Каляев опомнился на бульваре среди волн тополиного пуха, плюхнулся на скамейку в намерении обдумать происшедшее и успокоиться, но вместо этого принялся нещадно ругать себя и добавил в кровь адреналина. Постепенно, однако, он переключился на Игоряинова, чье позорное поведение дало почин неудачам сегодняшнего дня.
Три стадии пережили отношения Каляева и Игоряинова. Сначала было стремление Каляева подражать Игоряинову, потом — равноправие во всем, и под конец — легкая ирония Каляева, которую тот старательно прятал, и беспричинное, казалось бы, поскольку Каляев повода не давал, раздражение все понимающего Игоряинова. Ко времени их знакомства Игоряинов уже входил в невеликое число «наших литературных надежд», публиковался в толстых журналах и по-хозяйски разгуливал по Дому литераторов. Каляев же был провинциальным журналистом, с беллетристикой не печатался, и в Дом литераторов (а точнее, в ресторан Дома литераторов) его не пускали швейцары. Сознавая свое первенство, Игоряинов говорил с Каляевым покровительственно, но подчеркивал, что в делах литературных они равны. «Я бы предпочел по гамбургскому счету», — вот первые слова, которые Каляев услышал от Игоряинова, когда судьба свела их на семинаре молодых писателей. «Гамбургский счет» — любимое словосочетание Игоряинова в ту пору.
Прошло два года, и многое переменилось. Каляев перебрался в первопрестольную, напечатал в «Юности» повесть, а главное — даже самые обыденные вещи научился говорить со значением, как это принято в столице. Вот тогда они окончательно сблизились с Игоряиновым, и Каляев был одним из тех, кого Игоряинов позвал в «Рог изобилия» — организованный им неформальный (как тогда говорили) клуб писателей.
Уже сам факт создания клуба разгневал генералов от Союза писателей, очень подозрительных ко всему неформальному, Игоряинов был выведен за штат «наших литературных надежд», а один старичок, классик социалистического реализма, даже назвал его сектантом от литературы (после этого соклубники заглазно стали называть Игоряинова Секстантом). Игоряинов вместо того, чтобы покаяться или хотя бы все это молча проглотить, написал письмо в секретариат Союза и получил отповедь в «Литературке» за подписью «ОБОЗРЕВАТЕЛЬ». Правда, само письмо Игоряинова опубликовано не было и его мало кто читал, но в окололитературных кругах утвердилось мнение, что оно жуткое. После этого вплоть до самой перестройки ни об Игоряинове, ни об остальных «рогизобовцах» (это новообразование тоже изобрел старичок-классик, в юности бывший «пролеткультовцем») ничего слышно не было. Но когда стало можно, выяснилось, что зря времени они не теряли — даже медленно пишущий Каляев и тот сочинил «в стол» три повести.
Начался натуральный бум. Все литературные накопления были опубликованы, а издатели требовали: давайте еще, еще, еще... Казалось, так будет всегда, но, увы, литературу из письменных столов догнал и поглотил графоманский вал. Прежние издательства разорились, а новые создавались людьми, которые еще вчера торговали кроссовками. «Рогизобовцы» с удивлением обнаружили, что появились другие, менее разборчивые в средствах и оттого более удачливые претенденты на места, с таким трудом заслуженные в доперестроечных схватках; новым издательствам нужны были свои авторы, использующие простенький синтаксис и логику, доступную читателю с семиклассным образованием, — словом, авторы, понятные самим издателям. И многие не удержались — многие подались в свои...
Игоряинова новая ситуация коснулась совсем иначе, нежели его товарищей, ибо к этому времени он уже прочно входил в сонм крупнейших российских издателей. Сразу, как стало можно, часть соклубников во главе с Игоряиновым организовала редакционно-издательский кооператив «Проза». Издательского дела никто из них по-настоящему не знал, и «Проза» неминуемо была обречена на гибель, но тут на игоряиновском горизонте, как черт из табакерки, возник Любимов. Собственно говоря, познакомились они давно: когда-то молодой литсотрудник Любимов напечатал в журнале «Бытовая химия», где заведовал научно-художественным отделом, рассказ пятнадцатилетнего школьника Вити Игоряинова. С тех пор прошло, страшно пред ставить, четверть века, и все эти годы в министерстве химической промышленности, в ведении которого находилась «Бытовая химия», шла, то затухая, то разгораясь вновь, дискуссия, нужен журналу научно-художественный отдел или нет. Руководство журнала с подачи неугомонного Любимова, желавшего не только прославлять стиральные порошки и средства для обеззараживания унитазов, но и публиковать высокохудожественную прозу, с переменным успехом интриговало в курирующих журнал высших сферах в пользу художественности, а Любимов при этом еще и успевал со своим другом и соавтором Михаилом Вятичем заниматься сочинительством и ежегодно выпускать книжки — и художественные, и кулинарные, и научно-популярные, и даже книжки-раскраски для детей.
То, до чего не дошли руки чиновников министерства и партийных кураторов, содеяла перестройка. В не учтенный историей миг события приняли ураганный характер, и даже их непосредственные участники до сих спорят о том, что случилось раньше:ликвидация научно-художественного отдела, закрытие журнала, упразднение министерства или прекращение в стране производства стиральных порошков. Как бы то ни было, редакция «Бытовой химии» в полном составе оказалась выброшена на улицу. Но тут на любимовском горизонте, подобно белому роялю в кустах, появился Игоряинов со своим новорожденным, но уже умирающим кооперативом. И черт из табакерки ударил по клавишам!..
