12

Сосновые доски были сыроваты и остро пахли хвойным лесом и холодной ключевой водой. Кое-где на древесине высочились медово липучие капли прозрачной смолы.

Приятно было Алексею Венкову работать с этими досками. Они были податливы, когда опиливал их, в волокнистую упругую желтизну легко входило лезвие топора, когда надо было подтесать, рубанок строгал их с певучим шуршанием, снимая тонкие кудрявые стружки.

Целую неделю работал по вечерам дома Алексей, отгораживая в избе комнатку.

— Ну, Алеша, надо устраивать наш быт, — сказал однажды Николай Семенович, придя с работы. — Надо обживать место, чтобы удобнее жилось, лучше работалось. Привезли кровати в сельпо, я уплатил за две.

За ужином отец рассуждал все о том же быте:

— Никак мы с тобой не наладим житуху. Все так, будто на бивуаке.

Выпив большую кружку чая, Николай Семенович расстегнул рубаху, запустил за пазуху руку и, поглаживая левую сторону груди, успокаивал начавшуюся боль.

— Болит? — тревожно спросил Алексей.

— Немного, уже проходит… Надо отгородить комнату. — Венков вышел из-за стола, прошелся по избе, показывая, где надо поставить переборку, опять сел за стол, снова поглаживал грудь, но уже сквозь рубаху, говорил медленно, раздумчиво: — Ты сумеешь поставить переборку. Книжные полки надо сделать. Мама скоро еще подошлет книг. Цветы в горшках заведем. Герань. Неприхотлива и нарядно цветет. А весной приусадебный участок обработаем, лук посадим, помидоры, огурцы… что-нибудь из фруктовых деревьев… Погреб в порядок приведем, на зиму свои соления запасем.

Кровати на другой день привезли: односпальную и полуторную. Односпальную Алексей взял себе. Набили чехлы свежей соломой. Выхлопали, вычистили диван, на котором Николай Семенович спал еще в Андреевке.

Переборку поставил Алексей, а дверь сделал и навесил Лавруха. Хотелось Алексею оклеить переборку обоями, но отец воспротивился:

— Древесина в натуральном виде красивее обоев. И запах, запах чего стоит! Нет, не надо обоев, Алеша.

Жилье Венковых стало уютнее. Стены постепенно пятнились эстампами, обрастали полочками, висячими подставками с горшками, из которых ползли и свисали зеленые плети растений.

…В воскресенье Алексей писал матери.

«Твое письмо, дорогая мама, все состоит из одних вопросов, а о себе почти ничего не пишешь. О нашей жизни тебе расскажет агроном Сергей Васильевич Перепелкин, бывший папин студент. Теперь пришлось им вместе работать. Он поехал на областное совещание и навестит тебя по просьбе папы. Жена агронома учительница, директор средней школы. Они тут уже обжились.

Мы тоже устраиваемся. Столовой в селе нет, обед готовим сами. Едим пшенку, картошку, молоко. С мясом туго. Если кто из колхозников забьет свинью или овцу, — так на месте не продает, везет на базар. Общественный скот резать запрещено.

У папы есть мука простого помола, хлеб нам печет одна старушка. Хлебом-то здесь не торгуют. В совхозе, недалеко тут, продают хлеб, но только тем, кто работает в совхозе, по списку. И ограниченно, по норме. А ведь карточки отменены десять лет назад.

Мама! Я потом допишу письмо, а то сейчас к нам в гости старики и старухи придут. Это — выдумка отца, что-то вроде хождения в народ. Как бы ни чудил отец, а его тут не полюбят. Дело в том, что он получает большое жалованье, независимо от того, уродилось или не уродилось, дохнет или множится скот».

Венков мельком взглянул, как сын убирал в ящик стола бумагу и ручку.

— Ты чем занят, Алексей?

— Письмо маме писал.

— Давай шуровать, а то скоро гости придут. Сбегай к завхозу за солеными огурцами. — Венков торопливо выкладывал на стол свертки из сеток и карманов.

Когда Алексей вернулся, Николай Семенович уже накрыл стол и поставил бутылки под белой головкой, на две табуретки положил доску, прикинул, сколько человек на ней усядется.

— Алеша, положи карамелек побольше, тех, что я с совещания привез. Старушки любят сладкое.

К приходу гостей успели со всем управиться. Старики и старушки оказались людьми аккуратными, пришли в назначенное время. Все они были одинокие, жили в своих домах и теперь, собравшись под одной крышей, настроились на праздничный лад.

