На рассвете у капища не протолкнуться: поворовский люд давил друг друга, переругивался, сипел, проталкивался к требищу. Здесь лучше держать ухо востро, а руки в карманах.
Беса осторожно протискивалась между взмыленных тел, выискивала знакомые лица.
— Ты откудова тут вылупился? Тебя тут не стояло! — нестарая тетка пихнула Бесу плечом. — Ишь! Молодой да ранний!
Фыркнув в лицо и обдав запахом простокваши, пролезла вперед. У тетки в руках — две плетеные тесемки, одна красная, одна зеленая. Видно, за выздоровление родных и за урожай просить пришла.
— А ты-то куда прешь, свербигузка?! — шипел на нее старик с редкой бороденкой. — Я еще с полуночи занимал!
— А я с первой звезды! Вот перед той старой попрешницей и стояла!
— Хтой-та попрешница? Врешь все! — завизжала баба, преграждая путь кряжистым телом. — Нихто тут не стоял прежде меня! А ну, пошла! Пока лживые глаза не заплевала!
— Это что ж делается, люди добрые?! — голосила тетка, задирая голову к небу и тряся плетенками. — За что честную бабу притесняют?!
— Хоть дитю! Дитю пустите! — кричали со стороны.
И в толпу, выставив худые ручонки, влетал мальчишка лет шести. Люди недовольно роптали, но мальчишку пропускали, и он ловко, ужом ввинчивался между ними, будто проделывал это уже не раз.
— Мне б только потрошка забрать! — плаксиво выл кто-то. — Потрошка козлячьи!
— Фигу тебе! — басили в ответ, и мужицкие глотки выдыхали дружное:
— Гаа-а!
— Пода-айте! — тоненько тянул попрошайка.
В осиный гул толпы ворвалось трубное завывание рога. От требища к небу взметнулись дымные клочья и потекли над головами. Люди как по команде вскинули лица и открыли рты, выдыхая во влажный воздух пар и тихие шепотки молитв.
Беса сощурилась: в вышине, под свинцово-серыми в белые прожилки тучами — совсем как ситец, который маменька натягивала на домовины, — ткалась дымная паутина. За ней вспыхивали оморочные огоньки — то, верно, всевидящий Сварг наблюдал за требищем из своего небесного шатра, из мира Прави.
Беса обвела лицо знаком благодати. Свою требу — тщательно вываренную и очищенную от плоти кисть убитого упыра, — бросила в кормовую яму во славу Мехры. И, на всякий случай, припала лбом к бородавчатому лику Матери Гаддаш, благодаря ее за выздоровление.
После лекарского бальзама маменька выхаркала черную комковатую слизь. И сразу стало лучше — сошел лихорадочный румянец, губы порозовели, и сон пришел глубокий, спокойный. Беса целовала холеную, гладкую руку лекаря, кланялась ему в ноги, желая благодати, здравия и покровительства всех старших богов.
— Будете в Червене — захаживайте, — отвечал лекарь, обтирая пальцы тряпицей. — Я каждому известен. Так и просите: доктор медицины, Хорс Яков Радиславович.
— Позвольте узнать, а что за бальзам вы подали? — полюбопытствовала Беса, крутя пустой и ничем не примечательный пузырек.
— Молоко Матери Гаддаш, — подмигнул лекарь и, уловив испуг, рассмеялся: — Шучу, сударыня. Изготовлено по собственному рецепту. Такого нигде не найдете, но обещаю: ваша матушка отныне здорова будет.
В ответ он поцеловал узкую ладонь Бесы, точно не в избе гробовщика гостил, а на ужине у знатной особы, и девушка раскраснелась. От лекаря пахло странно — дорогим бальзамом и еще чем-то неуловимо острым, не то лекарствами, не то людовой солью. Даром, что черным делом помышлял, да на могильнике ночь провел.
— Остался бы, — будто извиняясь, сказал напоследок. — Да есть у меня неотложные дела. Обещайте, что в скором времени увидимся. А не пожалуете в гости — помяните мое слово, сам в Поворов вернусь!
Беса пообещала. На том и распрощались.
