Глава 20. Песня Сирин

Месяц перекатился за полночь, а в сторожку только заглянула дрема. Даньше поставили укол пенициллина, и он затих, только изредка вздрагивал во сне. Беса лежала на лавке и слушала, как в подполье возятся шликуны. От таких любую провизию лучше подальше держать, на то к подполью невидимка-оморочень приставлен, он никогда не спит и непрошенных гостей отгоняет. Хорошо, что вернулся: принес лекарскую котомку, теплые одеяла да одежду, пусть и с чужого плеча, зато целую, а еще немного круп да хлеба. Плохо, что вернулся не вовремя…

Сначала Беса тихонько плакала, покусывая пальцы, чтобы не разреветься в голос. На Хорса не хотела смотреть, а он и не настаивал, уселся на колченогий табурет, и не то спал, не то думку думал. Белый весь, неживой. Хват вкруг него так и увивался, так огоньками и вспыхивал, но, не видя ответа, притих и опустился у ног верным псом.

С устатку на саму Бесу навалилась дрема, а видела она во сне черную пустоту и раскаленные шары, и не было им счета. Дурной сон, тревожный. Очнулась с затекшей шеей, размяла ладонь, повернулась на бок.

Из грязных оконец едва свет брезжил. Туман висел, что кисея, а внутри сторожки сумеречно, зыбко. Даньша мерно вздымал грудь — даст Гаддаш, поправится. Хорс сидел в той же позе, как помнила Беса: руки между колен, подбородком в грудь упирался. Был он в распахнутой настежь рубахе, и Беса смутилась было, упрятала нос в одеяло, да из любопытства оставила щелку. Сидел Хорс, не двигался и будто не дышал. Разбегались по бревенчатым стенам тени, шуршали мыши и что-то тихо-тихо жужжало в воздухе, точно бился о раму шмель.

— Довольно на сегодня, — наконец, негромко проговорил лекарь. После открыл глаза.

Беса оледенела, подумав сразу о пустотах за звездами — очи у Хорса оказались столь же черны. Недвижно глядели вперед, затягивали омутами, и не было в них дна. Выдохнул — по сторожке пронесся горячий пар. Волосы Бесы шевельнулись на макушке, жарко стало под одеялом. Заворочался на топчане Даньша.

— Сейчас слажу… — забормотал Хорс.

Запустил пальцы под рубаху, подвигал у ребер. Над плечом мигнул огонек Хвата.

— Мало добыл, — обратился к нему лекарь. — Где искать? В Червен дороги нет… — Помолчал, будто выслушивая ответ, сказал: — Погоди. Вот…

Жаркое марево истаяло, будто не было его. Беса зажала пальцами нос и задышала ртом, жуть навалилась — на могильнике так не боялась. А тут чего? Подумаешь, странный лекарь, гаддашев выходец. Беса целовала его — ничего страшного нет. Не удержалась, вздохнула.

— Проснулась? — сразу уловил лекарь.

Привстал, хрупнув суставами. Следом потянулись паутинные тени.

— Дурное привиделось, — пробормотала Беса, комкая одеяло. — Освежиться надо.

Наспех собралась, сунула ноги в башмаки, да и побрела на двор. Спиной чуяла пристальный взгляд лекаря, но не обернулась.

Свежо утром, мокрые травины оплетали голени. Ельник сонно вздрагивал. От свежести голова прояснялась. Может, и привиделся мертвый взгляд Хорса? Сумеречно в сторожке, накануне болтали всякое — вот и почудилось.

Далеко Беса уходить не собиралась. Дойдет до родника, умоется, дурные сны из памяти вымоет, приговаривая на текущую воду: «Куда вода — туда и сон», а после вернется. Помочь бы Хвату сготовить обед, да поставить укол Даньше, а о поцелуе и думать забудет.

Сломала веточку, покрутила в пальцах. Когда руки заняты — плохие мысли разбегаются. Кора у палочки красноватая, а если счистить — древесина белая-белая, гладкая, на кость похожа. Из такой хорошо вырезать свистульки да зверушек. Не заметила, как сама принялась насвистывать. Сваржье око открывалось над ельником, еще затуманенное со сна, но уже обещающее теплый денек. Видно, Мать Гаддаш утолила гнев, поквитавшись с шатунами, да и прилегла на мягкий бок, оттого в мире благодать настала.

