— …и присуждается княжьим соизволением к смерти на колесе, поелику из-за зломыслия и лукавства причинил увечье, дабы извлечь людову соль до наступления кончины…
Зычный голос глашатая разносился над лобным местом. Собравшийся люд внимал, приоткрыв рты и осеняя себя охранными знаками. Лица серебрились в свете блиставиц.
— Великая княгиня, разве княжич не холодный был, когда его с постели поднимали? — тихо спросил тысяцкий. Вряд ли он сильно жалел приговоренного лекаря, но тяжелая думка из головы не выходила.
— Он и теперь не согрелся, — княгиня поджала губы, рассеянно трогая мокрые кудри Рогдая. — Видать, прочно лихо в сердечке засело. Так соколик?
Рогдай молчал. Глядел обесцвеченным взглядом вперед себя. На животе бугрился крестовидный, увитый нитками шрам.
— И все молчит, — вздохнула княгиня. — Что сделал с тобой, мое горюшко, этот злыдень? Вон, как осерчался Псоглавый Сварг, хлестнул огненной плетью, да все небушко разворотил. Ох, лихо…
Гладила Рогдая по плечам, спине. Княжич ласки сносил, не двигался, только порой шевелил белыми губами. Княгиня думала, молился, а на деле — повторял одно. Про хрустальные терема — небесные хоромы, про спящих богов и мир, однажды переломившийся посередке. О том спрашивали его великие китежские волхвы, окуривали травами, мазали колдовским зельем да кровью ягнят — только единожды поведал княжич, что видел на том свете, извергая слова, как воду, а после умолк и более не говорил.
С лобного места доносился людов гул. Кричал приговоренный лекарь, растянутый на колесе: кости ему уже переломили, хребет вывернули, да и оставили глядеть в треснутое небо. От непрерывно вспыхивающих блиставиц по всему терему ходили голубые сполохи. Воздух стал резким, холодным.
— Скорее бы вернулся светлый князь, — желал тысяцкий. — Долгонько нет. За первой пустельгою вторую послали — а ответной весточки не дождемся.
Рогдай думал:
«Нешто убили?».
Но страха не было, под ребрами сосала пустота.
— Коли убили, — будто читала его мысли княгиня, — по всей Тмуторокани огнеборцев пошлю, каждый куст обрыщут и каждый камень, а виновного найдут. Тогда колесование ирием покажется, своими руками ему людову соль вырву. Пусть только Рогдаюшко выправится.
Говорила и щурила блестящие холодом глаза, уверенная в своей силе и своем праве.
Волхвы продолжали подходить. От их пестрых одежд, от запаха разрыв-травы и чертополоха в голове поднималась муть. Рогдай хотел сказать: «Убери их всех, матушка». Хотел сказать: «Пусть их головы отсекут и повесят на воротах Китежа». Хотелось взять каждого пришлого за горло и сжимать, пока на коже не выступит кровавый пот, и тем утолить поселившуюся в груди смертную тоску. Но шевелились только губы, язык же оставался неподвижен и мертв.
Вострубили трубы. Захлопали двери. Гость пожаловал в княжеские палаты — вошел, расправил плечи, будто сам себе князь. На стражу не посмотрел, в ноги не поклонился, челом не бил. Поднял лицо — черное, точно золой вымазанное. Кудри короткие, в баранью шерсть завитые. Ноздри по-бычьи раздувались, в мочке уха блестела золотая серьга. Кафтан богатый, алый, и сапоги алые, а на пальцах кровавые камни.
— Говори, кто таков! — велела княгиня. По лицу видно — оторопела сама, но гнев сдержала. Рогдай же подался вперед, шевельнул ноздрями. Запах у пришлого был странным, резким, чужим. Пахло так, как в Сваржьих чертогах.
— Волхв из Беловодья, — ответил черный. — Как о твоей беде услышал, сразу из-за моря-окияна прибыл.
Поворочал белками, увидел Рогдая — у того сердце обмерло. Шагнул — всего раз, а уже у постели очутился, прочие волхвы прянули, зароптали, а пришлому и дела нет. Взял в черную десницу холодную ладонь княжича, в лицо заглянул.
— Вижу, — сказал ласково. — Голоса лишился, а память осталась. Что же тебя, отрок, кровью измазали? Неужто не знают, куда надобно лить? — Обернулся к тысяцкому, велел: — Подай секиру, служивый!
Тот задохнулся от гнева.
— Как в княжеском тереме разговариваешь? Сейчас научу уму-разуму!
Взмахнул лезвием, княгиня на его руке повисла.
