Глава 22

Часом позже…

Кабинет комиссара полиции Фомы Савлински

— Хотел тебе кое-что показать. Ты спас несчастную девочку, поэтому я решил — ты должен узнать это первым.

Господин комиссар открыл ящик стола, достал картонную папку на завязочках и достал какие-то листочки.

— Ты знаешь, как ее зовут?

Майкл Гизли уставился на шефа. Кто ему протрепался, хотелось бы знать?

— О какой это? — с нарочитым безразличием, спросил громила-стажер. — Я че-то не понял, шеф.

— Ты прекрасно понял, о ком я говорю, не хмурься и не кривись. И никто мне тебя не выдавал — у тебя и так все на лбу написано, — сказал Фома и предупреждающе поднял руку: лучше помолчи! Послушай! — Быть влюбленным — совсем не стыдно. Так вот, ее полное имя — Мерседес Каталина Мария Габриэла Норма Лаурита Пабло Энаида Селеста Антония Изабель Фелипе Эсперанса ди Сайлес ди Сампайо. Ее отец — португальский граф Карлос Эштебан Фелипе Луис Мария Фердинанд Франсиско Изабель Иоанн Каэтано Симон Андреас ди Сайлес ди Сампайо, выходец из очень древнего аристократического рода, их фамильному замку в Порталегри веков пять, если не больше. Собственно, и весь город, с окрестностями, принадлежит им. И это лишь часть их владений, у рода ди Сампайо есть богатые земли и в соседней Кастилии. Мрачноватая история, как и полагается у таких родов, да нам это сейчас ни к чему. Кстати, я тебе еще не все имена отца и дочери перечислил — у аристократов же как принято: чем больше имен дадут при крещении, чем больше заплатят за это священнику, тем больше святых небесных покровителей будет у младенца. Достойная, очень надежная охрана. Правда, всех поименно запомнить просто невозможно — у Мерседес их, в общей сложности, двадцать семь. У ее отца — еще больше. Тридцать пять, вроде бы.

Вот только бесполезными или безразличными оказались его небесные покровители, — вздохнул господин комиссар. — То ли отвернулись от него, то ли спали среди райских облаков… но предотвратить беду, увы, не смогли. Или не захотели.

Майкл Гизли потрясенно молчал.

— Что молчишь? Не веришь? Думаешь, подшучиваю над тобой? На, сам прочти. Специально в архиве попросил скопировать — и для дела нашего, и чтобы тебе показать.

И господин комиссар протянул обескураженному парню «вещдок». Точнее, ксерокопию старого газетного листа, с небольшой статьей и фотографией в траурной рамке. Снимок — блеклый, выцветший, однако черты лица мужчины и женщины были неплохо различимы.

Как странно выглядят люди на старых фотографиях, подумал Гизли. Как будто они — немного ненастоящие. Смотришь на них, будто сквозь мутное стекло, все в тонких трещинах. И как тут поверить: они тоже были, жили обычной жизнью… ну, или необычной, без разницы теперь. А эта пара выглядела еще и так, будто сошла с парадного портрета. Музейного, угу. Какой-то вызывающе красивый мужчина — смуглый брюнет с огромными светлыми глазами, пышной шевелюрой, тонкими чертами — их еще называют «породистыми», во, точно! Смешно звучит, угу. Похожих на Карлоса ди Сампайо — аристократов, чтоб их! — он видел на старинных полотнах — при шпаге, кружевном воротнике, еще какой-то богатой хрени… и, непременно, с оруженосцем и собакой. Вид у такого: не подступись. Больно надо было — с таким я ни дружить, ни разговаривать бы не стал, как такой не исчесался весь от своего высокомерия, подумал громила-стажер. Самовлюбленных красавчиков он на дух не выносил, угу! Прямо кулаки чесались исправить такому физиономию.

Зато молодая женщина, которую надменный аристократ обнимал за плечи — невысокая и светловолосая, смотрела на мир совсем иначе. С такой он, Майкл Гизли, запросто мог бы заговорить и, вместе с ней, посмеяться над чем угодно. Джулия Тирренс не была красавицей, однако невольно притягивала взгляд. Она смотрела на мир — и улыбалась ему, любила его. Нежная, как белая роза в росе. Бесконечно обаятельная.

Потом он впился глазами в текст. Он читал — и будто не понимал прочитанное, и трижды возвращался к началу статьи. Крохотной совсем. Он явно не хотел… нет!.. он не мог поверить в смысл тех слов, из которых она складывалась. И душа его не принимала, и разум отказывался. Шеф рассказывал, он слушал — и не до конца понимал услышанное, вдруг шеф пошутить над ним вздумал? За ним такое не водится, но…, а вдруг? А копия листа из старой газеты переубедила Майкла Гизли. И все равно верить в напечатанное никак не хотелось. Нет, этого не может быть, потому что этого быть не может. Дачертжеменяподери!!!