В стороне ответно посвистела птичка-невеличка. Беса улыбнулась и постаралась воспроизвести мелодичный, нежный звук. Вышло так себе, тятка бы посмеялся, поэтому засмеялась и Беса. Птичка чирикнула снова — на этот раз совсем близко. Беса передразнила и остановилась, задрав голову. Ели стали мрачнее, выше, стволы — в два Бесиных обхвата, перекрученные ветки шатром переплетались в вышине, сквозь них Сваржье око не более медяка. Не туда забрела?

Птичка чирикнула, будто усмехнулась, по-прежнему невидимая в ельнике. Корни здесь переплетались, точно черви, камни были изъеден лишайником, а подлесок вовсе зачах. Нехорошее место.

Повернулась так, чтобы око светило ей в спину, пошла медленно, раздвигая траву и камешки прутом. Вот сейчас выйдет на знакомый пролесок, сейчас услышит ручей.

Ветки елей стали ниже, царапали Бесе затылок и плечи. Она остановилась.

— Эй! — крикнула, сложив ладони возле рта.

— Эхейхей! — отозвалось эхо совсем рядом, будто над ухом. Беса оглянулась — пустота и тишь. Попробовала снова:

— Ау! Кто-нибудь!

— Уу! Забудь! — посмеялось эхо.

— Тьфу, пропасть. Никак, оморочень водит? — обвела лицо охранным знаком. И не то, чтобы ей, дочери гробовщика, пристало бояться лесных чуд — на многих у нее заветные слова имелись, а все равно не по себе.

Одесную качнулись еловые лапы. Знакомый нежный посвист заставил Бесу глянуть через плечо. Глянула — и обмерла.

Птичка оказалась не мелкой — размером с гуся. Перья блестящие, синие с лиловым отливом, хвост веером, а голова девичья. Приоткрыла круглые губы, точно вымазанные густым ягодным соком, и запела.

Голову так и обнесло. Колени стали желейными, подломились, и Беса опустилась на моховую подстилку. В песне переливчато звенели колокольцы и гремели громовые раскаты. Там искрились блиставицы, низводя на землю небесный огонь, в ней трубили медные трубы Сварга и шелестел мягкий гаддашев дождь, пахло земляной сыростью и костяной пылью. Такой запах Беса помнила с детства: на крыльце избы тятка строгал домовину, и вкладывал в ладонь дочери нож с оплетенной кожей рукоятью.

— Веди ровнее, — наставлял, накрывая детскую ручку своей шершавой ладонью. — Тут у нас будет клюв, а вот крылышки.

В руках маленькой Бесы рождалась деревянная птичка-свистулька. В голове у нее дырочка, и в хвостике дырочка, а дунешь — запоет.

Когда родился Младко — часто потешала его этим пением. Он смеялся, хватал деревянную птичку и пытался заглянуть внутрь, чтобы увидеть, откуда появляются звуки. Не находил, сердито топал ножкой, бросал свистульку из колыбели, и Беса заливалась смехом, приговаривая:

— Ох, и глупенький у меня братец!

— Погоди, вырастет! — грозил тятка. — Тебя, глядишь, в грамоте обойдет! А тебе все баловаться! Помоги лучше матери ягод принести.

Для ягод да грибов сам плел лукошки из гибкой ивы. Получалось — загляденье. У маменьки лукошко крепенькое, глубокое, круглое. У Бесы — маленькое, вытянутое ладьей. У тятки — огромное, с бадью. Младко сажали на плечи, и так шли: спереди — тятка с сыном на плечах, за ним — маменька, и замыкала Беса. На болотах вести себя надобно осторожно, ступать след в след, ни в коем случае не сходя с тропы, дабы не набрать в башмаки стоячей водицы. Из бучила пучили лягушачьи глаза багники, Беса легко научилась их различать: где надувался водяной пузырь, с голову младенца размером, там, стало быть, багник и сидит. Идти можно, не боясь, знай, пузыри обходи. А уж ягод на болотах — тьма.

Разбредались, кто в какую сторону, но недалеко — чтобы видеть друг друга, а лучше — аукаться. Кто доверху лукошко наполнит — тот остальных зовет.

— Ау! Ау! Сюда!

