В субботу днем у Венковых собрались девушки, испекли пирог с капустой и окунями, принесли, ежевичного варенья, моченой антоновки. Только ушли переодеться, пришел Лавруха.
— Николай Семеныч дома?
— В район уехал на совещание.
— Жаль, не застал.
— Что-нибудь случилось?
— Да все о детском саде хочу поговорить. В правленье-то до него не доберешься, все народ. Думаю, в субботу вечером домой нагряну.
Лавруха засиделся, и, когда собрался уходить, привалила молодежь: Галя, Люба, Ника. Следом за ними еще пришло несколько парней и девушек. Лавруху пригласили остаться. Он было отказался, но парни поставили на стол емкую бутыль с домашней смородиновой наливкой, и старик без дальнейших уговоров молодецки сбросил с плеч полушубок.
Пирог удался, наливка была крепка и вкусна, в теплой избе стоял синеватый предсумеречный свет, создавая настроение того особого уюта, когда тянет на тихую откровенную беседу. И она возникла, незаметно, непринужденно. Говорили, как водится, обо всем, потому что одна тема цепляла другую, та — третью. Началось с хвалы пирогу, тут кто-то сказал, что хороши еще пироги с осетриной и капустой, кто-то заметил, что «осетринки теперь не поешь», потому что плотина перегородила ей ход на нерестилища; сожаление об осетрах потонуло в чьем-то восхищении плотиной, самой большой в мире; а тут подбросили справку, что скоро мировая слава перейдет с Волги на Енисей, к Братской гидростанции… Вот так и завился разговор с пирога и дошел до международных дел: о молодых африканских государствах, о событиях в Конго, об Организации Объединенных Наций, о том, будет ли война и останутся ли после нее люди на Земле.
— А ну вас! — крикнула Ника, сдвинув брови. — Все было хорошо, выпили, закусили, только бы песни петь да танцевать. Завели про страшное.
— Это верно, — согласились с ней.
Наступила минута такой сосредоточенной тишины, что каждый ощутил течение времени.
— Позвольте закурить, да и к дому, а вам и в самом деле надо повеселиться.
С этими словами Лавруха вынул из кармана портсигар и трубочку.
— Ах, какая прелесть! — воскликнула Галя. — Разрешите посмотреть?
— Будьте ласковы. — Лавруха протянул портсигар, теперь заинтересовавший всех.
— Художественная работа, — оценила Галя.
— Хорошо, красиво!
Старик таял от похвал.
— Где купили?
— Сам сделал. Вот этими руками.
— Здорово сделано!
— В наших вятских краях и не то еще делают. Конечно, не знаю, как теперь, давно я оттуда, а в мое время мастера по дереву были знатные. Даже швейные машины из дерева мастерили.
— Модели?
— Зачем модели! Настоящие, на них исправно одёжу шили.
— Да ну!
— Чего ж тут!.. Человек все может, тольки захотеть надо и полюбить дело… полюбить пуще всего другого… Жил, например, в одном вятском селе слепец. Отродясь света божьего не видел. А талант вложен был в него первейший. Никто его ничему не учил, ни делом, ни словом не показывал. Сам научился шкатулки делать. Из березы делал, а верх красным деревом для красы отделывал, узорами, под политурой. Чистота такая, что дай бог зрячему мастеру так отделать. В каждой шкатулке тайничок устраивал. Кто найдет тайничок — музыка заиграет, навроде мандолины. Богатые люди охотились за шкатулками, до тыщи рублей платили. Это до революции-то!
— И сохранились те шкатулки? — поинтересовался Алексей, когда Лавруха умолк.
— Как же! В музеях.
Старик наконец закурил и продолжал:
— Если приведется быть вам в городе Вятке, не поленитесь сходить в музей. Лежат там под стеклом часы Бронникова, Все из дерева сделаны. Без единой железки.
— Некуда было время девать вот и забавлялись.