Рог проревел снова, на этот раз громче, утробнее, от того в животе Бесы завелась щекотка — то отзывалась земля и все твари земные, и светила, и хляби, и самое нутро людово. Рогу вторили гулкие подземные толчки. В разрывах земли плеснуло черным.
Беса бросилась оземь. Голову обнесло жаром — ярова трава оказалась лишенной росы, теперь она обжигала не хуже печи. Одним глазом — другой зажмурила на всякий случай, слышала байку, будто одной любопытной бабе Сварговой плетью глаз вышибло, так и ходила кривой, и хоть страшно смотреть, а охота посмотреть, так пусть один глаз Беса да сохранит, — видела, как возносились на колоннах, скрученных из медных жгутов, волхвы.
— Слава Сваргу Всезнающему, Лютому, Многоглазому, Псоглавому! — протрубил один волхв. Рубаха на его груди окровавилась, в железных рукавицах полыхнула семихвостая плеть-блиставица. Ударил волхв плетью оземь — просыпались с небесного купола пылающие уголья.
— Слава Матери Гаддаш, Триязыкой, Плодородной, Плотской! — вострубил другой волхв. Рубаха на его груди потекла молоком, потянулись от рук гибкие плети-побеги, вспухали цветами и, превращаясь в плоды, исходили прелью под ладонями стонущего люда, жаждущего благословения.
— Слава Мехре Темной, Мехре-Жнице, Белой Госпоже, Пустоглазой Костнице! — трубный глас третьего волхва выжег небесный купол до пустоты, и не стало ни светил, ни звезд, ни блиставиц, ни ветра — выморочный туман окутал люд, потянуло тленом и гнилой плотью. Беса открыла глаза — теперь можно, — и глянула ввысь. В небесном разломе кружилось три огненных колеса — то боги спускались в мир Яви из дальних чертогов, и что несли с собой — благословение или погибель?
— И открылось нам: грядет лихое время! — колоколом гремели, множились голоса волхвов. — В лесных норах подняли головы выползни-староверы! В Корске и Кривене замечены идолища-железники! Кровавый дождь хлынул над Дивногорьем! И горе тому, кто будет скрывать людову соль — добытую тайно в чужих могильниках или у мертвых своих! Кто держит людову соль, или худые мысли, или выменянное у змеев золото и самоцветные камни — крайняя седмица вернуть нечисто полученное князевой дружине! А кто утаит — того ждет колесование! Так говорим!
Сказали — и на медных столбах грянули вниз. Поворовский люд кто рукавами, кто платками укрылся, а Беса картуз до самого носа натянула и кулак к сердцу приложила, пичугой трепыхалось сердце, холодила кожу склянка с людовой солью.
Беса не стала смотреть, как режут во славу богов белую с черным боком козу, если улучит момент — перепадут не потроха, так хоть косточка или жилка. Обернет маменька жилку вокруг запястья, и семь лет хворей не будет, вырежут из косточки свистульку — и сила в Младку войдет, первым богатырем в Поворове будет, а может, и далее. Но все после, а теперь гуляние пошло — отроки да отроковицы закрутились хороводом. Мелькали вышитые птицами сарафаны и алые рубахи, на голову Бесы набросили березовый венец с едва проклюнувшимися почками. Краем глаза увидела вертящегося в хороводе красавца Утеша — белозубо улыбаясь, водил под руку незнакомую девицу в зеленых и золотых лентах. На Бесу не глядел, будто и не было ее. Будто не сидели за гимназистскими столами бок о бок, подглядывая друг другу в свитки. Будто не перешептывались у окна, и Беса подставляла обветренные губы для первого сладкого поцелуя.
Голову обнесло жаром. Вырвавшись из хоровода, шмыгнула мимо, а Утеш только проводил безразличным взглядом и снова повернулся к красавице.
Обида жгла.
Не было у Бесы расшитых сарафанов и золотых лент. Носила отцову одежду. Пшеничную косу крутила туго, калачом, и прятала под картуз. Чем привлекла Утеша? Делилась буквицей и в рот заглядывала, когда тот красноречиво врал про град Китеж и реку Смородину, где никогда не бывал.