Маменька по обыкновению успевала первой, а когда Беса подбежит — тайно ссыпала ей ягоды в лукошко и посмеивалась: это был их собственный маленький секрет.

Тятка ссаживал Младко, ставя его маленькие ножки на свои болотные сапоги. Оба поворачивались к Бесе, махали ей, призывая:

— Ау! Сюда! Здесь клюква такая! Чуть не с кулак!

Беса шла, смеясь. Лукошко покачивалось на локте — тяжелое, ух! — гнуло к земле. Под башмаками собирались лужицы.

— Стой, где стоишь!

Голос чужой, не тяткин и не маменькин. Строгий, будто учительский. Есть ли до него дело Бесе? То, видно, багники шалят. Им, глупым, невдомек, как Беса соскучилась по родным. Вот же они — протянешь руку и обнимешь, уткнешься в тяткину грудь. Со спины подойдет маменька, погладит по косам, скажет:

— Как же скучали мы, доченька. Почему так долго шла?

От них пахло землицей, грибами, болотной затхлостью. В пробитую маменькину голову набилась хвоя, в глазах Младки ворочались черные жучки.

— А ты пошла прочь, подлая!

Снова гневный крик, за ним — удар и визгливый вой.

Морок расползался на лоскуты. Пошли рябью и истаяли и тятка, и маменька, и братец. Где были — там гнилые пни. Ноги Бесы по голень ушли в болотную жижу, вокруг — трясина да чернота, впереди — провал. Оттуда шел нутряной подземный гул, точно глубоко-глубоко внизу ворочались гигантские шестерни.

— Стой, Василиса! — повторил Яков Хорс. — Я сейчас тебя вытащу.

Осыпав Бесу лиловыми перьями, тяжело порхнула певчая птица. Стонала, нелепо взмахивая подбитым крылом, из темных глаз, опушенных длинными ресницами, катились крупные слезы, а где они падали — там вырастали ползучие травы.

Беса всхлипнула. Ноги увязали сильнее, тянуло к провалу, будто кто вытаскивал из-под башмаков единственную твердую опору. Она видела, как Хорс озирался, раздумывая. Как одной ногой наступил на сухую ветку и переломил ее, как принялся обдирать сучья. Одной рукой управляться ему трудно, как собрался помогать?

— Сейчас сладим, — пообещал, будто прочитав мысли.

Мигнул у головы огонек оморочня.

— Хват! — радостно вскрикнула Беса, и не удержалась.

Нога поехала вниз, с шумом и грохотом посыпались в пропасть комья глины и сухие ветки. Пискнув, Беса ухватилась за склоненную еловую ветку, а ноги ухе повисли над провалом.

— Крепись!

Упав плашмя на землю, Хорс перекинул ветку. Держал одной рукой, ногами цеплялся за корни. Хват метнулся к Бесе, и она почувствовала, как невидимые руки подхватили ее под колени и толкнули вверх. Подтянувшись, она перехватила ветку и задышала, скосив глаза: внизу булькала и пузырилась жижа, что-то чавкало, скрипело, обдавало затхлостью и жаром.

— Не смотри! — крикнул Хорс и принялся тянуть.

Беса поползла по грязи и тине. Невидимые руки подхватили под мышки, потащили живее. Хорс стиснул зубы, обхватив ветку локтем изуродованной руки, изо всех сил тянул на себя. Вот еще немного — трясина уже не засасывала, спрессовалась в тугие комья, кочки попадались чаще, и Беса, наконец, почувствовала под собой твердую почву. Вздохнув, выпустила ветку и, сев, разрыдалась.

— Ну, теперь уже все, все, — ласково проговорил Хорс. Подсев, обнял ее за плечи. От него пахло болотом и сухой хвоей. Оморочень танцевал, то отлетая к провалу, то возвращаясь вновь.

— Я видела родителей, — пожаловалась Беса.

— Это был морок, — с сожалением ответил Хорс, — песней Сирин-птицы наведенный. Дурной знак, Сирин беду вещает, и хорошо, я подоспел вовремя.

— Как Даньша?

— Спит. Хват за ним смотрел, да ослушался меня, тоже поспешил на помощь.

— Хорошо, что ослушался, — вздохнула Беса, утирая с лица грязь и слезы. — Что же такое там, внизу?