— Забав-ля-лись? — с расстановкой произнес Лавруха, ища глазами того, кто произнес эти обидные слова. — Э-эх вы, непонятливые! И чему тольки вас в школах учат! — Лавруха затянулся из трубки, пустил дым вверх, подальше от девушек. — Человек должен все так делать, чтобы от сделанного людям радость была. Тогда и самому сладко делать. В каждом человеке есть дар, да не каждый знает об нем. Иной всю жисть проживет, а дара своего и не откопает. А у кого дар как нарыв набухает, набухает и в одночас прорвется… Вот так и с Бронниковым было. Тут, милые мои, дело глубокое… — И вдруг он понизил голос: — Жил этот самый Миколай Бронников бедно. Изба по-черному, с одним оконцем. И вот в зимнюю непогодь жена с робятишками на печке лежит, а он при лучине работает. Сидит у стола день деньской и вечер до полуночи, скрипит, скрипит струментом, как сверчок. Жена окликнет, а он не слышит. Весь в работу ушел, от всего мирского душой ослобонился. «Миколай, — плачет жена, — как жить будем? Картови на неделю, не боле осталось, в сусеке пусто, все вымела, последнюю квашню поставила». А Миколай ничего не слышит, от всего отрешился. В избенке у него, правду сказать, ничего, почитай, не было. Стол, да кадка с водой, да светец для лучины — вот и вся небыль. Ну, лавка еще была, на ней все и сидели. «Миколай! — кричит уж жена. — Помилуй, господи! Ты с ума сошел!..»
Лавруха пососал трубку, закашлялся.
— Вы, ребята, не курите и не нюхайте. Баловство одно. Я на переменку шпарю — то в нос, то в горло… Да… Так вот как было дело-то, — продолжал Лавруха. — Я сам, конечно, не видал, но люди сказывали, жена его тоже говорила… в свое время в газете печатали… Значит, была зима. Бураны-метели гудели — ни зги не видать. Бронников ничего не видел, не слышал, все за работой сидел, часы делал. А началось все из-за попа. Купил поп карманные часы и всем показывал, хвалился. Поглядел часы и Николай Бронников. Занятно показалось. Попросил часы у попа на два дня. «Я, — говорит, — размеры сыму». Доверил поп часы и получил их обратно целехонькими, через два дня, как уговор был. Бронников-то, не будь дурак, все часы до последнего винтика и колесика разобрал, размеры со всего снял и на бумаге нарисовал… Ну, работает, значит, крышку из капа сделал. Кап — это наросты на березе бывают, будто бородавки огромные… Древесина каповая свилеватая, вся искручена и крепкая больно. Этот кап выщелачивают в горячей воде, пропаривают во влажных опилках. Оттого древесина делается этакая светло-палевая, чуть с краснинкой, будто ее розоватым туманом подернуло. А тоненькие жилочки яснее проступают, в кружевной рисунок переплетаются. Как начнешь каповую древесину политурой натирать, она блеск дает. Тогда жилочки как резцом прорезаются и в глубину уходят, будто и не в древесине они, а бог знает в чем — в хрустале либо в янтаре… Сделал Бронников корпус, за шестеренки и колесики разные принялся. А какие в карманных часах шестеренки? В руках нечего держать. Зубчики — едва глазом видно. А все они должны быть одинаковы, и шаг меж ими точно ровный. Чуть напильником лишнего тронул — точность нарушил… Первую шестеренку пять раз делал. Доделывал последний зубчик, надо было сострогнуть с папиросную бумагу. Рука потверже взяла — отлетел зубчик, два месяца труда впустую пошло. Другой раз в одном месте расстояние меж зубчиками больше, чем надо, получилось. Наверное, лишний раз напильником ширкнул. Целый день Миколай разглядывал шестеренку: думал, глаза подвели. Разглядывал, разглядывал и решил: глаз у него верный, а шестеренка испорчена… И так пять шестеренок забраковал, только шестой остался доволен… Это почти за год-то труда!
Пришла весна. Мужики — в поле пахать да сеять, а Миколай над своими часами сидит. Жена опять со слезами. Хозяйство, мол, забросил, все в деревне над ним смеются. «Правду говоришь, — сказал он жене, — хозяйство забросил, а часы бросить не могу: они, все равно как хворь, во мне, душе покою не дают. Умру, а не брошу…» Все хозяйство жена на себя приняла. Да много ли баба сделает! Ей и пахать, и сеять, и холсты ткать, и семью обшивать, и робятишек обихаживать… К осени корову продали. Пошла жена с детьми по миру с сумой на пропитание чужие куски собирать.
