В СТУДЕНУЮ ЗИМНЮЮ ПОРУ

Мишка, когда пошёл в пятый класс, с зимы, с первых крепких морозов вставал в Спешневе на квартиру. Квартировали они вчетвером у одинокой хозяйки Жировой. У неё был сын Иван, но тогда он учился в Ленинграде на ветеринара. Мой брат и дома мы все восхищались, что вот парень деревенский, а учится в таком знаменитом городе да ещё на такое почётное дело. Тогда в деревне больше всего уважали докторов, ветеринаров и всех учёных людей, которые приносили большую пользу.

Хозяйка, как рассказывал брат, была очень добрая. Его она любила, потому что он помогал ей, как родной сын. Он первым брался носить воду, колоть дрова, расчищать от снега дорожки и проходы. Ещё она хвалила его за то, что он быстро справлялся с уроками и любил читать вслух книжки. Она говорила, что наш Мишка характером схож с её Иваном.

С Иваном я встретился уже после войны. Называли его уже Иваном Ивановичем. Из института он ушёл защищать Ленинград и воевал на Ораниенбаумском пятачке. После войны он работал председателем сельского совета, председателем колхоза, был лучшим председателем во всей области.

На воскресенье ребят привозили из Спешнева домой. Иногда они приезжали с председателем, Василием Власовичем, если он бывал в сельсовете или районе, но чаще приходилось брать под вечер подводу и направляться за ними. Я готов был ездить за ребятами каждую неделю, но мать не всегда разрешала. Она боялась, что на меня могут напасть волки, что я заблужусь или замёрзну. Ездил я всегда таким закутанным, что только и мог видеть дорогу да править вожжами. Я даже не мог поворачивать голову, чтобы посмотреть на поле, нет ли там какой опасности. Для поддержания смелости я всю дорогу понукал лошадь громкими окриками, уговаривал её поторапливаться, обещая за работу овса и тёплой воды; столько наговаривал за дорогу, что если бы лошадь понимала мою речь, она повернула бы голову и сказала: «Врать ври, дружище, да не завирайся».

Однажды я ездил за ребятами в сильный-пресильный мороз. До Спешнева я доехал хорошо. Мать взяла у своей сестры, нашей няни Вари, тулуп, закутала меня в него с головой и ногами, перевязала верёвками да толстой шалью, так что ни мороза, ни ветра я не ощутил за дорогу. Ветерок к тому же поддувал мне в спину. А когда ехали назад, то я в своём одеянии сидел в санях лицом назад. У ребят править от Спешнева лошадью была очерёдность. В этот раз вожжи были у брата. Ребята сбились в кучку, спрятали от встречного ветра лица и руки, а брат ехал лицом на ветер. Лошадей добрых на это дело не давали, а если за возчика бывал мальчишка, то и вовсе выделялась лошадь посмирнее да поленивее, что ни прутом, ни кнутом её не разгонишь, и пять километров дороги удваивались при такой езде по времени вдвое.

Когда брату уже бывало невмоготу, он потирал щёки шерстяной варежкой. На подъезде к нашей деревне он сказал:

— Ребята, кажется, я обморозился. До щёк не дотронуться.

— Ты три их сильнее, — посоветовали ему, — да погоняй быстрее.

— Дай я буду править, — вызвался Сашка Стальной. — Иди погрейся тут.

Мишка сам разогнал лошадь. Дорога к деревне была под изволок. У нашей избы он остановил лошадь, слез с саней и стащил на дорогу меня, забрал свои вещи: сумку с учебниками и мешки из-под продуктов — и направился в избу. Я побрёл, словно посаженный в мешок, за ним. Тулуп с меня свалился, и я поспешил в избу. Мать помогала раздеваться Мишке и со слезами причитала о беде. Я взглянул на лицо брата и испугался: у него на щеках не было кожи.

— Сыночек, сбегай за нянькой Варюхой, — сказала мать.

— А что ей сказать? — спросил я.

— Скажи, мать на дело зовёт.

Я вылетел из избы в сени, хлопнул сенной дверью и пустился от порога бегом. Меня кто-то схватил за ноги. Я растянулся и лицом ткнулся в кого-то в шерсти. Взвизгнув от испуга, вскочил на ноги и бросился удирать, подумав, что это был колдун, но, отбежав на несколько шагов, вспомнил о тулупе, рассмеялся над самим собой и пошёл шагом.

Няне Варе я лишь на улице сказал, зачем её зовёт мать. Она побежала бегом, ступила на тулуп и испуганно ахнула.

— Это тулуп, нянь, не бойся, — крикнул я.

С осени мать всегда оставляла для зимы нежный гусиный и бараний жир от внутренностей. Гусиным лечились от обморожений, а бараньим изгоняли кашель. Вдвоём они быстро смазали жиром Мишке лицо, напоили его горячим молоком с бараньим жиром и уложили спать.

Брат не спал почти всю ночь, стонал, охал, плакал. Не спала мать, и я часто просыпался тоже, жалея его, переживал, что не отдал ему тулуп. Под утро брат уснул и проспал долго. А днём он уже не страдал от боли, учил домашние задания и читал новую книжку «Тихий Дон».

Раньше, когда он учился ещё в Глотовской школе, он в зимние студёные вечера читал «Капитанскую дочку», «Героя нашего времени» и всё, что написал Николай Васильевич Гоголь.

Много разных рассказов наслышался я о колдунах, но после истории с поросёнком перестал верить, что они есть, но когда под завывание бури слушал про Вия и о приключениях кузнеца Вакулы, я старался с ног до головы укрыться попоной, а если лежал с краю, то под каким-нибудь предлогом перебирался в середину. Чтение проходило на печке, когда все дневные дела сделаны: отужинали, мать приготовила чугуны с варевом к утру, чтобы поджечь растопку и, задвинув чугуны, успеть быстрее управиться с печкой, с завтраком — и на дела.