— У тебя, Николай Семеныч, день рождения, а может, еще что? А? — часто моргая красными веками, спросил старик Аверьян. Длинную белую бороду его местами припорошила прозелень, будто осыпало нюхательным табаком. — Мы пришли безо всего, без гостинцев, так ты уж того… не обессудь.

— И правда, — подхватила Матрена, — иду в гости, а и не подумаю своей головой: гостеванье-то спроста ли? — Она повела на Венкова острые глаза. — Не утерпела, принесла вот бидон квасу. Уядренел в самый раз, в нос так и шибает.

Николай Семенович понял эти разговоры, как старые деревенские церемонии: ведь говорил он им, что приглашает посидеть для близкого знакомства, побеседовать за чайком о жизни.

— Дорогие гости! Любой из вас годится мне в отцы и в матери.

Гости заулыбались: почтительность хозяина понравилась.

— Позвал я вас к себе, чтобы получше познакомиться.

Старики и старухи закивали в знак благодарности.

— Сам я тоже стану стариком, если доживу.

— Правда истая.

— Доживешь… и незаметно, скорехонько.

— Вот и давайте выпьем по рюмочке за старых людей, поработавших на своем веку.

В руке Николая Семеновича сверкнула бутылка, водка забулькала в рюмки.

Степенно, как и подобает вести себя знатным гостям, старики осторожно держали рюмки в дрожащих щепотях.

— За хорошую жизнь!

Выпили, шумно выдохнули из раскрытых ртов винный дух, потянулись к закуске. Аверьян сосал половинку соленого огурца, жаловался.

— Жевать-то нечем. Бяда-а!..

— А почему зубы не вставите? — спросил Венков.

— Зубы-те? — Аверьян положил огурец на край тарелки, вытер рукой рассол с бороды. — Хлопотное дело. В район ехать надо, расход… Куды там!..

— Мне в Москве обе челюсти смастерили. — Матрена растянула морщинистый рот, обнажив два ряда неестественно белых зубов, ткнула в них крючковатым указательным пальцем. — Сын это мне уважил… И горюшка не знаю. А удобь-то какая! Хошь — вынь да в кружку с водой положи, хошь — обратно в рот воткни.

Разговор о зубах вызвал разговор о болезнях. После второй рюмки стали хвалиться друг перед другом, у кого что болит.

— Рематизма замаяла. — Матрена погладила руками колени. — По ночам уж так можжит, так можжит — места не находишь.

— Тертый хрен або редешный сок прикладывай, — посоветовала маленькая, вся ссохшаяся Аграфена. Когда она ела или говорила, острый подбородок ее почти касался крючковатого носа, закрывая запавший безгубый рот.

— Пробовала, — Матрена махнула рукой.

— Ревматизм — что! — Аверьян почмокал размякшими от рассола белесыми губами. — Меня прострел в поясницу хватает. Вот это — штука! Будто клещами спину-то рвет. Плачешь, как ребенок малый.

— Нога ли, спина ли — все это терпимо, — прошамкала Аграфена. — Хуже всего болесь брюха. Унутри-то как червяк гложеть и гложеть. Ни есть, ни пить. Доктора говорят, у меня язва, да бо-о-ольшущая… Удивляются, как я живу.

— Зажились мы все, — с умилением произнесла Матрена.

— Тебе-то что? — заметил Аверьян. — У тебя сын, внуки. А вот мы все пережили жен, мужей, детей своих. Мы зажились, это правда. И вспомоществования нам нет. А силы-то где? Нету сил-то. Помирать надо, помирать! Пора!..

— Что вы!.. — сказал Николай Семенович. — Живите на здоровье!

Аверьян поднял руку.

— Дай сказать.

— Говорите, дед.

— В гостях не идут супротив хозяина. Ну, я скажу тебе… не обидное, а дело. Вот ты моложе меня, может быть, втрое, а старость свою обеспечил.

— Да у меня ничего за душой нет.

— Как нет? А пенсия?

— Пенсию я заработал.

— А мы?.. Тридцать годов в колхозе проработали, а пенсии нам не положено. Вот и скребись, как можешь.

— Насчет пенсии вы правы. Наш колхоз экономически слабый, не может пенсию выдавать.

— То-то и оно. Один выход — помирать.

— Зачем же так! Чего-нибудь придумаем, поможем.

— Не торопись с посулом, а сделай.

Николай Семенович потрепал старика по руке.

— Постараюсь, дед.

— Живы будем — поглядим, — усмехнулся Аверьян, катая во рту скользкую ледянистую конфетку.

Напоминая гостям, чтобы они ели, Николай Семенович, как бы между прочим, заговорил о том, что есть государственные дома для престарелых и что можно похлопотать.

— Нет! — отрезала Матрена и отмахнула от себя рукой.