Утерев непрошенные слезы, Беса побрела по рынку. Шумели торговцы, сновала детвора с леденцами на палочках, баб зазвали бусами и шелковыми платками. Беса прикинула на себя один, глянула в зеркало и раскраснелась. Глядеть просто так на себя было стыдно, а купить — червонцев не было. Зато была в кармане людова соль.
Беса заработала локтями, протискиваясь в толпе все прибывающего люда. Чеканя шаг, прошествовали мимо сварговы соколы, у каждого за плечом пищаль, на кольчугах — огненное колесо Сварга. Что княжеская дружина забыла в Поворове?
Беса не успела обдумать: в толпе полыхнул рыжий Гомолов вихор.
Рыжий да красный — люд опасный, так старики говорили. Гомолу доверять — что в дырявом кармане землю носить, но других перекупов Беса не знала, а Гомол хоть и лукав, а за товар исправно платил, другому тятка людову соль не доверял. Может, и Бесу по старой дружбе не обидит.
— Эй! — меся сапогами глинистую почву, Беса насилу догнала парня, ухватилась за рукав.
— Што несешься, будто волкодлаки гонятся? — рыкнул Гомол, поводя блеклыми, в белесых ресницах, глазами. И брови у него тоже белесо-рыжие, а физиогномия вся в конопатых брызгах. И как только до сих пор на свете живет? Приметный слишком для перекупа.
— Дело у меня, — Беса копировала грубоватый тяткин говор и слова произносила заученные. Полезла было за пазуху, а Гомол за руку перехватил.
— Шш, неумная! Хочешь, чтобы все околоточные надзиратели сбежались?!
Не отпуская руки, потащил за собою сквозь толкающихся люд, за железные столбы с пестрыми лентами, и дальше — вдоль покосившихся заборов Житной улицы, из-за которых потявкивали псы и несло соломой и хлебом.
— Теперича показывай!
— Вот, — Беса развернула тряпицу.
Гомол протянул было мосластую руку, но Беса шустро спрятала пузырек.
— Спорый какой! Сколько дашь?
Гомол помял нижнюю губу, будто раздумывая. Наконец, ответил:
— Пару червонцев можно.
— Сорок! — отрезала Беса.
— Шесть, так и быть.
— Тридцать шесть! И больше ни червонца не скину!
— Не гневи Мехру! Товар не рассыпчат, комковат, да снизу черные мураши. Опивец, что ли, преставился?
— Тятка мой… — призналась Беса и почесала некстати защипавшие глаза.
— Неужто, Гордей? — присвистнул Гомол. — Де-ла…
И умолкли оба, обвели лица охранными знаками.
— Раз так, возьму за десятку, — тихо сказал Гомол. — Отдашь?
Беса вздохнула, подумала и согласилась.
Серебряные червонцы позвякивали в холщовом мешочке, жгли карман. На них можно накупить не только лент, а еще пряников да меда. И лучше не пряников — хлеба и овса. Бросить овес в рыхлый чернозем — будет пропитание на следующую годину. Может, и козу заведут. Маменька будет скатерти вышивать, а Беса — строгать финтифлюшки на домовинах, Мехра даст — так и проживут, потом Младку в гимназию устроят, а потом…
Беса прикусила ноготь, не решаясь загадывать.
Сваргово око катилось с зенита. Земля парила. Березы щетинились почками. Боль о тятке утихала, высвобождая место для новой надежды на лучшую жизнь.
Зеленые ленты лучше золотых подошли глазам, и Беса долго вертелась у крошечного, сколотого по краям зеркала, пока заплетала обновку в непослушные кудри. Увидит ли ее Утеш?
Она еще какое-то время слонялась по ярмарке, отсчитывая часть червонцев на хлеб, а часть откладывая в карман на будущие нужды. Гуляния переместились к реке — оттуда ветер нес запахи тины и жабьи песни. Нужно было возвращаться домой, но любопытство разбирало. Разве что одним глазком…
Утеша увидела сразу: стоял подле берез, льняная рубаха подпоясана новеньким поясом, брюки заправлены в красные сапоги. Дудел в свистульку из необожженной глины — мелодия разливалась по вечереющему небу.