Фома, с улыбкой, внимательно, наблюдал за парнем. Тот читал — и лицо его вытягивалось все сильнее. Наконец, он вернул злополучный листок шефу — и, со всего размаху, со всей дури шарахнул кулачищем по столу.

— Тихо-тихо! Не ломай казенное имущество, — сказал господин комиссар. — И не мечись по кабинету. Сядь! Сядь, тебе говорю!

Громила-стажер послушался. Ему явно хотелось сейчас крушить все, что под руку попадет. И мебель, и стены — каменные ли, деревянные ли, да хоть железные… все равно, все едино! Лишь бы выпустить то злое пламя, что клокотало в его груди. Как говорила бабуля: выплеснуть из души кипяток. Черт, черт, черт! И это случилось с ним, с ним?! Нет, слова тут просто бессильны. Он издал полустон-полурык.

Фома сочувственно покачал головой. Нет, он всегда подозревал, что у Того, наверху, непростое чувство юмора. Мягко говоря. Язвительное, забористое и глумливое. Большинство ведь искренне считает, что ничего подобного у Него нет и быть не может, и не должно, и даже думать о подобном — великий грех. Кощунство и едва ли не святотатство. Господин комиссар хмыкнул. От страха и почтительности кое-кому мозги отшибает и способность мыслить. Он же, Фома Савлински, не питал излишнего почтения и не трепетал перед властями. Ни земными, ни заоблачными. Уж чего нет, того нет. «А старик-то шутник изрядный», подумал Фома. «И не хочешь, а признаешь — шутка Твоя удалась ибо хороша она».

— Что, Мишенька, обложили тебя аристократы и богатеи со всех сторон? — захохотал господин комиссар. — И не вырваться? Да и вырываться неохота. Верно?

Гизли смотрел на своего шефа затуманенным взглядом.

— Верно, — буркнул он.

— Не обижайся на меня. Я не над тобой смеюсь, а над ситуацией — большего идиотизма давно не встречал. Ой, не могу! Не могу!

Нахохотавшись всласть, господин комиссар вздохнул, утер выступившие слезы и, наконец, сделал серьезное лицо.

— Понимаешь теперь, в чем дело? Старая тема, вечная тема.

— Деньги? — понимающе хмыкнул Гизли.

— Они, проклятущие. Удачно вышла замуж юная скромница, мисс Джулия Тирренс. Весьма удачно!

— Удачно ли? Шеф, вы сейчас не шутите?

— Ни минуты. Серьезен, как никогда. Карлос ди Сампайо любил свою жену так сильно, что немного стыдился этого. Он смущался не зря: добрый католик обязан любить Пресвятую Деву, потом — ту, которая его родила, и только потом — супругу. Ее место — третье, и ни ступенькой выше.

Нет, Карлос ди Сампайо после венчания и свадебных торжеств «не стал на путь богохульства и порока» — как говорят святые отцы. Просто ярче всех звезд небесных, ярче Солнца и Луны, и всех сокровищ мира, для него воссияла она. Юная Джулия Тирренс, обычная, скромная машинистка. «Роза Эдема» — так он ее называл в своих письмах. Или вот еще: «белая роза в росе». Наперекор семье, он женился на ней и подарил ей свой титул и богатство. Лучше бы он появился на свет в обычной семье, попроще. Либо родовитой, но бедной. И тогда Карлос и Джулия остались бы живы. Воспитывали дочерей, работали, отдыхали на море… эх.

На беду, Карлос ди Сампайо оказался знатен и богат. Причем, настолько, что его убийца, в ослеплении своем, забыл о родственных узах. Какие тут узы, когда на кону — миллионы?!

Гизли вытаращил глаза. Он сейчас не ослышался? Неужели…

— Миссис Тирренс? Старуха приговорила родную дочь…

— …и зятя. Именно так все и произошло. Умница, на лету ловишь.

— Да вы же сами… — замялся громила-стажер.

— Я намекнул, а ты все понял. Говорю же, молодец. На чем я остановился? Ах, да. Задумано было элегантно и убийственно просто. Я даже представляю — как это выглядело, — господин комиссар тихо выругался. — Старая дама, расточая нежные словечки «деточкам и малюточкам», от души накормила их своими пирожными. Тогда еще не столь знаменитыми, но вкусными. Убийственно вкусными.