Раз днем пришли в избу староста, поп и два мужика. Сели, поглядели на Миколая. Староста спрашивает: «Миколай, где твоя баба, где дети?» Отвечает, что, мол, по миру пошли на пропитание Христовым именем просить. «Довел баловством», — сказал староста. А поп попросил: «Ну-кось, покажи!» Поглядел. «Ваккурат сделано. Без дьявольской подмоги это сделать нельзя. Околдовал тебя дьявол». Староста сказал свое: «Было бы при крепости, привели бы тебя на барскую конюшню да высекли бы розгами. Блажь-то прошла бы. А теперь велено доставить тебя в город, уездное начальство хочет на твое рукомесло поглядеть…»
Доставили Миколая в город, привели в управу, а там чиновники… сидят, папиросочки покуривают, в камин, на огонь поплевывают. Одним словом, ведут себя по-господски. Самый главный — начальник уездного управления, полковник. Перебирает он, значит, части деревянных часов, спрашивает: «Как тебя зовут?» — «Миколаем, ваше высокоблаородие». — «А по прозванию?» — «Бронниковым прозываюсь». Начальник со смешочком спрашивает дальше: «Ты что же, немцев надумал перехитрить?» Глянул Бронников прямо в глаза полковнику и ответил, как отрезал: «Так точно, ваше высокоблаородие, потому как мы, русские, тоже могем, хоша и в лаптях ходим и грамоте не обучены». Тут начальник медведем взревел: «Как ты смеешь, дурак! Часы из металлу делают, из железа. И в России их не изготовляют, потому что русские образованием и наукой до немцев и англичан не дошли. А ты — часы деревянные!..» Песочил, песочил начальник Бронникова, а он свой ответ держит: «Можно, ваше высокоблаородие. Оно, дерево-то, на все пригодно. Из него можно телегу сделать, избу срубить, музыку изготовить, а можно зазря в печке спалить. Надо знать, какое дерево к чему способно. К примеру, колесики часовые и маятник надо из пальмы делать. Она красоты в отделке не дает, зато прочна, особливо ежели веретенным маслом пропитается. Кап хорош для корпуса, не коробится, не разбухает, не усыхает, не трескается». Тут полковник перебивает его, тольки уже без того крику, как поначалу было: «А стрелки из чего?» — «Из жимолости, ваше высокоблаородие. Она дюже крепка и в работе податлива…» Тут чиновники переглянулись: «Видал, мол, лапотник-то как отбривает». А начальник опять вскипел: «Пружину, дурак, стальную делают». А Бронников сказал, что пружину из бамбука сделал. «У нашего барина удилище было. По виду тростник, а твердое, что твой камень. Его закалить еще можно. Я пробовал полоску в кольцо свернуть, получается пружина…» Видит полковник, что не переспорить ему мужика, встал, аж красный весь, ногами затопал, заорал: «Врешь! Деревянные часы ходить не будут». Бронников тоже распалился от обиды, стоит на своем: «Будут! Дольше железных проживут…» Чиновники захохотали. А Бронников подошел к столу: «Извольте, — говорит, — поглядеть на крышку. Она из капа сделана. Поднесите к глазам — и покажется, в ней будто глубоко, глубоко. А она в толщину-то как у железных часов. Это красота деревесины. А крепость лучше железной, ржавчины не боится». Замолчал начальник, не знал, что сказать. Сидел тут фершал уездный, пьяница, говорят, был перевостатейный. Он и говорит: «Господа! У него помутнение разума, он ума лишился». Бронников ему перечить стал, да не дали ему, загалдели чиновники: «Сумасшедший! Хозяйство забросил! Семью по миру пустил!» Самый-то главный начальник вдруг сгреб со стола части часов да и швырнул в камин… Бронников с кулаками на него бросился, да тут заскочили полицейские, скрутили ему руки…
Год пробыл Бронников в сумасшедшем доме. А как вернулся в деревню, крестьянствовать стал. Пришла зима, опять за часы взялся… Прошло шесть лет. И показал он часы карманные, все из дерева сделаны, цифры перламутром выложены. Цепочка из круглых звеньев, звено в звено, из одного куска пальмового дерева вырезана. Часы ходили, время верно показывали. А размером в поперечнике три сантиметра на теперешнюю меру.
Слух о часах пошел по губернии, дошел до Вятки. Примчался к Бронникову купец, сторговал часы, повез с другим товаром во французский город Париж на ярманку. И купил их там японский император. Приехал купец к Бронникову, заказал новые часы… И стал Бронников мастером деревянных часов… Десять штук за свою жисть сделал. И перестали над ним смеяться, а в музеях и сейчас его фамилия выставлена…
Умолкнув, Лавруха выколотил пепел из трубки.
— Так-то, милые мои. Когда человек не только руками, а и душой трудится, тогда все у него получается. Спасибо за угощение…
Старик ушел, и долго еще после его ухода не рассеивалось настроение, созданное рассказом. И когда запустили магнитофон и девушки затоптались в фокстроте, в разговоре парней все еще произносились имена первопечатника Федорова, тульского кузнеца Левши, литейщика Андрея Чохова и других, оставшихся многим поколениям в назидание.
