В. Л. Гинзбург О феномене Сахарова

I

«Андрей Дмитриевич Сахаров был личностью исключительной, необыкновенной. Его обычными мерками не измеришь. Думаю, что можно говорить о феномене Сахарова. Я его знал сорок четыре года. Но никак не могу претендовать на то, что понимаю его как следует. Но нужно ли этому удивляться? Нет, не нужно. Такая гигантская и многогранная фигура неизбежно в чем-то таинственна и для обыкновенных людей загадочна. Но все это как-то лежит в другой плоскости. А то, что он был чистым человеком, светлым человеком, это очевидно.

И еще. Мне как физику ясно, что он обладал редчайшим научным талантом и оригинальностью. Яков Борисович Зельдович, как вы знаете, сам был выдающимся физиком, но он мне так говорил: «Вот других физиков я могу понять и соизмерить. А Андрей Дмитриевич — это что-то иное, что-то особенное». Я тоже это чувствую, но так сложилась жизнь, что Сахаров не смог целиком посвятить себя чистой науке. Причины известны. Елена Георгиевна Боннэр сказала, что Андрей Дмитриевич тем не менее был счастлив, и я очень рад этому.

В заключение хочу употребить архаический оборот: „Пусть земля ему будет пухом!“».

Выше воспроизведено[58] мое выступление на гражданской панихиде, состоявшейся в ФИАНе 18 декабря 1989 г. у гроба А. Д. Сахарова. Поступаю так, поскольку вряд ли смог бы лучше отразить в сжатой форме мое отношение к Андрею Дмитриевичу.

Несомненно, А. Д. был сложной и многогранной личностью, и понять «феномен Сахарова» с достаточной полнотой можно надеяться только после опубликования всего им написанного, а также воспоминаний друзей, близких, да и всех, имеющих что-то сообщить. Интерес к жизни и психологии выдающихся людей вполне понятен. В результате появляются сборники воспоминаний и даже биографии, но написанные вскоре после смерти их «героев», они не могут быть сколько-нибудь законченными и неодносторонними. Должно пройти немало времени, прежде чем появляется достаточно полная и объективная биография. Примером таковой я считаю книгу, написанную Уэстфолом через два с половиной столетия после смерти Ньютона [1]. Промежуточным этапом может явиться сборник всех имеющихся материалов типа изданного В. Вересаевым в отношении Пушкина [2]. Но, разумеется, биографическое здание строится «по камешку, по кирпичику», и такие кирпичики я уже обнаружил, например, в «Досье» [3].

Настоящая статья, как можно надеяться, также внесет свой вклад в «сахароведение» — этот термин, конечно, непривычен и даже смешно звучит, но, по существу, он имеет не меньше прав на существование, чем «пушкиноведение» или «ньютоноведение».

Передо мной, естественно, стоит вопрос — о чем, касающемся Сахарова, я могу сообщить? Впрочем, этот вопрос, по существу, возник буквально через день-два после кончины А. Д. Редактор «Знамени»[59] Г. Я. Бакланов попросил меня срочно дать «материал о Сахарове» для опубликования в журнале. Шел II Съезд народных депутатов СССР, я на него ходил, хотя и через силу (был болен). Поэтому у меня была лишь одна возможность — написать статью за воскресенье 17 декабря 1989 г. Не стал бы я даже браться за такую задачу, если бы не пришла в голову мысль опубликовать письмо А. Д. Сахарова, адресованное А. П. Александрову и переданное мной последнему в ноябре 1984 г. Думал и думаю, что это письмо очень важный документ к биографии А. Д., копия письма находилась у меня по его желанию (см. ниже). Итак, я лишь снабдил это письмо А. Д. некоторыми комментариями (к их числу можно отнести и два сопроводительных письма, которые А. Д. адресовал мне). Все это и было с рекордной быстротой опубликовано в «Знамени». Ниже, во второй части, приводится текст статьи в «Знамени» лишь с весьма небольшими изменениями и добавлениями (разумеется, это не касается писем самого А. Д.). Мой собственный текст довольно краток, и я как-то не вижу оснований его переделывать для настоящей публикации.

Третья часть настоящей статьи содержит ряд дополнительных сведений и замечаний. Причины появления этой части пояснены в ее начале.