Внутрь которых она щедро насыпала, своих «добрых специй» — прямо-таки, в убойной концентрации. Поэтому лица покойных супругов, по словам очевидцев, полицейских, и дорожного патруля — скорее, напоминали кошмарные маски — есть такие, от одного вида оторопь берет. И никому в голову не пришло, да и прийти не могло: причиной тому не только адская боль, пресловутый болевой шок, но и кошмар, пережитый ими наяву. Что именно эти видения, эти галлюцинации и привели к автокатастрофе и, как следствие, к летальному исходу. Разумеется, нам ни дано не узнать, какие кошмары пригрезились несчастному Карлосу ди Сампайо, от каких чудовищ или преступников, от какой опасности он уходил на запредельной скорости, пересек разделительную полосу, вылетел на обочину — и, на полном ходу, врезался в бетонный столб ограждения. Черт подери, 170 миль[i], 170… Миша, ты это себе представляешь?!

Громила-стажер лишь в ужасе замотал головой — нет-нет-нет, это невозможно. Гарантированная смерть… молниеносная. Как сказал бы циник Тед Новак: штраф за такое дикое превышение скорости платить будет уже некому, угу. Разве что, святому Петру. Или кто там вас еще встретит.

— Шеф, а как вы догадались?

Господин комиссар вздохнул. Достал карандаш. Переложил его справа налево, потом — слева направо. И, наконец, сломал его и, в ярости, швырнул в стену.

— Перед отъездом миссис Тирренс накормила «деточек и малюточек» обедом из пяти блюд, а на десерт — подала «кремовые розы». Они даже толком не успели перевариться. Это все есть в протоколе — рассказ старухи, отчет патологоанатома, дорожного патруля. Все документы сохранились в архиве, все есть — пока что. Срок давности за то убийство, которое таковым и не признали до конца, истекает в этом году. Буквально, на днях. Никто не ковырялся в подробностях еще тогда, не станет делать этого и сейчас. Дело спустили на тормозах, будто замяли. Благородное семейство ди Сампайо — безмолвствует. Они будто онемели там все. Или сами немного умерли… на время. Древняя аристократическая фамилия не одобряла этот брак, очень сильно не одобряла — Карлосу, как единственному отпрыску древнего рода и, как следствие, наследнику миллионного состояния, уже приготовили достойную партию. Вначале парень был совсем не против и не спорил с родней… пока не приехал развеяться и не попал в наш город. И тут-то его и подкосило.

— А…?

— Бэ. Дело закрыто и «похоронено» в архиве города Порталегри. На подъезде к нему и произошла та катастрофа. Мне рекомендовали — очень, очень настойчиво! — не лезть, куда не просят.

— Там? — Гизли показал глазами на потолок.

— Угу.

Господин комиссар помолчал немного и добавил:

— Иногда нам, полицейским, приходится выбирать — какую справедливость восстанавливать. Потому как всю разом — или не дадут, или не получится. Тяжелое это бремя и назад потом ничего не открутить, как ленту в синема. Ты думаешь, почему кое-кто уходит из полиции и становится частным искателем истины, разумеется, за немалые деньги? Вот поэтому, друг мой. Не хотят на душе камни таскать, невесело это, ой, невесело. А кому-то просто надоедает этот невидимый, но хорошо ощутимый пресс: сверху давит начальство, снизу — все остальные. И жмут твою душу, жмут … будто выдавить ее из тебя хотят. И сами же потом обвинят тебя — мол, бездушная ты скотина, подлое ты отродье. И молчи, ибо слова тебе не давали. И не дадут, поверь мне.

— Шеф… — обескураженно произнес громила-стажер. Он и хотел бы сказать что-то умное, да никак не получалось.

Фома неожиданно улыбнулся. Надо же, опять его повело в «филозофические» дебри. Только напугает парня раньше времени, а не надо бы — толковый он, вдруг ему больше повезет? Как знать, как знать… Хотелось бы.

Вечером, три часа спустя…

Они сидели в кабинете господина комиссара. Домашнем кабинете. Их ожидали разговор об этом кошмарном деле — будто в старых детективных романах, а потом — ужин. Так захотел сам Фома Савлински: «Вот такая у меня причуда, ребятишки! Старческий каприз! И не спорьте, даже слушать ничего не хочу! Я, что, зря готовился?» И теперь Майкл Гизли, Самуэль Шамис и Ник О*Брайен сидели и молча переглядывались. Разумеется, самое удобное, кожаное кресло с высокими подлокотниками было отдано Мерседес ди Сампайо. Левую руку в гипсе она бережно пристроила на один из них, а затылком, в шапочке из бинта, старалась не прикасаться к спинке.

— …Сестра ударила вас доской по голове, потом связала и отволокла в подвал. Специально выбрала время, когда прислуги не будет целый день, и помешать та уже не сможет. Ваша сестра, Долорес, только притворялась слабой, чтобы разжалобить вас, обмануть — сил у нее предостаточно, — мрачно произнес Фома.

Мерседес поежилась.

— Она… она стала требовать подписать мое завещание — в ее пользу.

— Поддельное, разумеется.

