же дочь. Или сын… неважно. Сломать свою жизнь особенно легко в юности. Как я могу спокойно смотреть на это? Я не праздный зевака и не равнодушный обыватель, не видящий, да и не желающий видеть дальше собственного носа. Я — комиссар полиции. Если можно предотвратить зло и кого-то спасти — я должен это сделать. Обязан! Поэтому мне не все равно, что с вами будет. Теперь понимаете?

— Теперь понимаю, — задумчиво сказала Мерседес.

— Хорошо! Сделаем так: во-первых, мисс или сеньорита, вы отдадите мне «ключики» и не будете пытаться раздобыть новые, а во-вторых — пообещаете мне завязать с подобными опасными играми. Раз и навсегда!

В свою очередь, обещаю оборвать все ниточки, ведущие к вам в этом нелепом деле, и ни одна живая душа не узнает о ваших «милых» развлечениях. Как говорит один мой стажер: я буду нем, как свежевырытая могила.

Мерседес прыснула.

— Солидный аргумент. Убедительный, — сказала она и, с тяжелым вздохом, достала из-за пазухи связку отмычек.

Фома принял ее и спрятал в стол, под замок. Томас, будто понимающий важность момента, негромко, сдержанно «бухнул».

— Господин комиссар, а почему вы мне верите? Вдруг я вас обману? — прищурилась девушка. — М-м?

— Опыт. Почти тридцать лет работы в полиции — это срок, — улыбнулся Фома. — Поневоле начинаешь разбираться в людях и если не понимать сознательно, то хотя бы чувствовать — кто на что способен. Если ты, конечно, не равнодушный, не формалист и не круглый дурак.

— Интуиция, — задумчиво и уважительно сказала Мерседес.

— Пожалуй. Интуиция, чуйка, двадцать седьмое чувство… да какая разница? Главное, сам факт. Говорят, опытные ювелиры могут распознать подделку — просто взглянув на золото или драгоценный камень.

Удивительно совсем не это. Удивительно то, что в полицию я попал… с последнего курса Духовной Академии. Сначала была семинария, потом я решил подняться на ступеньку выше, узнать на порядок больше. А потом меня оттуда выгнали.

Мерседес удивленно спросила:

— А за что?

— А за дело. Я стал неудобные вопросы задавать. Почему Господь попускает зло, почему так измельчали верблюды[iii]: богатые плевать хотели на заповеди, а туда… — Фома ткнул пальцем вверх, — туда якобы попадают, отмазаться от суда и полиции, отделаться штрафом — им что плюнуть, зато няньку из приюта для подкидышей, учительницу или фабричного работягу — судья, не раздумывая, упечет и надолго, и никакой тебе амнистии. Примеров тьма! Да вот самый ужасный: почему разбойник в Рай вошел — а ведь кровь лил, как водицу, на слезы жертв — только смеялся в ответ, черная его душа. А потом — р-раз! — покаялся и все, в одно мгновение белым стал, чистеньким? Значит, слезы и кровь тех, кого он загубил — ничего не стоят перед вечностью? Ну, загубил. Ну, и что. Покаялся же…тьфу!

— Знаешь, дитя, как у нас в полиции говорят? Каяться надо — до суда, кары себе просить, вымаливать — потяжелее, пострашнее и без малейшей поблажки. Никакого тебе послабления! И, главное, никакой амнистии. Самому те же муки принять, самому слезами умыться — а надо, так и кровью своей заплатить за содеянное зло. Претерпеть сурово. Вот это будет раскаяние — настоящее, когда все по-честному. Но это все — до суда говорить, просить надо, а не после. После — уже не в счет. Не каешься ты, а других за дураков держишь: мол, умилятся, рассиропятся, сопли распустят, идиоты добренькие… вот и дадут мне послабление. А там, глядишь, и полное отпущение грехов, и свободу. Полную свободу творить мерзости, как ни в чем не бывало. Вот так они, как правило, рассуждают. А нас — недоумками считают и слабаками. И таким — прощение, отпущение, а потом — Рай?! Мне ближе по духу слова одного древнего поэта: "Миловать злых — значит, притеснять добрых".

Да еще поспорил… точнее, поссорился с ректором. Это просто было «смерти подобно».

Фома замолчал. Усмехнулся. Давно было, а как забыть?

— Короче, выгнали меня святые отцы. Чтобы не стал я впоследствии нести ересь с амвона и народ смущать, баламутить своими речами. Ну, и черт с вами, сказал я — и пошел в полицию. Для борьбы со злом — одних молитв явно недостаточно, а разбойникам не умиляться надо и в Рай за рученьку, мокрую от чужих слез и крови, вести — а (но) судить и сажать. Или казнить. Не со всеми получается, увы. Но если невозможно убрать все существующее зло — значит, убери хотя бы часть. Убери то, что можешь, что тебе по силам — и пусть воздух станет чище. Подари нормальным людям спокойствие. Вот так, дитя мое, вот так.