Ее поддержал Аверьян.

— Пока ползаешь, охота в родном месте жить. Вот кабы у нас тут устроили такой дом. Были бы мы чисты, ухожены, накормлены, напоены… Иной раз занедужится, так напиться некому подать.

— Батюшка, слышь, хочет богадельню сотворить, — сладеньким голоском сообщила Аграфена.

— Вы верите отцу Борису? — спросил Венков.

— Он уверял, уверял, — ответила Матрена.

— А если колхоз построит?

На вопрос Венкова никто не отвечал.

— Колхоз может построить дом, эдак комнат на двенадцать. Поселить вас каждого в отдельную комнату. Посильную работу по дому станете сами делать, потруднее — колхоз. При доме огород, сад разводите, если пожелаете… для своих потребностей.

— Плохо ли! — вздохнул Аверьян. — Я рад, хоть завтра. Но… колхозу не осилить это.

— А с избами нашими как? — тихо спросила Аграфена. — Отец Борис обещает за избы-то выкуп.

— Обещал, обещал, — подтвердила Матрена.

— Да ведь избы-то ваши гнилые. Дай бог, двадцатую часть в дело выбрать да малость какую на топливо. Остальное — труха.

— Николай Семенович, — Аграфена многозначительно вонзила в воздух тонкий, как карандаш, палец, — топливо тоже денежек стоит. А? Отец Борис обещал возместить. Пущай он строит, нам все едино.

Сдерживая улыбку, Венков сказал, что за священника он решать не берется, а вот на правлении колхоза поставит вопрос о доме для престарелых.

— Алеша! Как чай?

— Держу наготове, — отозвался Алексей. — Сейчас подам.

Чай с карамельками гости пили с особым наслаждением.

— Дорогой, поди, чай-то, Николай Семеныч?

— Не так, чтобы очень.

— Духовитый… и горчинка за язык хватает.

— Я очень рад, если угодил вам.

Вопрос о доме для престарелых распылился в разговоре о чае, сахаре, о продуктах, о ценах, о плохой торговле в селе. Венков понял, что повернуть беседу к прежней теме не удастся: не то у стариков настроение, а самое главное — не верят они ему, не верят. Да и сам он об этом пока в мечтах, в будущем.

— Вы все давно тут живете? — спросил он.

— Сызмальства, — за всех ответил Аверьян.

— Больше село-то было? — поинтересовался Венков, зная, что старики любят говорить о прошлом, любят вспоминать.

— Куды там! Боле тыщи дворов. А теперь дома как мои зубы: стоят один от другого поодаль, — Аверьян ткнул негнущимся пальцем с толстым желтым ногтем в разинутый рот. — Ополовинела Усовка.

— Сейчас четыреста семьдесят три семьи, — подтвердил Венков.

— Пристань была, — с умилением вспомнила Матрена. — Пароходы причаливали. А потом захирело.

— Хлеб по воде вывозили, яблоки, вишню. Сады агромадные были.

— Куда же подевались сады? Сейчас в каждом селе десять-двенадцать гектаров да на приусадебных участках еще наберется не так уж много.

— Сады ухода, рук требуют, — отвечал Аверьян с достоинством осведомленного человека, утирая выжатые водкой из глаз слезинки. — Крепкие хозяева у садов были, нанимали на сбор яблок до полсотни баб. Ну в колхозе не до садов стало.

— Посохли, — жалостливо произнесла тоненьким голоском Аграфена.

— Померзли, — добавила Матрена. — В финскую войну морозы страшенные были, весной яблоньки, будто после пожара, стояли черные, ни цветочка, ни листочка.

— Заново разводили.

— А пшеница хорошо родилась?

— Разно, Миколай Семеныч, год на год не приходился. — Аверьян оживился, вспоминая: — Бывалыча, сам-десять собирали, а то одни семена.

— Удобряли землю?

— А как же? Солому-то скоту не кормили, а на подстилку она шла. За зиму-те назьму в хлевах накопится, коровы чуть за потолок хребтом не задевают. Вывозили на поле в пар, сразу запахивали… А счас соломой скотину кормят, назьма мало, да и то сберечь не умеют: вывезут зимой, бросят в кучи, и лежит он, выветривается, дождем размывается… Нет, не хозяева вы… Прошу прощеньица!

— Очень хорошо вы рассказываете. Давайте пропустим по рюмочке за хозяйское отношение к земле. Вам какого налить? — Венков повернулся к старушкам.

— Мне беленького, — показала на водку Аграфена. — Оно позабористее.

— И угревистее, — подала низкий голос все время молчавшая крепкая еще женщина с дряблым лицом, покрытым во многих местах колечками белобрысых волосков.