Олег Мартынович включился в работу со всей страстью. Вскоре в числе сотрудников «Прозы» оказались лучшие кадры «Бытовой химии» и наиболее ценные из них были приняты в члены кооператива со всеми вытекающими отсюда правами. А еще через некоторое время «Прозу» со скандалом покинули наивные ее зачинатели, за исключением Игоряинова; кооператив перерегистрировали как товарищество с ограниченной ответственностью с двумя — Игоряиновым и Любимовым — товарищами-совладельцами во главе. В связи с этим ходили недобрые слухи, даже поговаривали, что кто-то из ушедших намерен судиться; насчет суда, конечно, был перебор, но репутация Игоряинова основательно подмокла. Тогда же незаметно умер «Рог изобилия», устоявший под прессом скверного тоталитарного государства, но не перенесший дележа кооперативного имущества при демократической власти.
Каляев в учредителях кооператива не состоял, и не потому, что его не позвали, а потому, что сознавал свою полнейшую неспособность к регулярной работе, и по собственной воле остался в стороне. Переломный момент в жизни «Прозы» стал, однако, переломным и в его отношениях с Игоряиновым, поскольку среди ушедших были Бунчуков и Панургов, которых Каляев числил в друзьях-приятелях, и прочие близкие его сердцу люди, а противоположную партию персонифицировал несимпатичный Любимов. Полного разрыва между Каляевым и Игоряиновым не произошло, но как- то само собой вышло, что видеться они перестали...
День едва подобрался к середине, а Каляев ощущал себя разбитым. Встречаться с Виташей особого желания не было, ибо нынешнее благополучие Виташи больше, чем что бы то ни было, наводило Каляева на мысль о своих неуспехах. Театральный художник Виташа был человеком не от мира сего и еще недавно влачил безвестное нищенское существование, а теперь ездил по америкам, вещал с телеэкрана и, по слухам, крутил роман с какой-то голливудской дивой. После института Виташу пригласил в «Открытый театр» сам Судаков, но где-то на ближних подступах к премьере — а ставили «Сирано де Бержерака» — он из-за пустяка напрочь разругался с мэтром, ни в каком театре впредь не служил и долгое время жил чем Бог пошлет. И вот как-то Бунчуков, на заре туманной юности проучившийся два неполных курса в Суриковском, по пьянке предложил Виташе съездить на лето в Инту рисовать вывески — дескать, он, Бунчуков, знает, какой там, на русских северах, спрос на вывески и может организовать выгодный заказ; и более того, такой заказ у него уже в кармане, да жаль, нет достойного партнера для поездки, а одному ехать... ну ты сам понимаешь, скучно одному.
Когда легкий на подъем Виташа с рюкзаком за спиной рано поутру вырос на пороге бунчуковской квартиры, будущий писатель-лауреат никак не мог понять, о каких таких северах идет речь, но, поняв, от своего не отступил. С больной головой он со брал багаж, куда, как выяснилось уже в Инте, затесались сразу три галстука и манишка, которой Бунчуков страшно гордился и которую в жизни не надевал, но не было ни одного носового платка, а трусы оказались одни и почему-то дамские.
Увидев трусы, Бунчуков дико захохотал, вспомнив, что запер в квартире Варьку Бодровинскую. Это придало ему дополнительные силы. Он напряг память и вспомнил, откуда втемяшилась ему в голову эта Инта, ибо Бунчуков, хотя и врал непрерывно, всегда имел всамделишно существующую отправную точку. Неделю назад Варька, работающая в какой-то природоохранной конторе, обмолвилась о своем ухажере- американце, специалисте по оленям и ягелю, иногда наезжающем в Москву, а прочее время пребывающем в совместной экологической экспедиции, которая базируется в Инте; американец был крайне огорчен тусклостью витрин и отсутствием ярких вывесок в этом суровом городе.
Что именно Варька говорила, Бунчуков в точности не помнил, но это было и не важно. Проявив свойственную ему энергию, он в полдня нашел ухажера-американца, что было очень кстати, поскольку взятые с собой копейки они пропили еще в дороге. Упоминание о Варьке обеспечило им ужин и ночлег, а на следующий день — что самое курьезное — Бунчуков раздобыл-таки заказ на оформление вывески кафе «Русский чай».
Левую половину вывески, где красовался молодец в шароварах со связками баранок, надетыми крест-накрест, как пулеметные ленты, друзья выполнили суриком, правую, с кипящим чайником и переплетенными калачами, — костью жженой; иных красок на близлежащей стройке стащить не удалось. Вид вывеска имела зловещий, и Бунчуков, живописуя эту легендарную поездку, всякий раз патетически возвышал голос, когда доводил свой рассказ до сдачи вывески приемной комиссии. Денег им не заплатили, но и не побили, что, по-видимому, уже было колоссальным достижением.
Но не это главное — главное в том, что Виташа, прилично говорящий по-английски, крепко подружился с Байроном; так звали американца, и Бунчуков до сих пор не знал имя это или фамилия.