А как вы оказались в пансионе? — неожиданно спросил Фома.

Мерседес только плечами пожала: о чем тут вспоминать?

— В день первого совершеннолетия упаковала в сумку свои документы — часть их накануне выкрала из бабкиной комнаты, из ее сейфа, пока старуха лично отвозила «особый заказ особому человеку». Еще тряпки взяла, вторые туфли, старые и удобные — в них удирать легко, блокнот, две ручки, пять фунтов — подарок Стрелиции на Рождество, еще какую-то чепуху, нужную в первое время. Но, главное, мамин сапфировый перстень. На память.

— Вы очень рисковали. Ваша бабушка могла и в полицию заявить о якобы краже. Перстень ведь дорогой? Я имею в виду, по своей стоимости.

— Я поняла, — сказала девушка. — Очень дорогой, антикварный. Семнадцатый век.

— Во-от! Я понимаю ваши чувства, но все-таки это было неосторожно. Как вы теперь, при случае, докажете свое право на него? Простите, сеньорита, но чувства к делу не пришьешь, — развел руками господин комиссар.

Мерседес улыбнулась.

— Одну гравировку вы уже видели, господин комиссар. Там внутри еще одна. Сейчас!

Мерседес двумя пальцами обхватила золотые лепестки, обрамляющие сапфир, с силой крутанула и потянула на себя. Раздался негромкий щелчок — и взгляду Фомы, изумленному и восхищенному, открылась широкая полоска золота, с надписью — «От жениха, Карлоса Альфредо Криштиану Лукаса Эштебана ди Сампайо, обожаемой невесте моей, Джулии Тирренс». И чеканные латинские слова, повторенные трижды: «Аmica mea». Возлюбленная моя…

— Карлос и Джулия ди Сампайо — мои родители. Верхняя, открытая, гравировка — дата их свадьбы.

— Весомый аргумент, — согласился Фома, возвращая перстень.

— Теперь вы меня понимаете, господин комиссар?

— Теперь понимаю.

— Бабке я оставила записку: «прости-прощай!» и чтобы не искала. Не вернусь. Потом сняла комнату у одной вдовы, нашла работу. Не бог весть что, да ведь не навсегда, заработок ерундовый, но с голоду все же не подохну. Правда, чтобы дожить до первого жалованья, пришлось поголодать.

— Как это? — не понял Фома. Или сделал вид, что не понял.

— Так ведь пять фунтов не резиновые, — засмеялась девушка. — Быстро кончились.

— И как же вы…

— А, ерунда. Там неподалеку одно хорошее кафе, и каждый вечер остатки к заднему входу выносят. Меня сначала, правда, чуть не побили местные… кхм, завсегдатаи. Потом жалели, делились. Раза два в церковь бегала — на воскресную раздачу хлебов. А до этого булочку в парке стащила. На скамейке она лежала, возле большой хозяйственной сумки. Хозяйка отошла куда-то, а я терпела, терпела, ела глазами, давилась слюной… да и не выдержала. Суховатая булочка, но вку-усная… ах! Мне даже изюминка попалось. Правда, всего одна, — засмеялась девушка.

«Наверное, голубям ту булку приготовили. Или воронам да воробьям», подумал Фома — и улыбнулся в ответ.

— Сейчас мы сделаем кое-что очень важное.

Выслушав его просьбу, девушка нахмурилась.

— Зачем это вам? — глядя исподлобья, спросила она.

Фома улыбнулся — ни дать ни взять, добрый дядюшка. Томас, который с интересом следил за происходящим, уставился на гостью.

— Никакого подвоха здесь нет, — успокоил ее Фома.

— Хм, ладно. Диктуйте.

Фома подвинул к ней лист бумаги и «вечное перо». Мерседес вздохнула, с сомнением глядя то на стол, то на своего собеседника, пожала плечами — и, наконец, приготовилась писать.

— Какой чудесный сегодня день: солнце светит, птички поют. И, главное: уже полдень — а еще ни одного трупа, — с радостной, бодрой интонацией продиктовал Фома.

Мерседес хмыкнула, но как полагается прилежной ученице, дописала все, до единого слова. Потом демонстративно положила «вечное перо» и вновь нахмурилась.

— Нихрена себе у вас шуточки, господин комиссар. Простите.

— Вы правы, дитя мое. Шутки у нас, полицейских, и впрямь никудышные. Что поделать, профдеформация, — развел руками господин комиссар. — Ох! Чуть не забыл: поставьте дату… вот тут, ага… и распишитесь. Чуть пониже.