Опасливо глянув через плечо, сглотнула, поджала губы. Еле слышимый гул вращающихся шестерней преследовал до сих пор.

— Навь, — ответил Хорс. — А впрочем, пока это не надо знать. Просто не сбегай так больше, хорошо? И прости за обиду.

Беса подняла взгляд. Лицо у Хорса серьезное, брови сдвинуты. Волновался так? За нее?

— Ты вон какой, — всхлипнув снова, заговорила сбивчиво. — Жизнью ради меня рисковал. К лекарскому делу самой Гаддаш благословлен, и дом не дом — хоромы, и мертвые чудища в услужении, даже сама кровь — барская, — Хорс хмыкнул, и Беса мотнула головой. — Не спорь! Я же все понимаю, не думай, что дурочка поворовская. К тебе со всего света съезжаются, поклоны бьют да ручки целуют. Тебе ли с поворовскими гробовщиками да мехровыми детьми родниться? Неправильно это! Таких, как я, в Усладных домах, поди, целовал-ласкал, а захотел бы — боярыню сосватал…

Икнула, замолчав. Хорс накрыл ее губы своими. Целовал долго, нежно, осторожно по спине гладил здоровой шуйцей. В животе у Бесы снова тепло-тепло стало. Вздохнула, отстранившись, опустила голову:

— Я же грязная, что поросенок…

— Когда это смущало? — усмехнулся Хорс. — Я ведь старовер-выползень, мне можно.

Она вздохнула, улыбаясь глазам и ртом. Губы горели от поцелуя.

— Так вот, как это бывает, — прошептала, обмирая от внутреннего огня. — Думала, так только в грамотах пишут, что поцелуешь — а сердце тает, любишь — и в груди жжет, и в животе будто щекотка. Да что говорить? Ты, верно, получше меня знаешь.

— Не знал, пока тебя не встретил, — горячо отвечал ей Хорс. — Целовали меня усладницы, а в груди пусто было, ничего не чуял. А теперь будто глаза у меня открылись, будто и не жил прежде. Будто только теперь человеком сделался.

— А?

— Люденом, Василиса. И понять раньше не мог, отчего вы друг за друга так бьетесь? Для чего себя изводите? Жизнью готовы поплатиться, чтобы любимого спасти? Наблюдал я много, в каких только городищах не побывал, носило меня по свету, как сорванный лист, а покоя не было. Думал я, что любовь — это что-то вроде изначально заложенной программы, с которой уже рождаешься на свет, а если не чувствуешь любви — значит, нет ее в сердце и вовсе. Не дано это, и никогда любовь не постичь. А теперь вижу, и этому можно научиться. Наверное, я снова говорю странные вещи?

Улыбнулся тепло, заглядывая в изумленно распахнутые глаза Василисы. Та только вздохнула и спросила тихо:

— А это правда, что ты меня искал по всей Тмуторокани?

— Искал, и на то у меня, признаюсь, свои думки были. Хотел помочь люду, и не знал, как помочь. Не думал тогда, что станешь мне дороже люда и всего, что есть на этом свете. Наверное, дурно так думать?

— Дурно, — улыбнулась Беса. — И ты дурной, выползень. Но я тебя и таким люблю.

Вместо ответа он поцеловал снова. Вздохнув, Беса прижалась к его груди пылающей щекой. Так бы и замереть в вечности, щека к щеке, губы к губам, таять в объятиях и не помышлять о дурном. Но надо возвращаться: в избе поджидал лихорадочный Даньша.

Хват указывал дорогу.

Ельник нависал шатром, хватал за ворот, но уже не страшно. Пусть морочит, пусть Сирин беду кликает — пока Беса не одна, любая беда нипочем.

— Чуешь? — вдруг спросил Хорс.

Беса потянула носом воздух.

— Будто гарью пахнет, — всполошилась она. — Откуда?

Перешли знакомый ручей, вот ель с обломанными ветками, а вот и прогалина, где была сторожка.

Была.

Теперь чернела горелым остовом. Бревна еще тлели, красноглазо подмигивали Бесе, будто говорили: знаешь теперь, какую беду Сирин пророчила?

Вместо травы — черная проплешина. Ели подпалены с одного края.

— Как же Даньша? — упавшим голосом спросила Беса.

Хорс не ответил.

Загрузка...