В школу Мишку обмороженным не пустили. Он днём доплетал начатый отцом лапоть, решал задачки, читал по-немецки по учебнику, учил уроки по всем своим книжкам, чтобы не отстать. А вечерами, сразу после ужина, не вылезая из-за стола, читал про Григория Мелихова, про Аксинью. Отец и мать дивились и тому, о чём было написано, и тому, как здорово, просто и понятно сложено. Мне казалось, что я не слушаю чтение, а всё вижу сам собственными глазами.

Через неделю Мишка пошёл в школу. Щёки его зажили, только и было заметно покраснение, но потом не осталось никакого следа от обморожения. Мы с нетерпением ждали его приезда на воскресенье, чтобы слушать дальше «Тихий Дон».

В каждый понедельник, по дороге в школу, выйдя за деревню, я сразу начинал рассказывать ребятам о прочитанном. Ребята с девчонками окружали меня и слушали с восторгом и восхищением, наступая друг другу на лапти и не обращая на это внимания.



Вторая памятная мне поездка в Спешнево прошла без приключений. Правда, была метель, но не очень морозило. Меня проводили из деревни пораньше. Мать боялась, что я в такую метель собьюсь с дороги и где-нибудь замёрзну, но я утверждал, что ничего не случится, и пустился в путь. Ехал я долго. Но мне казалось, что не ехал, а плыл по необъятному океану, потому что ни сверху, ни по сторонам, кроме беспрерывного мельканья снежинок, крупных, пухлых, ничего не различалось. Я смотрел лошади под ноги, следил, есть ли дорога. Лошадь и сама шла по дороге, даже и там, где дорога была забита, переметена снегом. И всё же я замечал места, докуда доезжал. По первым, тёмным кустам у дороги знал, что доехал до Скородинской вершинки, потом поравнялся с посёлком. Справа был дом и слева, но далеко от дороги. Лошадь попыталась свернуть влево, там, за лощиной, был центр посёлка с конюшней, но я направил её прямо, и она нехотя пошла дальше. Потом я проехал Задний вершок и спустился под могильник, где перекрещивались два глубоких оврага, по которым даже не косили сено, а лишь пасли спешнёвских коров, потому что склоны оврагов были круты, глинисты и трава на них росла худосочная. Лишь в верховьях оврагов ставились сенные стога.

Дорога пригорком поднималась к Спешневу. Слева на бугре было большое кладбище с высоким железным крестом, а справа — дно оврага. Дорога была забита снегом. Лошадь тащила сани с трудом. Я в страхе от близости погоста и глубины оврага, куда могло под раскат утащить сани, сидел ни жив ни мёртв. Снег валил гуще, словно решил завалить этот овраг, сровнять его с полями. Наверху, у кладбищенской канавы лошадь моя вдруг остановилась. Я понукнул её, а она ни с места. До меня донёсся человеческий мужской голос. Что кричали, я не мог понять. Всмотревшись, я разглядел лошадь, целующуюся с моей лошадью. Наконец я разобрал: «Давай сворачивай! Я с возом». — «Не могу», — пропищал я в ответ.

И вот из встречных саней выбрался человек в свите с поднятым высоким воротником, полез по снегу к моим саням. Я подумал, что он меня изобьёт, что я ему не уступил дорогу.

Он подобрался ко мне, спросил:

— Ты чей?

— Каменский, — пропищал я голосом, поскользнувшимся на слезах.

— Лёнька, это ты?

— Я. — И лишь теперь я узнал отца. Он ездил отрабатывать дорожные дни. Был такой закон, что от каждого дома должен был человек отработать на строительстве дорог положенные дни. Отрабатывались эти дни чаще зимой. Собирались мужики партией и уезжали на неделю, на две со своими продуктами, на подводах и где-нибудь в лесу готовили дрова дорожникам и брёвна на мосты. Бывало, что весной или осенью, когда убавлялась колхозная работа, отбывали возить камень. Асфальтированных дорог у нас не было и пока нет, шоссейные каменные были редки, но и за просёлочными тогда всё же следили, чтобы не ломать зря колёс тележных и меньше буксовать редким машинам.

— За ребятами едешь? Кто тебя в такую погоду проводил? Они тут пожили бы. Не первый раз. Я заезжал, ждать мне их долго, да с возом, сам пешком снег мешу, сказал, чтобы оставались. Продукты подвезём потом. Ну, держись, обведу тебя.

Отец взял под уздцы мою лошадь и обвел её мимо своей подводы. В раскат сани не пошли по глубокому снегу. Всё обошлось благополучно.

— Поезжай, вези их. Один назад не возвращайся. Темно будет.

Встреча с отцом, когда и не думалось его встретить в такую погоду, обрадовала меня. И опять я радовался, что хорошо, когда встречаешь на дороге отца. Когда он уезжал по вербовке под Ленинград, без него было скучно и плохо. Все разговоры тогда были только о нём, почему это он уехал, подсчитывались дни, когда пройдёт его срок вербовки, и он опять вернётся домой, и можно будет с ним разговаривать о разных делах, учиться у него всему полезному в жизни.

Отец поехал под гору, а я на подъём к Спешневу. От встречи с ним мне стало тепло. Я выбрался из тулупа, встал в санях и принялся погонять лошадь, покрикивая, как мне казалось, взрослым грубым голосом:

— Э-эй, торопись! Заснула, родимая. Пустые сани не тянет… Н-но-о!

Загрузка...