— Постой! Не горячись! Если вернет голос княжичу, озолочу!
Отняла секиру, поднесла черному волхву. Тот с поклоном принял.
— Благодарствую, — только и сказал, а Рогдай знал — по-иному матушка и не могла поступить, то было написано ранее в книгах судеб, кои хранились подле спящих богов. И черный волхв то ведал, потому страха в нем не было ни щепоти.
Полоснул по шуйце, кровь так и брызнула. Черный сжал пальцы в кулак, десницей разомкнул уста княжича и выцедил несколько капель своей крови Рогдаю на язык. Будто иглы вонзились в мертвую плоть, горло ожгло, Рогдай закашлялся и на выходе произнес:
— Почему ты… черный такой? Али в небесных битве на огне погорел?
— Погорел, верно говоришь! — обнажил белые зубы пришлый. Не спрашивая, сорвал траурную ленту с постели, обвязал рану. Княгиня же ахнула, да в ноги ему поклонилась.
— Благослови Сварг! Огради Мехра от хворей! Надели изобилием Гаддаш! Как величать тебя, великий волхв?
— Хлуд Корза, — ответил черный.
Имя тоже было чужим. Вроде бы Тмутороканским, да произнес его волхв на иной манер.
— Говори, чего желаешь?
— Чего же мне желать? — вновь белозубо улыбнулся волхв. — Пусть только княжич здоров будет.
Княгиня горько усмехнулась, уперла руки в бока:
— Где же раньше был?
— Далеко был, — не смутился черный. — За Калиновым мостом, за рекой Смородиной, за Белым морем. Молился богам, чтобы оставил княжичу жизнь. Вот — сначала отобрали, потом вернули. Болит, отрок? — наклонился и провел большим пальцем по буграм шрама.
Рогдай мотнул головой.
— Ничего не чувствую, — признался. — Изнутри будто блиставицы выжгли, теперь холодно да мертво.
— С людовой солью душу вынули, — вздохнула княгиня.
— Душу обратно вложить не мудрено, — ответил черный. — Пока небесный шатер открыт, через разлом достану.
— Сможешь?
— Смогу.
Княгиня с облегчением выдохнула, подала руку. Волхв поднес ее к своим полным губам.
— Вели всем выйти, княгиня. Волхвование теперь без надобности, а вместо стражи мои подручные покараулят. Разреши позвать?
— Если голос у княжича к вечеру не пропадет, разрешу и тебе, и твоей дружине остаться, — смилостивилась княгиня.
— В этом будь уверена. Только покой нужен и княжичу, и тебе самой. За сына не бойся, стеречь его теперь я буду.
Вышли вон няньки да волхвы. Вышел, поругиваясь, тысяцкий. За ним — княгиня. У двери замешкалась, пропуская высокую женщину в черном балахоне.
— То караульная моя, — успокоил черный. — Иди и не беспокойся. Окна открытыми оставь, болящему свежий воздух на пользу.
От того воздуха — озноб и беспокойство. Тучи низко висели, истекали странным голубоватым свечением. Стонал на лобном месте да ветру несправедливо казненный лекарь, его тело — месиво, на плоти пировали вороны, и Рогдай в своей горнице чуял сладкий кровавый запах. Смерть поселила в нем голод, и несколько капель чужой крови лишь разожгли его до чудовищности. Рогдай задержал дыхание, стараясь не думать о крови.
Блиставицы оплели весь Китеж, вспыхивали узлами над княжьим теремом. Но Рогдаю не тревожно, а спокойно рядом с черным волхвом. Тот присел на край постели, не выпуская руки княжича из своей, широкой да горячей. Сверху его десница будто углем выпачканная, а ладонь — кукольно-розовая, оттого Рогдаю смешно стало. Заулыбался и черный волхв.
— Долго ли до неба добирался? — спросил, будто уже знал, что видел княжич, о чем рассказал другим волхвам и что хотел бы забыть, но помнил.
— Долго, — кивнул Рогдай. — Сварг меня по капле выпивал. Болел я многие лета, таял свечкой, хватался за шипы — по такой лестнице не каждый пройдет. А ты тоже там побывал?
— Побывал. Вниз, правда, спускаться куда быстрее, но тоже больно.
— Значит, ты тоже бог? Черно-бог?
— Был им когда-то, — рассмеялся волхв, — теперь с людом горе хлебаю, да от горя спасаю.
— Кровь у тебя сладкая, — сказал Рогдай и смутился, отвел взгляд. Хотел и руку вынуть, да черный не дал, сказал строго:
— Своих влечений не стыдись. Ты — княжич, богами возвращенный да благословленный на правление, а люд — скот. Пристало ли тревожиться за смерть ягненка или курицы? Нужно насытиться — так бери любого под нож.