Дальше события понеслись вскачь: Байрон женился на Варьке (Бунчуков был у него свидетелем), и Виташа подарил им на свадьбу свою старую картину «Девушка, убегающая от милиционера», писанную маслом, — вообще-то масляные краски по причине их дороговизны он использовал редко. Картина была вывезена в Америку, где попалась на глаза искусствоведу из бывших советских. На удачу, искусствовед как раз собирался в Москву; оттуда он вернулся с картинками Виташи, без проблем пропущенными таможней как малоценные. Через месяц Виташа получил от искусствоведа приглашение, собрал дежурный рюкзак и отбыл в Америку. Провожали его всем миром, и так хорошо провожали, что Бунчуков с Портулаком прямо из аэропорта угодили в вытрезвитель. Каляев же в последний момент сунул в кармашек Виташиного рюкзака нелишние для себя сто долларов.
И теперь вот Виташа вернулся на родину, но — все по тем же источникам, что распространяли слухи про голливудскую диву, — не навсегда; будто бы Виташу при гласили оформить спектакль то ли в одном МХАТе, то ли в другом, то ли в Малом театре; назывался также и Большой театр, и даже балетный спектакль «Шехерезада», но это было настолько чересчур, что друзья Виташи воспринимали вероятность такого поворота событий с юмором. Каляев тоже острил что-то про балетные пачки и кордебалет, но как-то кисло; с недавних пор у него возник комплекс, чего раньше не наблюдалось: он боялся, что его заподозрят в зависти к Виташе. Самое ужасное, что зависть наличествовала; Каляев ощущал, как ее червячок точит душу, и ему было стыдно.
Он посмотрел на часы и увидел, что к Виташе опаздывает. Но сразу подумал, что безалаберный Виташа никогда не приходит, то есть раньше не приходил, вовремя, и представил, как придется маяться на солнцепеке. Заодно он обругал себя за место встречи, которое сам назначил — зачем-то предложил встретиться неподалеку от дома Виташи, куда из «Эдема» ехать на метро с пересадкой. Вообще о чем он думал, когда договаривался с Виташей? Какой смысл в ожидании бунчуковского застолья сидеть полдня в каком-нибудь занюханном кафе?
Тут Каляев вспомнил, что денег на кафе у него нет, и окончательно расстроился. В иной день он, не задумываясь, пошел бы с кем угодно и куда угодно без копейки за душой (тем более что сам жмотом не был), но в нынешней ситуации это выглядело непристойно. Прежде за бесштанного Виташу всегда кто-то платил, и получалось, что будет теперь Каляев заранее рассчитывает, что Виташа, обретший благополучие,платить за него. Все эти рассуждения были законченной чушью, и Каляев понимал это, но поделать с собой ничего не мог. Решено! Он пойдет прямо к Бунчукову, и да простит его Виташа!
На эскалаторе он вспомнил о свидании, назначенном секретарше Игоряинова. Этим свиданием, конечно, можно было пренебречь, но в Каляеве взыграло ретивое. «Хватит! — сказал он себе. — Надо все делать так, будто все нормально! Что я сегодня как размазня какая-то!.. А девушка и вовсе не виновата!» С девушками же Каляев, когда пребывал в надлежащей форме, обращался чрезвычайно лихо.
Приняв твердое решение, Каляев выбрался из метро возле парка культуры и отдыха и два часа, сняв рубашку, гонял по пруду парка на водном велосипеде. Когда велосипед был возвращен в стойло, Каляев, весь в брызгах и порядочно загоревший,ощутил прилив бодрости и уже без насилия над собой с легким сердцем отправился на свидание к Людочке.
А в «Прозе», пока Каляев боролся со своими комплексами и невезением, происходили неприятные события. Часа через два после того, как кабинет Игоряинова был открыт, а сам Игоряинов так и не появился, Любимов начал проявлять первые признаки беспокойства.
Отношения президента и директора «Прозы» были сложны и запутанны. Будучи равноправными совладельцами издательства, они не случайно придумали себе должности, которые это равенство узаконивали. Но руководящие функции между ними поделены не были, и это порой ввергало издательство в хаос. В особо острых случаях Игоряинов и Любимов дулись друг на друга и, бывало, не разговаривали между собой по несколько дней. Тогда передаточным звеном между ними становилась Людочка, вынужденная озвучивать Любимову мысли Игоряинова, обращенные вроде бы и не к Любимову, а куда-то в безбрежное пространство, и передавать Игоряинову — в заметном сокращении — идеи Любимова, который безудержно дарил их кому ни попадя.
При всем несходстве характеров Виктор Васильевич и Олег Мартынович имели одну общую и весьма не любимую подчиненными черту — оба полностью доверяли только себе и только свое мнение считали правильным. При этом Игоряинов всегда выглядел сомневающимся, а Любимов вел себя так, будто не сомневался никогда и ни в чем. Но неуверенность Игоряинова была обманчива и проистекала исключительно из его деликатности — ему бывало неловко доказывать собеседнику очевидное и тем ставить того в неудобное положение. Например, если расходились мнения Игоряинова и сотрудника, ссылающегося на орфографический словарь, то Игоряинов долго подступал к теме и, собравшись, извиняющимся тоном говорил, что словари составляют люди, а людям свойственно ошибаться, поэтому словарь врет, а его, Игоряинова, мнение верно и обжалованию не подлежит. Любимов со словарями обычно не спорил, но зато неколебимо знал, как надо варить супы, запускать ракеты, анатомировать лягушек, пить водку, составлять расписание электричек, оживлять утопленников, выращивать овощи, чинить компьютеры, лечить плоскостопие, ставить капканы, воспитывать детей, конструировать подводные лодки, делать тысячу других дел и, разумеется, издавать книги.