Матрена моргнула на кагор.

— А мне красненького: люблю сладкое, грешница.

Выпили, закусили.

— А квасок-то мой сиротеет, плохо пьете, ай не по вкусу?

— Квас, Мотя, ядрен. — Аверьян налил из бидона в стакан, выпил. — Хорошо на водочку кладется, заглаживает.

— А какую пшеницу вы сеяли?

— Белотурку.

— Нет, кубанку, — возразила Аверьяну Аграфена. — Кубанку позднее стали сеять.

— Озимой много сеяли?

Аверьян усмехнулся.

— Кто же в наших местах озимку сеял? Ни в жисть.

— Почему?

— Зимы неустойчивые, озими часто вымерзают. Рожь сеяли, так аржаной клин невелик был. Мы занимались яровой пшеницей.

Венков думал, что надо будет сказать Перепелкину о белотурке и кубанке: «Может, это хорошие и потерянные сорта? Нет ли смысла найти их, испробовать и возродить? А то в газетах сообщают о новых сортах, но до нас они когда дойдут?..»

Тем временем Алексей подал чай свежей заварки.

Выпив по нескольку чашек чаю, гости совсем пришли в хорошее настроение. Аверьян, расправив лезущие в рот усы, обратился к хозяину:

— Песню можно сыграть?

— Конечно.

— Давай, бабы! Заводи, Мотя! — Аверьян откашлялся.

Матрена подумала, утерла сухие губы уголком головного платка, запела протяжно:

Семнадцати, эх, да семнадцати девка лет…

Тут она вздохнула и тоскливо повысила голос:

Полюбила, полюбила парня ввек.

Аверьян выдохнул из груди по-молодому зазвучавший голос, в него вплелись старушечьи дисканты, и песня пошла:

Полюбила парня ввек,

Что нигде такого нет.

Николай Семенович не слыхал этой песни, но мотив ее напоминал ему когда-то давно запавшие в душу впечатления от деревенских свадеб и праздников, когда старались петь «жалостливо».

Нет ни в Питере, ни в Москве,

Нет ни в Астрахани.

Конец куплета пропели «с протяжкой», после чего наступила долгая пауза. Затем Матрена опять завела:

Как нашелся, объявился

В Саратове-городе.

Дальше песню подхватили:

В Саратове-городе,

У вдовицы на дворе.

У вдовицы, у вдовы,

Эх, да у купецкой у жены…

Гости распелись, одна песня сменяла другую, а между песнями были воспоминания о прошлом, о людях, давно умерших, и о не вернувшихся с войны. И так получилось, что Николай Семенович оказался как бы не хозяином, а гостем у этих стариков и старух. Чувствуя себя причастным к пирушке, к песням, к разговорам, он гордился тем, что его деды, отец и мать жили этими же интересами земледельцев и что образ мышления у них был такой же, как у Аверьяна и Матрены. Поросль интеллигентов Венковых пошла с него, с Николая Семеновича…

С легкостью душевной, без грусти вспомнился тесный профессорско-кандидатский дружеский кружок… Собирались по субботам то у одного, то у другого, после обильного ужина слушали музыку, пили коньяк, закусывая ломтиками лимона, обсыпанными сахарной пудрой, а потом усаживались за преферанс до рассвета, взбадривая себя черным кофе.

Этого не понять старикам. А молодежь понимает и завидует, зная такую жизнь по кино, по книгам.

Крепко почувствовал в себе крестьянские корни Венков. Земля — это в конечном счете все. И ученость его держится на том, как человеку работать на земле, чтобы она больше давала.

— Спасибо вам, дорогие гости. — Он поднял рюмку. — Я много полезного получил от вас. Хочу выпить за то, чтобы нам с вами жилось хорошо.

— Можно, — чокнулась с ним Матрена. — Только не загоняй нас в один дом. Не надо!

— Почему?

— Мы уж как попривыкши жить, эдак пускай и будет. Хоть в развалюхе, да в своей. Починить бы домишки-то наши.

— Сгонять никто не будет. Да и обдумать это дело надо, с силами собраться.

— Вот и я говорил: не верю. — Аверьян высосал из рюмки водку, положил в рот леденец.

Венкову вспомнились где-то давно прочитанные стихи:

Даже под самой маленькой крышей,

Как бы она ни была бедна, —

Живут свои мыши

И своя судьба.

И подумал: «Непросто считаться с каждой судьбой, а надо…» В уме его созревали мысли о близком и далеком будущем деревни и виделось до того широко, что становилось и радостно и жутковато: хватит ли его сил?

Загрузка...