— Да, потому что ничего подобного я никогда не писала. Потом Долорес усмехнулась и сломала мне левую руку: «Одной руки тебе для этого хватит. Будешь сопротивляться — я тебе и вторую сломаю. Пиши же! Ну?!» У меня в глазах почернело от боли, я не могла говорить, только открывала и закрывала рот…, а она все шипела: «Я бы тебе глаза выбила, выдавила, выцарапала, твои поганые синие глаза… которыми все восхищаются — да ты же не сможешь писать… пиши, сказала! А потом ты сдохнешь! Сдохнешь!» Она ударила меня ногой по лицу и захохотала: «Не надейся выйти отсюда, сестричка. Ты сдохнешь здесь, и эта дебилка тебя закопает. Я прикажу — и закопает, хи-хи-хи! Сделай что-то доброе напоследок для милой сестрички, хи-хи-хи! Надо бы закопать тебя живьем, но ты моя сестра, родная… а я ведь очень добрая, ты сама говорила, хи-хи-хи! Пиши, ну?!»

— Но вы писать не стали, — вздохнул Фома.

— Нет, не стала. И вовсе не из-за денег. Просто…

Мерседес замолчала, пытаясь подобрать слова. Она не хотела говорить, но и молчать не могла.

— …это была не моя сестра. Не Долорес — Доллинька, которую я так любила. Как будто ночью из чьего-то злого сна явилось чудовище и сожрало мою сестру. А потом — приняло ее облик.

Мерседес осторожно уложила поудобней загипсованную левую руку на подлокотник кресла. Здоровой — отняла свинцовую примочку, и все ахнули: левый глаз превратился в узкую щель, а скула под ним почернела.

— Долорес… она сошла с ума? — жалобно спросила девушка.

— О нет, нет! — ответил Фома. — Ваша сестра Долорес Каталина Аугуста ди Сампайо — вполне нормальна. Освидетельствование судебного психиатра подтвердило ее полную вменяемость.

— Но почему, почему? Долли, Доллинька моя… почему?!

Господин комиссар вздохнул.

«Долли, Долли[ii]… куколка. Чер-ртова кукла!»

— А почему вы называете ее так? Ведь имя вашей сестры — совсем иное.

— Долорес ненавидела имя, данное ей при крещении. Долорес — переводится как «страдание». Считала, что ее прокляли этим именем, обрекли на второсортную жизнь. Ну, я и старалась не напоминать ей о нем, зачем лишний раз было ее мучить? Я любила свою младшую сестру, господин комиссар. Очень сильно любила…

Она повторила, с тягостным недоумением:

— Господин комиссар, куда девалась моя сестра?

— Вы сами сказали, дитя мое, ее сожрало чудовище. Имя ему — Зависть. Нет-нет, не перебивайте! Это могущественная, страшная сила, ибо она порождает ненависть. И еще невероятную жадность, которую насытить — нет, невозможно. Думаю, на счету вашей сестры жертв гораздо больше, просто нам об этом неизвестно, — заметил Фома. — Долорес искренне считала себя незаслуженно обиженной, обойденной судьбой и потому ненавидела весь мир. И вас, свою сестру, она ненавидела — сильнее, чем всех остальных.

Их смерть была удовольствием и своего рода тренировкой, репетицией — перед вашей смертью, которую «малютка Долли, куколка Долли», запланировала давно. Как только прочла документы, хранящиеся в кабинете вашей бабушки Флоры Тирренс. Мысли о португальском наследстве не давали жить Долорес, они изводили ее. Жгли разум и душу.

— О, Господи… тренировка. Но почему именно этих людей, господин комиссар? Разве у них было что-то общее?

Фома улыбнулся.

— Разное и было общим. Сейчас объясню, — поймав удивленный взгляд девушки, произнес он. — У каждого из убитых было нечто ценное, чего катастрофически не хватало вашей сестре.

У мелкого жулика Чарльза-Маурицио-Бенджамена Смита — было обаяние, он ведь даже вашу бабушку неоднократно обводил вокруг пальца. То, за что другие платили дорого, нередко доставалось ему шутя, даром. Он жил в свое удовольствие, «резвился» по мелочи — вечно нищий, но легкий, беззаботный. Тщеславный фанфарон — он жил наполовину в реальном мире, а наполовину в царстве грез. И не озлобился, хотя и мог. Как говорят в народе: «Он жил легко и умер сладко».

Фриду Петерссон или Глориозу Великолепную любила ваша бабушка. Когда она забирала их с сестрой из печально известного приюта — ею руководило отнюдь не сострадание. Ей просто нужны были работницы — крепкие, трудолюбивые, послушные. Разумеется, преданные. Их немота казалась подарком небес — кто из хозяев не мечтает о такой прислуге — не по своей воле способной хранить хозяйские секреты? Но постепенно она полюбила обеих, привязалась всем сердцем — ну, не чудо ли? Она даже не разлучила сестер, искренне считая: близнецов разлучать грешно. И Фрида — некрасивая, неграмотная — то есть дважды немая, да еще полубезумная — нашла рядом с вашей бабушкой свое тихое счастье. И не страдала ни дня! Да и зачем страдать: есть кров, приятная работа, а рядом — те, кто любит ее. Сестра и хозяйка.