Когда ситуация обретала неопределенные черты, не укладывалась в привычную диспозицию и, хуже того, не поддавалась управлению, Олег Мартынович выходил из себя, начинал, копя желчь, метаться по издательству и обрушивал свой гнев на первого попавшегося. По долгу службы таким первым попавшимся, а точнее первой попавшейся, часто оказывалась Людочка. Но нынче ее партия была отыграна еще с утра, поэтому к середине дня, когда Олег Мартынович замелькал в коридоре и зарыскал по комнатам в поисках подходящей жертвы, с Людочкой он разговаривал дружелюбно.
Любимов забегал в ее комнату, бросал два-три неразборчивых слова и уносился куда-то, чтобы опять возникнуть с какой-нибудь безделицей. В такие минуты он умудрялся создавать иллюзию своего одновременного присутствия во всех комнатах издательства, раздавал сотни взаимоисключающих указаний и добивался того, что сотрудники вовсе переставали работать, а наиболее смелые шли снимать стресс на второй этаж в столовую, где в розлив продавались пиво и вишневый пунш, почему-то считающийся безалкогольным. Совершив моцион, Любимов ненадолго успокаивался и в эти короткие минуты был способен принять разумное решение. Вот и сейчас, пронесясь по коридору, он ворвался в свой кабинет, постоял, глядя в стену, и внезапно обмяк, опустил плечи и побрел к Людочке походкой усталого пятидесяти двухлетнего человека, которого многочисленные заботы заставляют выглядеть старше своих лет.
Людочка, несмотря на нервную обстановку, дочитала уже «Пиршество страсти» до эпизода с ананасами и пребывала в замешательстве, потому что не могла понять, откуда в тропиках взялся заснеженный берег и отчего ананасы выступают символами неуничтожаемой любви. Из прочитанного это никак не следовало и выглядело столь явным ляпом автора и редактора, что впору было заподозрить в появлении снега под пальмами не ляп, а особый изыск, а в ананасовой символике глубокое понимание предмета — кто знает, что именно у тропических аборигенов овеществляет любовь и сопутствующие ей переживания.
Размышляя над этим, Людочка не вспомнила, что уже читала о заснеженных ананасах в «Страсти на склонах Фудзиямы» и «Поцелуе длиною в жизнь»; и как было ей упомнить такие детали, если она глотала любовные романы десятками и бурные их события проносились в ее голове, не оставляя ничего, кроме слабого кометного шлейфа надежд, что когда-нибудь нечто подобное произойдет и с самой Людочкой. Так что, дойдя до соответствующего места в «Пиршестве страсти», она только укрепилась во мнении, что этой бесспорной нелепицей — ананасами на снегу под крутым тропическим солнцем — ее память обязана гипнотическим талантам Каляева.
Ананасы на зимнем пляже были своего рода визитной карточкой каляевских любовных романов. Как-то, будучи зимой на Рижском взморье, Каляев и Бунчуков купили мерзлый ананас и сгрызли его у кромки черной балтийской воды, а потом у них завязались тесные, хотя и скоротечные отношения с конькобежками из общества «Трудовые резервы». Узнав, что Каляев увековечил этот эпизод аж в трех книжках, Бунчуков назидательно сказал Портулаку, что всамделишный писатель все подбирает и ничего у него не пропадает зря.
Подумав, что следует приберечь все вопросы для Каляева, Людочка собралась читать дальше, но тут в комнату вошел Любимов, и лишь благодаря тому, что в этот раз он был обмякший и не стремительный, ей удалось благополучно спрятать «Пиршество страсти» под спасительный «Ньюсуик».
— Налейте мне чаю, Людочка, — сказал Любимов и нараспев добавил: — Я хочу напиться чаю, к самовару подбегаю... а она за мной, за мной — по Садовой, по Сенной... Налейте мне в игоряиновскую, принципиально буду пить из его чашки, чтобы знал — надо на работу ходить. Кстати! Наберите-ка его домашний телефон! — и, увидев, что Людочка, устремившаяся уже было к самовару, повернулась к столу, на котором стоял телефон, определил последовательность ее действий: — Сначала — самовар, потом — телефон!
Приняв чашку, из которой так и не удалось испить Каляеву, Олег Мартынович выцарапал из сахарницы кусок сахара и стал, громко прихлебывая, пить вприкуску. А Людочка поставила телефон на автодозвон, села за стол и, вытряхнув на «Ньюсуик» кучу пластмассовых скрепок, принялась сортировать их по цвету и форме. В этой бессмысленной работе, как ни странно, имелся резон — Любимов не любил, когда сотрудники издательства бездельничали.
В молчании, нарушаемом лишь хрустом сахара, они провели минуты три — телефон Игоряинова был занят.
— А может быть, он вовсе не приходил, а, Люда? — вдруг спросил Любимов.
— Может быть, — печально ответила Людочка.