II

Чтобы последующее изложение было понятно, представляется целесообразным остановиться на работе Андрея Дмитриевича в Отделе теоретической физики Физического института им. П. Н. Лебедева АН СССР (ФИАНа). Этот отдел был основан в 1934 г., при переезде АН СССР из Ленинграда в Москву, известным физиком-теоретиком Игорем Евгеньевичем Таммом. Андрей Дмитриевич пришел в отдел в 1945 г. в качестве аспиранта И. Е. Тамма. В отделе занимались различными, но вполне мирными делами, и А. Д. тоже начал работать в разных направлениях, итоги его исследований были опубликованы, насколько помню, в трех статьях, вышедших из печати в 1947 — 1948 гг. Но в 1947 г. наша судьба круто изменилась. И. В. Курчатов привлек И. Е. Тамма к «атомной проблеме» и конкретно просил исследовать возможность создания водородной бомбы. Была образована небольшая группа из числа тех, кого хотел привлечь к этой работе И. Е. Тамм и одновременно получивших на это разрешение «от кого следует». В числе привлеченных были А. Д. и я, тогда заместитель заведующего отделом. Вначале наша деятельность носила довольно абстрактный характер, но затем мы выдвинули некоторые идеи (в 1948 г.), писать о которых здесь неуместно, надеюсь, вскоре история создания советской водородной бомбы будет, наконец, опубликована (просто смешно утаивать это уже более 40 лет[60]). Важно то, что А. Д. вместе с И. Е. Таммом в 1950 г. уехал из Москвы на соответствующий «объект». Я же, с небольшой «группой поддержки», остался в Москве. Причина та, что моя жена в это время (и вообще с 1945 по 1953 гг.) находилась в ссылке в Горьковской области и до реальной работы над оружием я допущен не был. С тех пор А. Д. и И. Е. наведывались к нам, но жили вдали от Москвы. Игорь Евгеньевич вернулся в ФИАН в 50-е гг., а Андрей Дмитриевич только в 1969. Дело в том, что к этому времени, несмотря на все свои заслуги и регалии, он уже был отстранен от «закрытых» работ в результате известной теперь всем критики советской политики, проводившейся в «период застоя» и ранее. Нужно сказать, что сотрудники отдела во главе с И. Е. Таммом тогда сами предложили А. Д. вернуться в отдел, чему он был рад. И вот с 1969 г. до своей кончины А. Д. был сотрудником отдела, в том числе и в период ссылки в Горький. Последняя произошла в начале 1980 г., в качестве репрессивной меры в основном за протест А. Д. против введения советских войск в Афганистан. Как известно, еще до этого против А. Д. велась шумная кампания в прессе, но никто из ведущих сотрудников нашего отдела не принимал в ней участия и не подписал каких-либо заявлений с критикой Сахарова. Должен сказать, что было нам нелегко, в частности, это относится ко мне (с 1971 г., когда скончался И. Е. Тамм, я стал заведующим отделом). Насколько знаю, А. Д. всегда ценил теплое отношение к нему в отделе. Достаточно сказать, что когда в конце 1986 г. он, наконец, вернулся в Москву, то приехал в отдел в первый же день. Но я забежал вперед почти на 7 лет.

Когда же А. Д. был выслан, встал вопрос, как ему помочь, да и вообще, что же ему делать в Горьком? К счастью, мы догадались внести такое предложение: А. Д. остается сотрудником отдела, а мы будем ездить в Горький для информации, обсуждения и т. д. Это предложение было принято. Первая поездка состоялась 11 апреля 1980 г. (поехали я и еще два сотрудника ФИАНа). С тех пор сотрудники отдела ездили к А. Д. много раз, вплоть до 1986 г., обычно по двое, на один день. Но это особая история. Замечу лишь, что я сам ездил лишь еще один раз — 22 декабря 1983 г. За день или два до этого я услышал «по чужому голосу», что А. Д. Сахаров при смерти и было сел ночью писать письмо «наверх», но потом решил, что не могу посылать это письмо, не увидев сам, в каком А. Д. состоянии. К счастью, я застал его не больным и даже бодрым, но очень обеспокоенным. На его письмо Ю. В. Андропову с просьбой о поездке жены на лечение за границу не было ответа. В дальнейшем именно вопрос об этой поездке и оказался в центре внимания.