Ваша сестра бесилась, оттого что эти «уродцы» — жуликоватый банковский служащий и немая полоумная кухарка — по-своему счастливы. Вопреки обстоятельствам и своему убожеству, физическому или финансовому. Счастливы на свой лад — и все-таки.

— Зачем… ну, зачем она убила Глори? — простонала Мерседес. — Она была такой доброй, веселой. Безобидной. Когда Долли оскорбляла ее — только смеялась в ответ. Думала, что младшая хозяйка так шутит. Просто — шутит… и все!

— У Долорес был серьезный, как она считала, повод убрать Глориозу. Думаю, служанка застукала вашу сестру на кухне, — сказал Фома. — Та как раз впрыскивала «специи» в уже готовые «розы» — увеличивала дозу. Глориоза увидела — и поплатилась за это.

— Но она же была… немая и неграмотная.

— То есть дважды немая. Глориоза не смогла бы никому и ничего рассказать. Но Долорес испугалась. Участь несчастной служанки была решена.

Мерседес вздохнула.

— А как же Соня Голдвиг? И, наконец… наконец, я?

— А вот эти два объекта стоило ненавидеть иначе. Да, девочка, ненависть — как пропитанные ядом пирожные и конфеты, бывает разных видов и сортов. Если мелкого банковского служащего и служанку стоило ненавидеть за радость вопреки обстоятельствам, то Соню и вас — хотелось ненавидеть за исключительное, прямо-таки «лотерейное» благоволение судьбы. Тихо, тихо! Я все вам объясню. Потерпите немного.

Соню Голдвиг — красавицу, умницу, ангела во плоти — жизнь обласкала со всех сторон. Единственная дочь одной из богатейших фамилий, выросла в любви и ласке, стала завидной невестой. Муж боготворил, положив к ее ногам баснословное богатство. Соню любили все, даже слуги. Столько даров Фортуны — и все одной? Когда видишь такое в книге или синема — и то заводится мыслишка: не многовато ли? А когда в жизни… как стерпеть подобное «достойной девице, обделенной судьбой»? Черта с два такое стерпишь! Зависть удушит, в секунду!

— А я? — вполголоса спросила Мерседес. — В чем я провинилась, господин комиссар?

— В том, что родились раньше — да, так мало и так много. После второго совершеннолетия, сеньорита, перед вами открывались блестящие перспективы. Богатство, титул, положение в обществе — и здешнем, и португальском. Настолько головокружительное будущее ожидало вас — и, по-прежнему, ждет! — что дух захватывает. Захотите учиться — лучшие университеты на ваш выбор, за оч-чень малым исключением. Захотите осчастливить достойного мужчину, выйти замуж — лучшие женихи, «породистые» и тщательно откалиброванные, да любые — все они будут у ваших ног. И так далее… не жизнь, а сказка! При этом, вы не уродливы, не глупы и, самое главное, не злы на весь мир.

Вас и Соню Голдвиг слишком щедро одарила судьба, как тут не беситься? — с сарказмом, произнес Фома. — Ваша сестра и решила исправить эту досадную оплошность судьбы, только и всего.

— Я разделила бы наследство, — вздохнула девушка.

Фома покачал головой.

— По правилам майората, основанного вашими португальскими предками, это невозможно. А вот завещать все ближайшей, единоутробной, родственнице — имеете полное право, чем и собиралась воспользоваться ваша предприимчивая сестрица. Видите ли, ей хотелось получить не часть ваших денег, а все. Получив самую щедрую ренту, она только сильнее возненавидела бы вас — и, рано или поздно, все равно бы убила. Доброта, подобная вашей — как правило, не остается безнаказанной.

Бедная девочка, сколько ей довелось выдержать, думал господин комиссар. Тоненькая, беззащитная. Однако человек умный и внимательный быстро понял бы: это тонкость стальной проволоки, строительной арматуры. Такую еще, попробуй, сломи. И все-таки, все-таки его сердце болело от сострадания. Наворотили дел ее «нежные, любящие» родственнички — бабушка и младшая сестричка… гореть им обеим в Аду.

— Когда вы все поняли? — вздохнул он.

— В тринадцать. Накануне дня рождения я зашла на кухню — бабка и обе ее помощницы куда-то ненадолго отлучились. На столике стояло блюдо с еще горячими пирожками и пирожными. Я схватила самую маленькую «розочку», почти бутон. Бабка часто шутила, что вкус ее «кремовых роз» медленно раскрывается во рту — как будто раскрывается цветок.