— Или, может быть, он попросил вас сказать, будто приходил, а сам... Ну мало ли что он сам...
— Выходит, это мы с ним специально договорились, чтобы дверь сломать?
— Да, дверь... — вздохнул Любимов, посмотрел на приставленную к стене створку, и мысли его приняли иное направление. — Надо поторопить, чтобы скорее дверь починили. Позвоните коменданту, пожалуйста, пусть рабочих пришлет, скажите, что оплатим и рабочим заплатим отдельно — не оставлять же разверстым кабинет. — Он усмехнулся. — Не ровен час, рога игоряиновские украдут... Давайте звоните скорее, а то уйдет комендант и будем куковать!
Последнее было сказано так, будто за этим Олег Мартынович и пришел к Людочке и будто еще несколько секунд назад он не обвинял ее в непонятном сговоре с Игоряиновым.
— Так куда звонить, к Виктору Васильевичу или к коменданту? — сказала Людочка, кивая на телефон, который мигал зеленой точечкой, свидетельствующей о том, что набирается игоряиновский номер.
— А вы вручную попробуйте, — посоветовал Любимов. — Он может мигать, а сам ничего не набирает.
— Хорошо, — кротко согласилась Людочка и стала сама нажимать кнопки.
Из трубки неслись частые гудки.
— Набирайте, набирайте, — настаивал Олег Мартынович. — Да что же вы спешите, помедленнее надо, помедленнее.
Апатия у него прошла, и он снова взвинчивал себя.
— Хорошо, я буду помедленнее, — сказала Людочка и стала нажимать кнопки с паузами.
— Да так вы будете до второго пришествия набирать! — вскричал Любимов и выхватил у нее трубку. — Алло, алло! — закричал он через пару секунд. — Вот видите, я правильно набрал, и соединилось, — обратился он к Людочке и сказал в трубку: — Нет, я не вам! Это квартира Игоряинова?.. Виктора Васильевича будьте добры!.. Как это, на работу? На работе его нет, я звоню с работы. Я — Любимов!.. Любимов! По буквам передаю: Люся, Юля, Барбара... Барбара! Фильм «Санта-Барбара»... А, поняли... Так... так... Ну где же он может быть... Так... Что же он, надо было отлежаться... Хорошо... Мы отыщем его, не беспокойтесь, все будет хорошо. Хорошо... Ах, черт!.. Хорошо... Как прояснится что-нибудь, я вам позвоню. Всего доброго! — Бросив трубку на рычаг, Олег Мартынович произнес: — Утром, перед уходом на работу, Игоряинов жаловался на сердце и пил нитроглицерин. Надо звонить по больницам! — Он окинул взглядом книжные полки. — Где телефонная книга?!
— Похлебаев взял, — сказала Людочка, немножко злорадствуя в душе, поскольку предчувствовала реакцию Любимова — у Похлебаева сегодня был свободный день.
— Борис Михайлович! — выбегая за дверь, выкрикнул Любимов имя-отчество Похлебаева, бывшего главного редактора «Бытовой химии», который когда-то принял Любимова в свой журнал и которого Любимов после кончины журнала приютил в «Прозе». — Борис Михайлович, где вы?! Борис Михайлович!
Очевидно было: Любимов забыл, что Похлебаева в издательстве нет, но орал он так громко, что тот, если бы не уехал из города на дачу, мог бы услышать директора издательства даже не выходя из дому.
Через минуту Любимов еще раз возник на пороге Людочкиной комнаты с указанием позвонить Похлебаеву, чтобы тот сообщил, куда дел телефонную книгу, и умчался наводить порядок. Слышно было, как он распекает кого-то за правку зеленым цветом, когда как, по мнению Любимова, следовало править синим или на худой конец черным.
Людочка для проформы позвонила Похлебаеву и приступила к поискам телефон ной книги. В тот момент, когда Любимов сказал про нитроглицерин, она почему-то вспомнила о способностях Каляева. Вообще-то, она и не забывала о них, но пребывали они в ее голове как бы фоном всему происходящему, а тут вышли на передний план.
Ни в какую телепортацию она, конечно, не поверила; сие лженаучное явление представлялось Людочке полетом с неслыханной скоростью, и она даже прыснула, вообразив, как Виктор Васильевич, похожий на небольшого бегемота, со свистом несется по направлению к Калимантану. Вместе с тем само существование Калимантана с омывающими его водами сомнению не подвергалось, и появление там Игоряинова не выглядело таким уж неестественным — Виктор Васильевич покидал пределы Отечества чуть ли не ежемесячно и с начала года побывал на книжных ярмарках в Барселоне, Милане и Лейпциге и по частному приглашению в Лос-Анджелесе. Если бы он объявил о предстоящем посещении Калимантана, то Людочка вряд ли бы удивилась. Другое дело, что Игоряинов ничего такого не объявлял и никуда вроде не собирался.
Тем не менее Людочке показалось, что происшествие с Игоряиновым близко к разгадке. «В конце концов, такой сильный гипнотизер, как Каляев, мог задурить Виктору Васильевичу голову, и тот сам отправился на Калимантан, — подумала Людочка, и тут же в ее рассуждения вплелся здравый элемент: — Но кто его пустит в само лет без визы и билета? А визы у него нет наверняка — не мог же Каляев загипнотизировать все индонезийское посольство. Значит, надо ждать звонка из психбольницы, а если звонить самим, то именно туда».