— Утеш! — окликнула Беса и замерла.
На плече парня покоилась русая, в лентах, голова. Оба прянули от оклика — Утеш недовольно, девушка испуганно. У обоих алели щеки.
Слов не понадобилось, да и что могла сказать дочь гробовщика? Глупыми показались новые ленты в волосах, глупыми — пустые надежды. Не было у Бесы будущего, и ждала впереди не первая любовь, а прозябание среди могильника.
Беса побежала, не разбирала дороги.
Окраины Поворова скрадывали сумерки — сюда не достигал свет огневых шаров. За оградой споткнулась, сапог провалился в кашу земли, глины и хвойных иголок. Неподалеку чернел вывороченный могильный камень.
Она в растерянности остановилась. Еще на рассвете, до требища, обходила могильники — где камень подправить, где окропить вороньей кровью серпы идола-Мехры. Свежей землей вспухал холм над упокоищем шишей, и вот — их могильник теперь щерился беззубым провалом.
Грудь колыхнула тревога, змей-Утеш забылся на время, осталось лишь беспокойство за маменьку и Младко.
После дождя земля стала рыхлой и податливой, и в ней отчетливо проступали глубокие чужие следы. Беса ускорила шаг, стараясь двигаться бесшумно, то и дело оглядываясь по сторонам: не выйдет ли из-за ельника надзиратель? Не высунется ли душегуб?
Изба молчала, точно омертвелая, в окнах — ни огонька.
«Долго же я гуляла», — с раскаянием подумала Беса и с хрупаньем раздавила глиняную Младкову погремушку.
Стало отчего-то муторно и горячо.
Взбежав по ступеням, Беса нырнула в глухую тишину. Привычные к сумеркам глаза выхватили силуэты стола, скамьи, печи. По щеке мазнули мягкие лапы подвешенного над входом рушника-оберега.
— Маменька? Младко?.. — шепот не разошелся эхом, а канул в тишину, как в омут.
Рукой потянулась к лучине, но брать не стала. Взглядом выхватила из мрака тряпичный куль на скамье.
— Маменька…
Плечо оказалось холодным, одеревенелым, и Беса подавила в горле вскрик.
Мать лежала назвничь, разметав выпроставшиеся из-под очелья косы — они оказались выпачканными в чем-то густом и липком. Свисающей к полу рукой она прикрывала еще что-то — бездвижный сверток наполовину прятался под скамьей, так что Беса видела только подол младенческой сорочки, но уже понимала, кто это, и страшилась понимать…
Будто чья-то горячая ладонь толкнула в грудь, и Беса выпала в сырые сумерки обратно — вовремя!
Полыхнуло вспышкой, нос защекотал едкий запах гари и чего-то незнакомого, но Беса не стала различать. Припустив по грязи, она молилась Мехре-неистовой, Мехре-вечноголодной — ведь не зря ходила на требище и приносила дары! — чтобы была милостива к своим слугам в Нави, ведь не со зла, а от глупой жадности Беса брала людову соль, и вина в том только Бесы, ее одной, а не матери и не Младки, и пусть бы наказывала ее…
— А ну!
— Стой, нечиста!
— Держи!
Неслись в спину посвисты и ругань. Громыхнуло еще два выстрела.
Беса перепрыгнула разрытую могилу, рванула через заросли орешника и оттуда, перескочив каменную кладку, уцепилась за чугунные кольца ограды.
Не было рядом ни надзирателя, ни барина с самострелом, чтобы спасти старшую дочь Стрижа. Серебряные червонцы, добытые от продажи нечестно изъятой людовой соли, давили на грудь. Давила на сердце вина за смерть безвинных, ведь не зря говорили волхвы: если от Нави взято, в Навь и возвратится, а кто сотворил худое — к тому худое вернется троекратно.
Задыхаясь от бега и слез, и оставляя за спиной потерявших след душегубов, Беса сквозь ельник продиралась к полустанку.