Над Китежем протянулись червонные да золотые полотнища, лизали небо змеиными языками, и оттого весь небесный свод скис, а с полудня засочился слезинками. От дробного стука по окнам Рогдай пробудился, раскрыл склеенные горячкой губы и попросил пить.
Нянька просеменила с полной плошкой и, придерживая слабую голову княжича, ждала, пока тот вдоволь напьется. Княжич не столько пил, сколько проливал на рубаху, за ночь пропотевшую насквозь. Вот уже двенадцать лун болезнь выгладывала изнутри, оставив от некогда румяного и веселого отрока подобие жизни.
Петли скрипнули. От порога шепнули:
— Что он?
— Слаб, княгиня.
Сквозь пелену, застелившую глаза, Рогдай разглядел белую фигуру матушки. Присев на край, она погладила по щеке сухой ладонью.
— Поешь, соколик?
Голос полнился нежностью, лица почти не разглядеть, хотя Рогдай помнил красивый овал лица, коралловые губы и тонкие брови над чистыми и голубыми, как небесный свод, глазами. Говорили, глазами пошел в мать, волосом — в отца, а здоровьем… Здоровье подточило лихо. Говорили, во младенчестве напустил его Мехров колдун, не то от душевной злости, не то по чужому наущению. Мол, поднесли на требище князю кубок с отравленным медом, а берегини подтолкнули княгиню под локоть. Забрала она кубок и отпила сама. В тот же миг с лица побелела и лишилась чувств, а после досрочно разрешилась бременем. Княжич уродился махоньким, так и рос небольшим да хворым, а как вошел в отрочество — занедужил болезнью, от которой язвы по телу и пламя в груди.
— Болит что? — спросила участливо, трогая Рогдаю лоб.
Он отстранился.
— Н… ет, — вытолкнул через силу. Слабость давно стиснула его в железных рукавицах, но боли, вправду, не было, а только непрекращающаяся тяжесть и ровный, уже привычный внутренний жар. — Батюшка скоро ли вернется?
— Скоро, соколик, не успеешь моргнуть, а он уже здесь, — ласковые поглаживая продолжались, и Рогдаю на какой-то миг стало стыдно, что он, взрослый отрок, уже и в седле сидевший, и с клинком управляющийся, и из пищали бьющий без промаху по глиняным птицам и живым куницам, и даже невесту ему присмотрели где-то в райском Беловодье, в минувшем лете сватов собирались засылать — а вот, лежит колодой на постели, и белье под ним, будто вымоченное дождем, а слабость такая, что в руках ендову не удержать, не то, что пищаль.
Приложив усилия, поймал матушкину ладонь, несильно сжал.
— Ты скажи… чтоб не винил себя… знамо, на то воля Сварга. Не придется возглавить войско Китежа, возглавлю Сваржье… скажи ему…
Матушка закрыла лицо и зашлась сдавленными рыданиями. Рогдай знал, что его слова больно ранят материнское сердце, но от прежней жажды жизни осталось тупое равнодушие, и какая теперь разница, долго ли, скоро ли откроется перед ним небесный свод и Сварг призовет княжича в свою небесную дружину? Может, и к лучшему, если скоро — приспустят мельтешащие за окном флаги, проветрят терем, впустив свежесть вместо лекарской вони, а матушка поплачет, да и принесет в мир нового княжича или княжну. Пусть поскорее так будет!
И все же, перед уходом в Навь охота повидать батюшку. Да только где он сейчас?
Княгиня утерла слезы, убрала под венец выбившиеся косы и махнула няньке — принимай, мол. Сама пообещала:
— К ночи приду еще.
Ее поцелуй был сладок и пах мятными пряниками.
Рогдай терпел, пока его одеревенелое тело ворочали, будто бревно, меняли рубаху и перестилали постель. В голове переливались серебряные колокольцы — видно, то бренчали небесные цепы, по которым спешили посланные Сваргом девы-берегини. И сквозь непрекращающийся жар и головной звон слышались не то причитания, не то уверения няньки:
— А ты послушай, послушай, что скажу. Баяли знающие люди, будто есть далеко-далеко, за небесным сводом, выше Сваржьего Ока и месяца, выше Сваржьих чертогов, хрустальный терем об одной башенке, одном оконце. И терем тот подобен яйцу, а в яйце том — чистый и белый свет, что был началом нашего мира и станет его концом. В том свету, как куриный зародыш в яичном белке, спит великий бог — белый бог, бог над богами, — в коем и кости Мехры, и очи Сварга, и языки Гаддаш. Оттого величать его — Триглав. Не родилось еще людена, кто добрался бы до хрустального терема и разбил бы яйцо-колыбель Триглава, а коли родится, и доберется, и разобьет — положит начало новым лета, где не будет ни болезней, ни смерти, ни страданий, ни городищ, ни богов, а мертвые вернутся из Нави, будто не было вовсе Нави никакой. Сметет Триглав старый мир, как сор, вычистит белым светом и будет люд жить да поживать, ни горя, ни смерти не знать.
— Байки… это, нянюшка, — улыбнулся Рогдай и, умиротворенный, опустил щеку на прохладу подушки. — Неужто… и князей не будет?
— Баяли, что и князей не будет, Рогдаюшко.
— Кто ж… скажет им… как жить правильно? Уж не ты ли?
— Куда мне! — нянька замахала пухлыми руками, потом задумалась, вздохнула: — И то верно, без княжьей воли как прожить? Сказка это, но в ней намек. Пусть не родился богатырь, кто в хрустальный терем бы забрался, зато на свете есть те, кто все хвори исцеляет. Вот, бают, в Червене…
— Довольно с меня… колдунов, — перебил Рогдай. — Будь моя воля… изгнал бы из всей Тмуторокани… Скажу батюшке, как вернется.
И, прикрывая глаза, видел между веками мельтешение алого и золотого — это змеи продолжали лизать небо, и языки их были горячее головней.