Воображение Людочки нарисовало такой ход событий: Виктор Васильевич доехал до аэропорта и, когда его задержали, принялся доказывать, что с документами у него все в порядке; при этом, возможно, он размахивал какой-то совершенно посторонней бумажкой, к примеру, квитанцией из прачечной; ясно, что его сочли умалишенным и-доставили, куда следует. Рассуждая таким образом, Людочка — к месту или не к месту, не нам судить — вспомнила прочитанную в «Запредельной газете» историю, как гипнотизер Мессинг прошел в Кремль к Сталину, показывая охранникам вместо пропуска чистый листок бумаги. Почему-то Мессинг убедил ее, что Игоряинова следует искать если не на Калимантане, то уж точно — в психиатрической лечебнице.
Не найдя телефонной книги у себя, Людочка пошла в отдел реализации, которым руководил Похлебаев, обшарила всю комнату (сами реализаторы Винников, Катарасов и Вовик Нагайкин дегустировали в это время столовский пунш) и, выйдя оттуда, толкнула соседнюю дверь, за которой в узкой комнате с высоким окном располагались Михаил Вятич и Гай Валентинович Верховский. В момент появления Людочки они исследовали открытую баночку новой разновидности «Вискаса», купленную Вятичем для своего кота.
Если о Вятиче мы уже упоминали, то здесь уместно сказать о Верховском. Это был замечательный в своем роде человек. В восемнадцать лет после ускоренного обучения он был заброшен в составе диверсионной группы в немецкий тыл и партизанил полтора года, а потом, попав в облаву, сумел выдать себя за местного жителя, был посажен в телячий вагон и отправлен на работы в Германию. В июне сорок пятого он объявился в советской зоне оккупации и после короткого разбирательства оказался на противоположном конце Евразии, где десять лет овладевал профессией лесоруба. Попутно он приобрел еще несколько специальностей, что позже ему серьезно при годилось.
Освободившись, Верховский занялся сочинительством и уже издал три детские книжки, когда ушлые журналисты раскопали его партизанское прошлое и опубликовали о нем статью в «Комсомольской правде». Но лучше бы они этого не делали, потому что другие люди раскопки продолжили, и через год та же «Комсомольская правда» упомянула Верховского в статье о предателях родины, которые примазываются к истинным героям и патриотам. На писательстве после этого пришлось поставить крест. Гай Валентинович устроился работать в ЖЭК и двадцать лет благополучно чинил электропроводку и протекающие краны — он вообще был мастером на все руки. По вечерам и выходным, когда коллеги Верховского по ЖЭКу пили водку и играли в домино, он писал книгу о Булгакове, которая в чьем-то багаже миновала советскую границу и вышла в Германии. После этого к нему стали наведываться хмурые люди в серых костюмах, и кто знает, чем бы все это завершилось, если бы не Горбачев с его перестройкой. Верховского оставили в покое, а еще через год он прочитал о себе еще одну статью — на этот раз в «Огоньке», — которая объявляла его героем окончательно и бесповоротно.
Вслед за этим ему позвонил Игоряинов и пригласил поработать консультантом в «Прозе», тогда еще кооперативе. Звонку этому предшествовало собрание пайщиков, решившее определить Верховскому пенсию как пострадавшему за демократию; почетную должность консультанта придумали из опасения, что принимать деньги просто так он откажется. Но придумывали должность зря: Гай Валентинович выказал дотошность в редактуре и пришелся издательству ко двору. При том, правда, у него обнаружился существенный недостаток: он все делал по-своему. В последнее время неуступчивость Верховского усугублял склероз. Он становился все более странным человеком; крепче всего досаждали окружающим его словоохотливость и неотвязное любопытство.
Людочка, которой прошлые заслуги и писательская виртуозность Гая Валентиновича были безразличны, сильно его недолюбливала. Войдя в редакторскую, она мило улыбнулась Вятичу, который флегматично кивнул в ответ, и произнесла, глядя по верх головы Верховского:
— У вас здесь не завалялась телефонная книга?
Вопрос, однако, был обращен к Верховскому, поскольку он немножко приятельствовал с Похлебаевым и, по логике Людочки, мог быть в курсе его дел. Гай Валентинович проворно сделал в рукописи закорючку зелеными чернилами, вскочил и сказал, заглядывая Людочке в глаза:
— Позвольте вашу ручку, милая. Мы ведь с вами еще толком не здоровались сегодня. Я видел, как наш маленький монстр поутру мучил вас, это было ужасно. Жалко, что его не прибило дверью. Так позвольте же ручку, дражайшая, вы такая вся юная и так похожи на мою кошечку!
В домогательствах «ручки» Верховский обычно проявлял неимоверную настойчивость, и отбиться от него было нелегко. Поэтому Людочка со вздохом, не глядя, протянула ему руку и, пока он расшаркивался, продолжила:
— Олег Мартынович ищет телефонную книгу. Вчера ее взял Похлебаев и забыл вернуть.
— Да уж, с памятью у Бориса Михайловича большие проблемы, — оживился Верховский. — Вот давеча, например... — Он запнулся и нахмурился — А зачем Любимову телефонная книга? Может быть, я чем смогу помочь?