Раздались голоса. Бабка шла сюда с Глори.

— А-а?

— Стрелиции нечего делать на кухне, — грустно усмехнулась девушка. — Ее место в саду. Это ее «собачья конура», так любила повторять Долли. «Верзила, уродина, тупица, дебилка, пошла вон! Держат тебя из милости, нищенку косорылую! Ублюдок, шваль, безродный подкидыш!» — моя сестра иначе с ней не разговаривала, но Стрелиция терпела. Стоически. Наверное, из-за бабки — та была с ней очень добра. Всегда…

Все слушали тихо, не перебивая. Как будто едва дыша. Часы на каминной полке — и те, казалось, шли на цыпочках.

— Бабка подскочила ко мне и чуть душу из меня не вытрясла. «Что ты ела? Вот это? Это?!» — повторяла она, тыкая пальцем в поднос. Глори сосчитала пирожные, затем пирожки, и кивнула… мол, ела-ела. И показала бабке один палец — мол, одного нет. Я не сдавалась. Отпиралась, как могла. Не брала — и все! И нечего на меня наезжать! Отвалите от меня, фомы неверующие, кричала я… ой.

Она виновато уставилась на господина комиссара. Тот улыбнулся.

— Ничего, ничего, я привык. Продолжайте.

Девушка взглянула на него с благодарностью. Вздохнула.

— Мой обман открылся через полчаса. Или час? Но не позже… Я читала в своей комнате, что-то о диких племенах. И тут… ох-х!.. тут меня и накрыло. Господи, до сих пор забыть не могу, — она подняла к лицу длинные худые пальцы и, глядя между ними, забормотала:

— Передо мной вдруг заплясали жуткие хари — кожа с них была содрана, неровно — клоками, кое-где проступали кости, со лба и щек бежала кровь — она закапала весь пол, залила его…, а кошмарные существа — не люди и не звери — скалились на меня, тянули свои руки, тоже костлявые и в крови… рядом с моей кроватью стоял кувшин, а в нем — ветки жасмина. Я любила его цветы, похожие на звезды, и его холодный аромат. В тот день изменилось все: вместо «звездочек» на ветках торчали куски окровавленного мяса, свежего и тухлого, да и сами ветки — ветками быть перестали. Проволока, обмотанная жилами — вот что я увидела. От «букета» невыносимо разило, смердело тухлятиной и кровью. И несколько гадких белесых червяков копошилось у основания кувшина. С каждой минутой их становилось все больше, больше, больше… казалось они заполонят все. Весь пол, всю комнату, а потом и весь мир. И либо сожрут меня, либо я сама исчезну.

Меня сотрясал озноб.

Мои голову, грудь, ноги кто-то невидимый колол раскаленными иглами. Потом тот же невидимка начал меня душить и, одновременно, пытаться выдавить мне глаза. Как будто у незримого чудовища было не две — четыре руки… если не больше.

Девушка судорожно вздохнула и смолкла. Фома не пытался нарушить ее молчания, он терпеливо ждал.

— Кажется, я кричала. Потом упала на пол и каталась, царапая себя. И билась, билась головой об пол. Мне даже рассказывать об этом страшно — я как будто вновь проваливаюсь туда, в тот день. И вновь переживаю этот ад.

Измученные, полные слез, глаза Мерседес уставились на Фому.

— И вновь мне чудится, что никто меня не спасет, что мне не выбраться оттуда. Никогда.

Она судорожно вздохнула.

— Но вы все-таки здесь, — осторожно заметил господин комиссар. — И сейчас вам ничего не угрожает.

Девушка усмехнулась. Достала платок, утерла слезы и высморкалась. И попыталась улыбнуться в ответ. Вышло не очень…

— Я здесь, да.

Бабка прибежала на мои крики — и, с порога, все поняла. Странно, если бы наоборот. Она тут же погнала Глорию за «тем самым пузырьком», вдвоем они скрутили меня и влив почти все его содержимое, привязали к кровати. Очень прочно. И так сильно, что мне даже сейчас мерещится — толстые веревки впиваются, а потом — врастают в мою кожу… почти до костей.

— Было в вашей бабушке что-то доброе, человеческое, — недоверчиво хмыкнул Фома. — Ну, надо же!

— Ага, было. Когда я пришла в себя, Глория побежала доложить об этом — она всю ночь и часть утра просидела возле моей постели, караулила. Судя по ее лицу — не как жертву собственной дурости и неосторожности, а как малолетнюю преступницу. Осуждала меня тогда, сильно осуждала.

Ну, привела она бабку. Та меня развязала и…

— …обняла, отругала, как следует, за неосторожность, все объяснила… и повела завтракать? — перебил ее господин комиссар нарочито бодрым голосом. Ох, все он преотлично понимал.