В разгар веселья приехал Николай Семенович. Облепленный снегом с головы до ног, он ввалился тяжело и смешно.
— Дед-мороз! Дед-мороз! — Галя захлопала в ладоши. — А где же елка и подарки?
— Елку не привез — Новый-то год прошел, а подарки — вот!
Любопытные девушки вынули из дорожной сумки свертки.
— Макароны… консервы… халва… Девчонки, халва!..
— Вы продолжайте веселиться, не обращайте на меня внимания. Ешьте халву, девушки, парням не давайте: это у нас редкость. На совещанье в буфете по списку отпускали. — Николай Семенович скрылся за перегородкой и некоторое время спустя вышел к столу. — Девушки, а вы не всю сумку обшарили, там сбоку в газете кое-что есть.
— Посмотрим. — Ника запустила руку в сумку, вытащила бутылку коньяку. — Это не для нас.
Девушки и парни отказались от коньяку («клопами пахнет»), пили наливку, а Николай Семенович налил себе рюмку.
— Я пропущу, продрог до костей. Хорошо, что на лошади поехали, на машине застряли бы: на шоссе сугробы.
Его почти не слушали. Ника объявила:
— Следующим номером нашей программы — чай с ежевичным вареньем. Алеша, разжигай керогаз!
Она чувствовала себя прекрасно, ей нравилась компания и то, что никто из парней не напился, как это иногда случалось на других вечеринках.
За чаем верховодили Галя и Любка, говорили о новых кинокартинах, о модных поэтах и певцах. Ника слушала жадно, досадуя на себя: «Отстаю. Раньше забивала Любку по всем статьям, а сейчас глазами хлопаю…» С грустью сказала:
— К нам такие кинокартины придут через год.
— А то и совсем не придут, — произнес Славка.
— Почему? — спросила Галя.
— Видишь ли, считается, что деревенские жители идейно слабовато подкованы, могут не всё или не так понять. То, что можно в городе, — в деревне нельзя.
— Не может быть! — воскликнула Галя.
— Правда, правда! — поддержала Славку Ника. — Я не раз видела картины в городе, а потом у нас. Не то: много вырезано.
— А чего удивляться! — вступил в разговор Алексей. — «Дни Турбиных» разрешено ставить только одному театру, МХАТу, и больше никому. Не понимаю я этого… Ну, да не к месту этот разговор. Лучше веселиться.
— И правда, не на собрание пришли, — за всех согласилась Ника, поставила на патефон пластинку. — Вальс! Пойдем, Алеша!
Она танцевала легко, подпевала без слов. Густо-синие глаза ее смотрели грустно, в себя.
Алексей заметил это и спросил, почему она невеселая.
— С чего ты взял?
— По глазам вижу.
— Какой прозорливый! — Она усмехнулась, но в глазах было все то же выражение грусти. — Я просто думаю.
— О чем?
— Мало ли о чем можно думать даже во время танца.
— Конечно, — неуверенно согласился Алексей и больше ни о чем не спрашивал. Мелькнула догадка, что она думает о Владимире Жбанове, внезапно уехавшем в город. Славка уверял, будто слышал, что Жбанов вернется в Усовку ненадолго, заберет Нику и уедет совсем. «Как заберет?» — не удержался тогда от вопроса Алексей. «Как, как? Не понимаешь? — Славка скривил размякший рот. — Уедут вместе, а про остальное у них спрашивай… может, женятся, а может, так… испытательный срок. Девке надо как-то пристроиться в городе…»
Впереди кружились Галя с механизатором Лялиным, недавно вернувшимся с военной службы. Оба скучно смотрели мимо друг друга. Галя, конечно, думает о своем Вадиме, а Лялин робеет перед студенткой, потому и скован. А все-таки больно Алексею, что у Гали завелся какой-то Вадим. Конечно, кроме дружбы, у них ничего не было, но раз она полюбила кого-то, значит, дружбе конец. А измена друга не легче, наверное, измены женщины.
— Ты что такой хмурый, Алеша? — В глубине Никиных глаз мечутся горячие светлячки.
— Да так…
С шипением угасли последние звуки вальса, он поблагодарил девушку и с неестественной оживленностью стал уговаривать всех выпить по рюмке коньяку, сам выпил первый и, выйдя на кухню, чтобы поставить на керогаз остывший чайник, взглянул на себя в настенное зеркало. Свое лицо показалось чужим, мрачным, обиженным.
…Николай Семенович Венков, оставшись после ухода молодежи один, посмотрел на вымытую девушками посуду, выпил подряд две рюмки коньяку и, закусив с аппетитом, лег спать.