— Вряд ли вы сможете ее заменить, — сказала Людочка холодно и спросила со всей язвительностью, на которую была способна: — Так что же было давеча?
Верховский понурил голову.
— Вылетело из головы, — признался он. — А телефонную книгу Похлебаев, на верное, забрал с собой. Он собирался звонить из дому по книжным магазинам.
— Тогда будет шум, — сказала Людочка.
— А что стряслось? — осведомился дотоле молчавший всегда спокойный, не в пример своему соавтору, Вятич.
— Выяснилось, что Игоряинову с утра было плохо. Сейчас он, вероятнее всего, в больнице... — Людочка сделала паузу и добавила тихо: — В психиатрической.
Вятич хмыкнул.
— Как интересно, — сказал Верховский. — А я, между прочим, действительно могу помочь. У меня есть знакомый психиатр. — Он полез в свой портфель. — Главное — найти мою записную книжку. Дщерь, живущая в Америке, — вы же знаете, что дочь моя живет в Америке? — подарила мне этот несуразный портфель с двадцатью двумя отделениями. Эти американцы очень забавные люди, делают портфели, в которых ничего нельзя найти. Представьте себе, этому сооружению был придан путеводитель. Нет, вдумайтесь: путеводитель по портфелю! Правда, я его сразу потерял...
Так и не найдя записной книжки, Гай Валентинович поднял глаза и уже не увидел Людочки там, где она только что стояла. Он задумался на мгновение и вспомнил о несчастье, происшедшем с Игоряиновым.
— Мишенька, что вы думаете по этому поводу? — спросил он у Вятича.
— По поводу американского портфеля?
— Нет, по поводу душевной болезни Игоряинова. Я давно замечал за ним чудаковатость...
— Ничего не думаю, — поспешно сказал Вятич, в зародыше убивая желание Верховского пространно изложить свои мысли в связи с помешательством президента.
— Да, что-нибудь конкретное пока сказать трудно, — пробормотал Верховский и, ткнув пальцем в застывшее желе «Вискаса», переменил тему: — Вот эти вкрапления мне не нравятся. А может быть, и наоборот, в них самый кошачий смак...
С этими словами он вышел из комнаты, и вскоре его высокий голос донесся из бухгалтерии; явственно слышалось, как произносились фамилия президента «Прозы» и название кошачьего корма. Вскоре из бухгалтерии в компьютерную прошмыгнула Марина Кузьминична, затем из компьютерной в производственный отдел прошла верстальщица Нюся, а еще через минуту из производственного отдела в редакторат проплыла Изабелла Константиновна по прозвищу Паблик Рилейшнз. Таким образом через полчаса, когда снизу поднялись умиротворенные пуншем реализаторы, помешательство Игоряинова стало для всех, кроме Людочки и Любимова, свершившимся фактом. Сам же Гай Валентинович, пока осуществлялись эти челночные переходы, взял свой американский портфель с двадцатью двумя отделениями и, забыв об Игоряинове, отправился по своим делам.
Пока в коридоре шел стихийный митинг, Людочка сидела на низкой скамеечке в глухой комнате без окон, где располагался архив издательства, читала «Пиршество страсти» и в каждой фразе Дика Стаффорда усматривала подтекст. Эта комната служила в издательстве примерочной и, кроме того, была, по выражению Вятича, вместилищем девичьих грез. Сейчас, правда, Людочка оказалась здесь вовсе не для того, чтобы грезить, а пряталась от Любимова. В случае чего она могла бы сказать, что ищет телефонную книгу — в «Прозе» нужные вещи часто обнаруживались черт знает где и после долгих поисков. Для Людочки это был обычный трюк — присутствовать на работе, но быть недостижимой для начальства. В иные моменты за такое можно было здорово схлопотать, но в том-то и состояло Людочкино искусство, чтобы возникнуть пред очами директора как раз тогда, когда он уже выплеснул свой гнев на кого-то другого и еще не накопил сил для нового рывка.
Что же до самого Любимова, то он, пока ошеломительная весть передавалась из уст в уста и обрастала, как водится, яркими подробностями, переживал за двойными дверьми своего кабинета приступ слабости. Наоравшись в бесплодных поисках Похлебаева, он полулежал в кресле и испытывал отвращение к издательству в целом и сотрудникам издательства в частности, к книгам издательства и книгам вообще, к корректуре очередной собственной книги, лежащей перед ним на столе, и к буквам, из которых эта корректура состояла, и даже к себе самому. Ответить на вопрос, что больше всего любил Олег Мартынович, было трудно, почти невозможно, скорее все го, он ничего не любил; но на вопрос, что он больше всего не любил, ответ был ясен — Любимов не любил себя. Не любил прежде всего за конформизм — за то, что всякий раз наперекор своему отвращению идет на поводу у немилосердной реальности и не знает, как этого избежать.
Наконец он собрался с силами, шлепнул ладонью по столу так, что верхние страницы корректуры нервно всколыхнулись, и, пасмурный, направился к двери. В коридоре его встретил гомон голосов.
— Какой кошмар, Олег Мартынович! Что же теперь будет?! — прямо ему в лицо выкрикнула, тряся внушительными серьгами в виде множества входящих одно в другое колец, Паблик Рилейшнз.
— Что?! А что будет? — опешил Любимов.