Мерседес криво усмехнулась.

— Развязала и закрыла дверь, а Глории велела снаружи встать. На страже.

«Ну что, дрянь? Оклемалась?!», спросила бабка. А потом она меня измолотила. Била, пока не устала, не выдохлась. Пока у нее кулаки не заболели. Я, конечно, пыталась сопротивляться, но после той сладкой отравы сил у меня почти не осталось…

А бабка все била и била, приговаривая: «Это за вранье! Это за кражу! Это за то, что больших денег меня лишила!.. за то, что мне из-за тебя, поганки малолетней, выкручиваться пришлось!.. за то, что тень на мою репутацию упала из-за тебя, твар-ри! Еще раз хапнешь то, что тебе не назначено — калекой сделаю! Идиоткой, у которой изо рта слюна течет, которая под себя ссыт и срет… без ног, без рук, без мозгов!!! И ничего мне за это не будет, потому что никому ты не нужна. Никому, кроме меня, поняла?!» Она и хуже ругалась, да я повторять не хочу, — устало махнула рукой Мерседес, будто отгоняя страшное видение.

— Да ведь она сама вам тогда проболталась, — не выдержал Фома.

— Мне было 13 лет. Никому не нужный ребенок. Диковатый и совсем еще дурной. Но даже если я решилась бы рассказать все вам… даже если так, толку-то? Во-первых, бы никто не поверил, просто обвинили бы меня в клевете, а во-вторых, «топить» собственную бабку — нет, это не ко мне.

— И после того случая вы почти перестали есть, — полувопросительно, полуутвердительно сказал Фома.

— Да, ужасно боялась отравиться. Бабка и раньше нас особо не жаловала: на людях, через слово присюсюкивает, а глаза злющие. И будто неживые: осколки засиженного мухами стекла, а не глаза. Я ведь от бабки три раза сбегала, но меня возвращали. «Доброжелатели», смолы им горячей семи сортов! Умилялись своей «доброте», упивались ею.

— И, что, не нашлось ни одной живой души, кому бы ты верила, кто бы тебя любил? Да хотя бы словами поддержал?

Те, кто мог бы ее тогда поддержать… мог бы, но… и думать об этом лишний раз — нет, не хотелось.

Она с пяти лет знала: родители к ним с сестрой никогда больше не придут. Бабушка сказала, что они ушли на небо, там и останутся. Поэтому Мерседес часто снился сон — всегда один и тот же: ее родители идут по облакам, словно по ступенькам. Отец первым, мама — вслед за ним, он помогает ей — подает руку и бережно подсаживает, если очередная ступенька оказывается слишком крутой или непрочной, и так и норовит улететь из-под ног. Они идут все вверх и вверх… не оборачиваясь. Они смеются. Криков маленькой темноволосой девочки там, на земле — они не слышат. Как не видят ее слез. И удаляются, удаляются… пока не исчезают совсем.

Этот сон повторялся первые десять лет после их гибели — всегда один и тот же, не меняющийся ни на йоту. Так бывает, когда смотришь синема, и лента вдруг начинает сбоить, по экрану идет рябь, скачут серые сполохи, раздается визг и треск, а потом — вновь открывается прежний кадр… и так бесконечно.

Рассказать это сейчас? Нет. Нет-нет-нет!

Мерседес дернула уголком рта и нехотя призналась:

— Была одна тетка, нестарая еще. Жила по соседству. Очень меня жалела.

Фома молчал, слушал. Очень внимательно.

— А дальше что?

— Дальше ничего. Жила-была, да померла.

— И, что, больше никого потом не нашлось? — повторил Фома.

Мерседес опустила взгляд. Плечи ее поникли.

— Больше никого, — одними губами произнесла она и вновь махнула рукой. На этот раз, отгоняя воспоминания.

— Три года я промучилась. Пила только воду, ела овощи и хлеб, который Стрелиция втайне покупала для меня в булочной у кафедрального собора. Хлеб там — лучший в городе. На бабкины злые вопросы я отвечала одно — что выполняю свое обещание. Не спорила, не ругалась. Но дверь в свою комнату теперь запирала каждую ночь. Да-да-да! Хоть я и делала независимый вид, но бабку панически боялась — старуха могла сдержать угрозу. Как она, в порыве ярости, не выбила мне зубы и глаза, не переломала руки и ноги — до сих пор удивляюсь. А тогда я просто поставила цель: выжить и удрать, навсегда. Куда угодно: в лес, на маяк, да хоть к пингвинам в Антарктиду, на самый край света — лишь бы подальше! На голой земле спать или в дупле, на грязном чердаке или в полусыром подвале, только бы старуху никогда не видеть! А потом я поняла, что с паспортом и далеко убегать не надо.