Только теперь, наконец, перехожу к тому письму, опубликовать которое и является основной целью этой части настоящей статьи. В ноябре 1984 г. один из сотрудников отдела (Е. С. Фрадкин), ездивший в Горький, привез мне пакет от А. Д. В нем содержалось письмо, адресованное тогдашнему президенту АН СССР А. П. Александрову. Было там и письмо, адресованное мне, конечно, далеко не столь важное. Но для ясности приведу вначале и это сопроводительное письмо.

Дорогой Виталий Лазаревич!


Я написал прилагаемое письмо Анатолию Петровичу, в котором прошу помочь в вопросе о поездке жены, рассказываю про наше положение, ставшее еще более трагическим и непереносимым с тех пор, как Вы посетили нас в прошлом году, и сообщаю о своем решении выйти из Академии, если ходатайства Академии и ее Президента (или другие усилия) не приведут к решению проблемы поездки.

Я прошу Вас ознакомиться с прилагаемым письмом и передать его лично в руки Президента. Я думаю, что передача кому-либо другому была бы нежелательна, при этом возникает опасность, что письмо не дойдет до Александрова (если А. П., например, болен гриппом, или чем-либо в этом роде, лучше, вероятно, подождать). В целом же я полагаюсь тут на Вас и на знание Вами общей ситуации, и на Вашу инициативу. Я надеюсь, что, ознакомившись с письмом, Вы согласитесь со мной в необходимости и внутренней обязательности принятого решения о выходе из АН при неуспехе попыток добиться поездки.

В связи со сложностью ситуации, я прошу Вас пока не сообщать кому-либо о моем решении. О фактическом же положении наших дел (о причинах, вынуждающих добиваться поездки, о суде над женой и его беззаконности, о варварском принудительном кормлении и четырехмесячной изоляции, о состоянии здоровья жены и моего), наоборот, вполне можно рассказывать, и чем шире, тем лучше — это какой-то минимальный противовес тому потоку дезинформации и клеветы, который распространяется в прессе, при контактах с иностранными учеными и другими путями.

Я посылаю Вам также копию письма Александрову. Оставьте, пожалуйста, ее у себя на случай возникновения каких-либо неожиданных ситуаций.

Я буду глубоко благодарен Вам за передачу письма.

Моя жена передает Вам и (так же, как я) Вашей жене наилучшие пожелания.

10 ноября, Горький

С глубоким уважением

Ваш А.Сахаров

P.S. Вероятно, Вам следует отдать письмо А. П. дней через 8–10 после приезда физиков от меня, чтобы не было слишком явно, кто Вам его передал. А. П., конечно, можно (и желательно) этого не говорить.


Президенту АН СССР акад. А. П. Александрову

Членам Президиума АН СССР


Глубокоуважаемый Анатолий Петрович!


Я обращаюсь к Вам в самый трагический момент своей жизни. Я прошу Вас поддержать просьбу о поездке жены, Елены Георгиевны Боннэр, за рубеж для встречи с матерью, детьми и внуками и для лечения болезни глаз и сердца. Ниже постараюсь объяснить, почему поездка жены стала для нас абсолютно необходимой. Беспрецедентный характер нашего положения, созданная вокруг меня и вокруг моей жены обстановка изоляции, лжи и клеветы вынуждают писать подробно; письмо получилось длинным, прошу извинить меня за это.

Мои общественные выступления — защита узников совести, статьи и книги по общим вопросам сохранения мира, открытости общества и прав человека (основные из них: «Размышления о прогрессе…» — 1968 г., «О стране и мире» — 1975 г., «Опасность термоядерной войны» — 1983 г.) вызывают большое раздражение властей. Я не собираюсь защищать или объяснять здесь свою позицию. Подчеркну только, что должен нести единоличную ответственность за все свои действия, продиктованные сложившимися на протяжении целой жизни убеждениями. Однако с того момента, как в 1971 году Елена Боннэр стала моей женой, КГБ осуществляет коварный и жестокий план решения «проблемы Сахарова» — переложить ответственность за мои действия на нее, устранить ее морально и физически, сломить тем самым и подавить меня, представить в то же время невинной жертвой происков жены (агента ЦРУ, сионистки, корыстолюбивой авантюристки и т. д.). Если раньше еще можно было сомневаться в сказанном, то массированная кампания клеветы против жены в 1983–84 годах, и особенно действия КГБ против нее и меня в 1984 году, о которых я рассказываю ниже, не оставляют в этом сомнения.