— Бедный, бедный Виктор Васильевич! Вот уж воистину сгорел на работе! — в тон Паблик Рилейшнз запричитала Марина Кузьминична.
У Любимова по спине побежали мурашки. Окончательно осознать самое страшное ему помешали ухмыляющиеся физиономии Винникова, Катарасова и Вовика Нагайкина.
— Нет, все-таки он, наверное, злоупотреблял, — сказала Вера Павловна. — Не бывает так, чтобы здоровый мужик ни с того ни с сего... То и подозрительно, что он сок пил...
— Что произошло? — вымолвил Любимов.
— Неужели вы не знаете?! — вскричали, перебивая одна другую Вера Павловна и Паблик Рилейшнз. — Игоряинов помешался.
— Как... как это? Что за чушь? Кто вам это сказал?
— Все говорят! — воскликнула Паблик Рилейшнз. — Не придумали же!
— Позвонил кто-то, — вставила Вера Павловна.
— Кто позвонил?! Откуда позвонил?! С кем разговаривал?! — заорал Любимов и вспомнил о своем поручении Людочке.
Людочка же, до которой донеслись его приглушенные вопли, лишний раз благо словила свою предусмотрительность, проверила, заперта ли дверь на задвижку, и продолжила чтение.
— Так! — сказал Олег Мартынович, оглядел сотрудников с таким видом, словно его сейчас стошнит, и ушел к себе.
Сотрудники потолкались в коридоре, ожидая нового выхода директора, но, не дождавшись, понемногу стали разбредаться. Первыми к лифту потянулись Винников, Катарасов и Вовик Нагайкин, у которых имелась уважительная причина — до перекрытия живительной пуншевой струи в столовой оставалось всего ничего. Вслед за троицей реализаторов разбежались по своим делам редакторы, компьютерщики и производственники, и в издательстве, кроме Олега Мартыновича, остались зачитавшаяся в кладовке Людочка и бухгалтерия в полном составе, поскольку главбух Куланов был человеком, как он сам говорил, «раньшего времени» и руководствовался девизом «Лучше пересидеть, чем недосидеть», который сам же и выдумал.
Когда до конца книжки оставалась одна, но очень длинная глава (такой она получилась, потому что Каляев не знал, как закончить повествование, и долго тянул резину, нанизывая одну гладкую фразу на другую), Людочка решила выглянуть из своего убежища и разведать, что творится в мире. Сведения, которые обрушил на нее мир в лице Марины Кузьминичны, блестяще подтвердили Людочкину догадку насчет сумасшествия Игоряинова. Тишина, стоявшая в издательских апартаментах, говорила о том, что кладовка покинута своевременно. Людочка осторожно справилась, не искал ли ее Олег Мартынович, и, узнав, что не искал, пошла к себе и еще минутку потратила на размышления, стоит ли без зова показываться Любимову. В конце концов она решила этого не делать, тем более что причина последнего возгорания Олега Мартыновича — отсутствие телефонной книги — потеряла актуальность в связи с выяснением печальных игоряиновских обстоятельств.
Тут Людочка впервые задумалась, каково сейчас Игоряинову, пожалела его и даже собралась всплакнуть, но сообразила, что покрасневшие веки ей сегодня ни к чему. После этого на свет явились косметичка и старинное овальное зеркальце с ручкой в виде когтистой лапы, доставшееся Людочке в наследство от бабушки, вглядываясь в которое она и провела следующие полчаса. Сомнения, идти или не идти на свидание, давно пропали, и даже то, что Каляев сотворил с Игоряиновым, ее не останавливало. Признавая за Каляевым невероятные возможности, Людочка отнюдь не была склонна смотреть на него снизу вверх. То, что Каляев так настойчиво приглашал ее, свидетельствовало о его непритворном интересе; причин такого интереса, как считала Людочка, было по меньшей мере две: во-первых, она имела весьма высокое мнение о своей внешности и, во-вторых, снова вспомнила научные слова «перцепиент» и «реципиент».
В шесть часов к ней заглянул Олег Мартынович и сказал:
— Людочка, звонила жена Виктора Васильевича и просила позвать его к телефону. Судя по всему, она еще ничего не знает. А я, поскольку не владею достоверной информацией, решил пока ничего ей не говорить. Расскажите, пожалуйста, откуда у вас эти сведения.
— Я ходила к комендантше за телефонной книгой, но у нее не оказалось, — солгала Людочка. — А когда вернулась, Марина Кузьминична мне рассказала...
— То есть? — произнес Любимов и закричал во всю глотку: — Марина Кузьминична! Марина Кузьминична!!!
К счастью, Марина Кузьминична еще не ушла, и быстро выяснилось, что первым о попадании Игоряинова в психушку сообщил Верховский. При этом он вроде бы что-то говорил о телефоне, но что — точно Марина Кузьминична не помнила.
— Найдите мне Верховского, — потребовал Любимов. — Или нет, найдите телефонную книгу... Ах да! — он вспомнил, что телефонную книгу найти не удалось, и завопил: — Ничего не надо! Ничего! Идите домой, Люда, идите домой, домой, домой! Домой идите!
Обещанное Каляевым телепатическое воздействие состоялось.
— До свидания, Олег Мартынович, — вежливо сказала Людочка, подхватила сумочку и вышла вон.