Когда растерянная, ничего не понимающая, Мерседес передала ему листок, господин комиссар осторожно, двумя пальцами, взял листок с «диктантом» и пробежался глазами по строчкам. Отлично, просто отлично! Образец почерка есть, надо будет — пустим его в дело. И час тот уже близок… ближе, чем некоторые думают. Замечательно все складывается, думал господин комиссар; тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить.

Написал сверху — «образец почерка мисс Мерседес ди Сампайо», а внизу — «заверил комиссар полиции, Фома Савлински». Дата, две подписи — и вуаля, готово! Очень довольный господин комиссар бережно опустил бумагу в чистый конверт, а тот, в свою очередь, в письменный стол. Три оборота ключа в узкой, деревянной дверце. Внутри та оказалась стальной — письменный стол служил господину комиссару сейфом. Очень простым, домашним — и все-таки надежным.

Насвистывая что-то легкомысленное, Фома прицепил ключ к собачьему ошейнику.

— Теперь ты за него отвечаешь, — подмигнул он. Пес внимательно глянул на своего новообретенного хозяина и друга, и сдержанно, негромко «бухнул». «Понял. Не подведу.»

Фома погладил его по голове и сказал, с улыбкой:

— А сейчас мы пойдем обедать.

Он поднял взгляд на девушку — та наблюдала за ним с тягостным недоумением. Диктует черт-те что, сам себе улыбается, щурится довольно, свистит… может, он того? Сбрендил от переутомления — у полицейских же много работы, всегда… и какой работы, черт бы ее побрал совсем. Странные люди работают в полиции, очень. А говорят — «невероятно умный, страшно проницательный» и тыды, и тыпы. Мерседес вздохнула.

Будто угадав ее настроение (или даже прочитав ее мысли — нет, ну а вдруг?), и желая развеять сомнения, одно другого нелепей, и минорный настрой, Томас опять «бухнул». Девушка очнулась. Вздрогнув, она уставилась на здоровенного пса, которого еще немного — самую малость! — побаивалась. Тот «бухнул» еще два раза и замотал хвостом. Будто вновь к ней обратился: не надо сомневаться. Верь этому человеку. Верь!

Мерседес робко улыбнулась в ответ. Медленно, очень осторожно, затаив (ох-х!) дыхание, протянула руку и погладила собачью голову.

Фома переводил взгляд со своей гостьи на пса — и обратно.

— Вижу, вы нашли общий язык. Отлично, очень рад, — и уже серьезным тоном добавил: — А насчет диктанта… Понимаю, слова мои звучат для вас цинично и шокирующе. Но ведь это правда: день без обнаружения свежего или «застарелого»… — господин комиссар едва не сказал — «с душком», но вовремя сдержался, — мертвеца — такой день прекрасен. Да-да, конечно-конечно… найдутся для нас и другие дела: тяжкие телесные повреждения, полученные в драке, при нападении или обороне, насильники — всех калибров и сортов, крупное и мелкое жулье, подобной мерзкой «плесени» так много, что всю можно перечислять долго. Почти бесконечно. И все-таки это не убийства. Выход для несчастного или несчастных худо-бедно всегда найдется. Порой, даже не один.

Убийство как уничтожение человека — это рубеж, за которым ему ничем не помочь. Это не под силу ни его близким, ни всем гуманистам мира, ни всем полицейским. Это как захлопнутая дверь, еще и заколоченная, впридачу. Наглухо заколоченная. Это переправа в одну сторону, еще древние об этом писали. Точка, поставленная в конце текста — свидетельских показаний или вынесения приговора. Финита ла комедиа! Приговор обжалованию не подлежит. Все, аминь!

От волнения у него запершило в горле. Фома закашлялся, кое-как справился с собой и завершил пламенную речь.

— Мой, ныне покойный, дед так говорил. «Убийство — это черта, проведенная огненным когтем Сатаны или его приспешников». Очень правдиво, хотя излишне поэтично.

«Уфф! Кажется, все», подумал Фома. «Убедил, не убедил… Бог свидетель, я честно старался».

Мерседес смотрела — и не узнавала сидящего перед ней человека, настолько он изменился. Наверное, с таким же пылом вещали некогда, замершей в трепете и волнении, толпе ветхозаветные пророки. Или новозаветные апостолы. Мерседес и сама только что слушала его, будто завороженная.

Внезапно Фома опомнился. «Господи, куда меня понесло? Сроду пафосом не страдал — и на тебе… Расхорохорился перед юной красавицей, старый ты хрен. Ладно, юность любит пафос. Идеализм, романтизм… и все такое прочее. Ишь, как смотрит: полурастерянно, полувосторженно.»