Моя жена, Елена Георгиевна Боннэр, родилась в 1923 г. Ее родители, активные участники революции и гражданской войны, репрессированы в 1937 году. Отец (Первый секретарь ЦК партии большевиков Армении, член Исполкома Коминтерна) погиб, мать многие годы провела в лагере и ссылке, как ЧСИР (член семьи изменника родины). С первых дней Великой Отечественной войны и до августа 1945 года жена в армии — сначала санинструктор, после ранения и контузии — старшая медсестра санпоезда. Результат контузии — тяжелая болезнь глаз. Жена — инвалид Великой Отечественной войны 2-й группы (по зрению). Всю дальнейшую жизнь она тяжело больна — но это напряженная трудовая жизнь — ученье, работа врача и педагога, семья, деятельная помощь тем, кто в этом нуждается, уважение и любовь окружающих. Когда наши жизненные пути слились, судьба ее круто меняется. В 1977–78 годах вынуждены эмигрировать в США дети жены Татьяна и Алексей (я считаю их и своими детьми) и наши внуки — после 5 лет притеснений, многократных угроз убийства, ставшие фактически заложниками. Произошел трагический разрыв семьи, тяжесть которого усугубляется тем, что мы лишены нормальной почтовой, телефонной и телеграфной связи. С 1980 г. в США находится мать жены — сейчас ей 84 года.

Увидеть своих близких — неотъемлемое право каждого человека, в том числе и моей жены.

Еще в 1974 году на основании многих фактов нам стало ясно, что никакое эффективное лечение жены в СССР невозможно, более того — опасно, так как оно неизбежно проходит в условиях непрерывного вмешательства КГБ, а теперь также — всеобщей организованной травли. Подчеркну, что эти опасения относятся к лечению именно жены, а не меня. Но они убедительно подтверждаются тем, что делали, подчиняясь КГБ, медики со мной во время 4-месячного вынужденного пребывания в больнице в Горьком, об этом ниже.

В 1975 году, при поддержке мировой общественности, моей жене были разрешены поездки в Италию для лечения глаз (как я предполагаю — по указанию Л.И.Брежнева). Жена ездила в Италию в 1975, 1977 и 1979 годах, лечилась и дважды оперировалась по поводу некомпенсированной глаукомы в Сиене у проф. Фрезотти. Естественно, она должна продолжать лечиться и оперироваться у него же. В 1982 году возникла настоятельная необходимость новой поездки. В сентябре 1982 г. жена подала заявление о поездке в Италию для лечения. Обычный срок рассмотрения подобных заявлений — несколько недель, не более 5 месяцев. Жена не получила никакого ответа до сих пор, прошло уже 2 года.

В апреле 1983 года у моей жены, Е. Г. Боннэр, произошел обширный крупноочаговый инфаркт (подтвержден справкой лечебного отдела Академии по запросу следственных органов). Состояние ее не нормализировалось до сих пор, имели место многочисленные приступы, сопровождавшиеся расширением пораженной зоны (некоторые из них подтверждены обследованиями врачей Академии, в том числе в марте 1984 года). Последний очень тяжелый приступ имел место в августе 1984 г.

В ноябре 1983 года я подал заявление на имя тов. Ю. В. Андропова, а в феврале 1984 года аналогичное заявление на имя тов. К. У. Черненко. В этих заявлениях я просил дать указание о разрешении поездки жены. Я писал: «Поездка для встречи с матерью, детьми и внуками и… лечения стала для нас вопросом жизни и смерти. Поездка не имеет никаких других целей, кроме указанных выше. Я заверяю Вас в этом».