— Ее хочу, — Рогдай указал в сторону женщины, все это время молчаливо стоявшей у окна. В ответ она скинула капюшон, и княжич отпрянул, узнав: — Мехра!
— Видел ее? — зыркнул черный.
Женщина улыбалась алым ртом, как может улыбаться мертвец. Рогдай облизал губы, признался:
— Видел, как спит в яйце. Лицо обгорело, вокруг — серебряная вода, а из носа и рта нити черные тянутся.
— Это я положил ее в серебро и нитями подвязал, — ответил черный. — Та — настоящая. А эта — истукан, железник. Ни крови, ни мышц — одна серебрянка да провода.
— Запрещено ведь! — посмурнел Рогдай. — Истуканов только выползни-староверы делают!
— А я — Чернобог, — ощерился волхв. — Мне все можно.
Сказал — как отрезал, и Рогдай сразу поверил: ему — можно. Спросил:
— Почему же вместе с другими не спишь?
— Когда Перелом случился да огонь обрушился, должен был кто-то их в яичные скорлупки положить. Я жизнью рисковал, под отравленный дождь подставлялся, ядовитым туманом дышал, — на черном лбу выступила испарина, будто воспоминания и вправду причиняли боль. — Других спас, себя не уберег. Нет мне теперь хода в небесные чертоги, хрустальный терем, и нет столько людовой соли, чтобы поднять летучий корабль. Но пока они погружены в сон — мир еще можно спасти. А если проснутся — отключатся автоматические системы и вашей Тмуторокани конец.
— Я видел хрустальный терем, — задумчиво проговорил Рогдай, глядя через плечо волхва, на ставни, озаряемые отсветами блиставиц. — И тьму других звезд, которые еще дальше и еще ярче, чем те, что светят с небесного свода. Там так черно и страшно, что захватывает дух. И есть одна, куда ведут нас боги. Вернее, — поправился, — раньше вели, но теперь только спят, и Мехра, и Гаддаш, и Сварг, я видел всех! А их кукольные образы бродят здесь, внизу… Почему они тут совсем другие?
— Потому что такими их видит люд, — ответил черный. — Такими придумали однажды и запомнили, овеществили людовой солью, а теперь только приносят жертвы да молятся, не ведая, насколько на деле хрупка их вера и их мир.
— А тот, четвертый?
Черный встрепенулся, заглянул в глаза:
— Ты видел его? Каков же?
— Обычный, — поджал губы Рогдай. — Чернявый, ладный. Это и есть Триглав, о котором столько бают? Что он больше, чем три Тмутороканских бога, потому что в нем и война, и плодородие, и смерть. Спит в белом свете, а когда проснется — сметет старый мир, как сор. Вот только я понял, что не хочу, чтобы он просыпался…
Настала тишина. Слышны были только вскрики казненного да тяжелое дыхание волхва.
— И я не хочу, отрок, — наконец, сказал черный. — Ведь именно он повинен в Переломе, и должен ответить за это. Лично мне.
Оба замолчали. Наблюдали за голубыми сполохами расколотого неба. Оттуда сочилось что-то неведомое, злое, искрило денно и нощно — не закрыть прореху и не заштопать. Выше нее дремали великие боги, качались на серебряных волнах внутри яичных скорлупок и видели во сне Тмуторокань, и ее люд, и чуда. Над ними помаргивали светлячки, приклеенные к плоским плиткам, что-то мерно попискивало, качало в полые черные нити людову соль, и земное яйцо неспешно плыло сквозь испещренную звездными язвами пустоту к какой-то неведомой, забытой, но все еще желанной цели.
— Почему они вернули меня? — нарушил молчание Рогдай, заглядывая в блестящие глаза черного волхва и надеясь найти ответ на мучивший его вопрос. Ответ оказался прост и туманен одновременно:
— Системная ошибка. Подобная той, что воскресила меня, — погладил княжича по холодной руке, ласково, по-отечески заглянул в лицо и поинтересовался: — Ты все еще голоден, отрок?
— Да, — шепотом ответил Рогдай.
— Тогда вели привести самую нежную девицу из дворни. Тебе — ее кровь, мне — соль. Достойное соглашение для тех, кто собирается править миром.
Рогдай не ответил, только осторожно потрогал пальцем нарост в кончике языка. Полый, как жало, и столь же острый. В конце концов, за время болезни он и так слишком долго отказывался от пищи.