А Мерседес и впрямь глядела на Фому, широко распахнув и без того огромные глаза. Полурастерянно, полувосторженно. Ей казалось: этот совсем не тот человек, который…с ней разговаривал, шутил и смотрел строго и ласково, как на собственную дочь.

— Как вы думаете, дитя мое, Царство Божие на земле — это что такое?

— Я прогуливала воскресную школу, — шмыгнув носом, буркнула Мерседес.

Фома засмеялся.

— Открой страшный секрет: я тоже ее прогуливал. Мне там все казалось таким невыразимо скучным — ну, просто до зевоты. Один раз едва челюсть не вывихнул. Поступки святых угодников я считал либо странными, либо глупыми. Взрослые люди — а так по-идиотски себя вели. Кто-то из них казался мне, ребенку, отпетым трусом: врагам нужно сдачи дать, а он мямлит что-то и сопли жует. Кто-то казался задирой — совсем, как мой нынешний стажер, Майкл Гизли… вот уже в каждой бочке затычка, силушки и азарта не занимать, ума хватает, даже многовато, зато разума — нет, еще не «наросло».

И мне об этих соплежуях слушать, мне это учить? Пф-ф! Скучал я тогда безмерно. Многого не понимал, — господин комиссар вздохнул: — да и сейчас вряд ли все в той «науке» правильно понимаю. Правда, годы… нет, десятилетия спустя, кое-что до меня все-таки дошло. Кажется, я понял главное.

По моему разумению, Царство Божие на земле настанет, когда исчезнет полиция. Нет, не по приказу какого-нибудь очередного идеалиста-недоумка, гуманиста-пустобреха или странной фантазии, прямо скажем, губительной — очередного правителя. И не потому, что в результате катаклизма (одного или многих) исчезнут все люди — и полицейские, в том числе. О, нет, нет! Просто в один, истинно прекрасный, день полиция вдруг станет абсолютно не нужна, потому что люди увидят: зло — крупное и мелкое — более не существует. И теперь никому и никогда даже в голову не придет причинить вред ближнему своему — из корыстных побуждений или ради жестокого развлечения. Исчезнет и равнодушие, что оседает и приживается, прочно — не выкорчевать! — в иной человеческой душе. Исчезнет и «кривая мера», которой столько веков мерили — да и сейчас пытаются, что скрывать! — измерить границы добра и зла. Потому как милосердие, измеренное «кривой мерой», оборачивается своей противоположностью, обыденной и потому страшной: абсолютным попустительством злу.

Мерседес потрясенно молчала. И этот человек служит в полиции? Да где — в «убойном» отделе?! Ему бы проповедовать с кафедры, в самом большом и великолепном городском соборе, посвященном его небесному тезке. Вот там бы — в самый раз.

Тут Фома мысленно глянул на себя со стороны: суровый, многоопытный комиссар полиции вещает нечто (как язвительно сказал бы Майкл Гизли, «дико филозофическое») прелестной девушке, а та — внимает, затаив дыханье. Сюжет для синематографа. Хоть ты бери да снимай! Классический сюжет, банальный до зубовного скрежета — дева в беде. «Но она и впрямь туда попала», одернул себя Фома. «Успеть бы спасти, только бы успеть. Нет, дитя, ты не пересечешь тот самый рубеж, я не позволю.»

— Надо же, целую проповедь вам прочел. Увлекся, — покачал головой Фома. — Ладно! Высокие материи это хорошо, но обед — дело не менее серьезное. Поэтому сейчас мы пойдем обедать. Чай будете красный, белый или черный? — спросил Фома.

— Черный, пожалуйста.

— Вот и хорошо, я вчера как раз новую пачку купил. У меня редко гости бывают, но все-таки бывают. Запас нужен, правда?

— Конечно, — машинально согласилась девушка. Не могла не согласится.

Фома искоса глянул на свою гостью: кажется, почти «оттаяла»…бедная девочка. Тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! Хорошо, что он эти проклятые пирожные не купил, а ведь мог, мог. Ладно, сухариками с изюмом обойдемся, да и пирог с мясом отменно приготовили.

Согнув правую руку калачиком, Фома слегка поклонился изумленной девушке. Мерседес осторожно взяла под руку этого необычного человека, совсем — ну, ни капельки! — не похожего на полицейского. Насколько она могла судить, конечно. И, как будто на праздничном светском приеме, они чинно направились в кухню.

— Томас, тезка, не отставай! — через плечо бросил Фома. И пес радостно залаял ему в ответ.

[i]Послание апостола Павла к коринфянам

[ii] Фома и Томас — два варианта/аналога одного имени

[ii] «Легче верблюду пройти через игольное ушко, чем богатому войти в Царствие Небесное».

Загрузка...