Все слушали ее молча, очень внимательно.

— Я не могла выдать ее, поверьте. Бабка ненавидела нас, но все-таки не сдала в приют. А ведь могла. Однажды я попросила Стрелицию: «Расскажи, как там живут?» — и протянула ей бумагу и ручку. Она оттолкнула мои руки, замычала, замотала головой… в глазах ее был такой ужас. Казалось, она сейчас заплачет. Я долго ее потом успокаивала, господин комиссар, очень долго.

— По условиям контракта, ваша бабушка не могла ни передать опеку над вами постороннему лицу, ни поручить воспитание и уход человеку, не связанному с вами близким кровным родством. И, уж тем более, не могла сдать вас в приют. Она вас ненавидела — вы требовали слишком много сил и времени, вы откровенно ей мешали, но это ежедневное и многолетнее терпение весьма хорошо оплачивалось. Я бы даже сказал — великолепно. Ваша португальская родня не скупилась… точнее, она откупалась от вас и весьма щедро. Вы, самим фактом своего существования, мешали и той, и другой стороне. Но для одной стороны — являлись источником постоянного пассивного дохода, для другой — запасным вариантом. Вас не любили ни здесь, ни там, но вас очень — очень!!! — высоко ценили. Именно вас, первенца, старшую дочь, а не вашу сестру. Но если бы с вами что-нибудь, Боже упаси, произошло — она заняла бы ваше место. Люди — смертные существа, а уж дети — дети особенно. Поэтому вас ценили и оберегали. Обеих, на всякий случай. Корысть денежная и корысть моральная, сойдясь воедино — защищали вас лучше любого охранника.

— Угу. Бабка меня ценила, что едва не убила, — хмуро сказала Мерседес. — И грозилась покалечить.

— Думаю, она сто раз впоследствии пожалела об этом. Нет, не из раскаяния. Из опасения все испортить. Сорвалась, а потом опомнилась… Думаю, она не причинила бы вам зла — до сегодняшнего дня. Повторюсь: до дня своего второго совершеннолетия вы были в полной, абсолютной, безопасности. Ей было необходимо сохранить вас, в целости и ясности рассудка…

— … чтобы потом убить?

— Странно, не правда ли? Именно, чтобы убить. Или надолго спровадить в тюрьму — любым доступным способом, а там — как знать, вы там и сами померли бы, или кто-либо этому помог. Но сначала вы должны были подмахнуть доверенность. Как это вы сумели устоять — бабушка ваша умела быть очень убедительной.

— Я что попало не подписываю, — отчеканила Мерседес. — Хоть убивайте.

«М-да, и это проверено на деле», подумал господин комиссар. «Железный характер у девчонки.»

Он обвел глазами присутствующих — «ребятишки» по-прежнему молчали, сидели тихо-тихо — как ученики в воскресной школе, бг-г! И не скажешь по их виду, что бравые полицейские. Ну, хватит с них на сегодня ужасов и разоблачений… да и мясо в духовке перестоит — не угрызешь потом. Даже тезка его — и тот не угрызет. Вот еще кое-что узнать бы и на этом все. Только бы не обидеть ненароком, хм.

— Самуэль, можно задать тебе личный вопрос? — спросил Фома. — Только он, как говорит наш Медведь, совсем дурацкий. Ты уж меня заранее прости, ладно?

Сержант Шамис уставился на шефа большими, «вечнопечальными», глазами. Потом — кивнул: давайте свой вопрос. Отвечу…

— Почему ты, парень, никогда не улыбаешься?

— Шеф, но разве мир не лежит во зле? И у нас с вами работы меньше не становится — до Судного Дня всю не переделать. Тут не до улыбок.

Фома немного подумал.

— Это у тебя кредо такое, значит?

Самуэль сдержанно кивнул.

— Допрос окончен, — улыбнулся Фома. — Понял вас, сержант Шамис, отчасти солидарен.

Тот опять кивнул.

— Хорошего философа вырастил ребе Авраам. И не только вырастил, но и отдал. Тезка его библейский сына своего хотел отдать, единственного, кровь от крови и плоть от плоти своей, твой дед — отдал внука. Преклоняюсь.

— Спасибо, я непременно передам. Шеф! Но если надо — я же не только философию… я и в морду могу дать. Говорят, и стреляю отлично. Все, что потребуется для дела!

— Просто идеал! — всплеснул руками Фома, и Самуэль покраснел от смущения.

— Я не хвастаюсь, шеф, я серьезно.

— И я серьезно, — улыбнулся Фома. — А теперь — идемте, наконец, ужинать.

[i] 170 миль/ч — 273. 53 км/ч

Допустимой скоростью на автобане считается 70 миль/ч — 112 км/ч

[ii] Куколка

Загрузка...