В сентябре 1983 года я пришел к выводу, что решение вопроса о поездке невозможно без голодовки (так же, как ранее решение вопроса о выезде к сыну невестки Лизы Алексеевой). Жена понимала, что бездействие для меня тяжелей всего. Однако она долго оттягивала начало голодовки. Фактически голодовку я начал в качестве прямой реакции на действия властей.

30 марта 1984 года меня вызвали в ОВИР Горьковской области. Представитель ОВИРа заявила: «По поручению ОВИР СССР я сообщаю Вам, что Ваше заявление рассматривается. Однако ответ будет сообщен Вам после первого мая».

2 мая моя жена улетала в Москву. Из окна аэропорта я увидел, что ее задержали у самолета и увезли в милицейской машине. Приехав в квартиру, я выпил слабительное, начав тем самым голодовку с требованием поездки жены. Через 2 часа приехала жена, одновременно с ней начальник Обл. КГБ, произнесший устрашающую речь, в которой назвал мою жену агентом ЦРУ. Жене в аэропорте был сделан личный обыск и предъявлено обвинение по статье 190-1 Уголовного кодекса РСФСР, взята подписка о невыезде. Это и был обещанный мне ответ на заявление о поездке. В течение последующих месяцев жену регулярно вызывали на допросы. 9–10 августа состоялся суд, приговоривший ее к 5 годам ссылки. 7 сентября выездная сессия Верховного суда РСФСР (Верховный суд — спецгруппа — специально приехал в Горький) на кассационном заседании оставила приговор в силе. Местом отбывания ссылки назначен г. Горький, т. е. вместе со мной, что создает видимость гуманности. На самом же деле это замаскированное убийство!

Несомненно, вся затея с обвинением и осуждением жены осуществлена КГБ главным образом для того, чтобы максимально затруднить единственно правильное решение о поездке жены. Дело жены, представленное в обвинительном заключении и приговоре, является типичным для судимых по этой статье примером судебного произвола и несправедливости, при этом в особенно обнаженной форме. Статья 190-1 УК РСФСР инкриминирует распространение заведомо ложных клеветнических измышлений, порочащих советский общественный и государственный строй (по смыслу статьи — утверждений, ложность которых ясна обвиняемому, однако, в известной мне судебной практике, в том числе в деле жены, речь идет об утверждениях, истинность которых несомненна для обвиняемых, т. е. об их убеждениях). В большинстве из 8 пунктов обвинения жене фактически ставится в вину цитирование моих высказываний (даваемых обвинением в отрыве от контекста высказываний жены и моего реального текста). Все эти высказывания касаются второстепенных вопросов, гораздо менее существенных, чем основная тема обсуждения у меня или у жены. Например, по ходу изложения в книге «О стране и мире» я объяснял, что такое сертификаты, и заметил, что в СССР существует два рода денег. Это (вполне бесспорное) высказывание было упомянуто женой на одной из пресс-конференций в Италии и инкриминировано жене как клеветническое. На самом деле все принадлежащие мне высказывания следовало бы инкриминировать, во всяком случае, не жене, а мне. Жена, действуя в соответствии со своими убеждениями, выступала моим представителем.

Один из пунктов обвинения использует эмоциональное восклицание жены во время неожиданного для нее интервью приехавшему к ней французскому корреспонденту 18 мая 1983 года, через три дня после того, как у жены был диагностирован инфаркт. Как Вам известно, в мае-июне 1983 года мы безуспешно добивались совместной госпитализации в больницу АН. Корреспондент спросил: «Что же будет с вами?» Жена воскликнула: «Не знаю, по-моему, нас убивают». Эти слова обвинение и суд объявили заведомой клеветой. Ясно, что речь не шла об убийстве пистолетом или ножом, а оснований для слов о косвенном убийстве (жены, во всяком случае) было более чем достаточно.

Другой (важный в системе обвинения) пункт — о якобы осуществленном женой в 1977 году изготовлении и распространении одного из документов Хельсинкской группы. Пункт основан на явном лжесвидетельстве и полностью опровергнут в ходе суда адвокатом на основании рассмотрения хронологии событий. Свидетель заявил, что ему сказал о вывозе женой документа один из членов группы. Но свидетель был арестован до отъезда жены в Италию 7 сентября и поэтому никак не мог после отъезда жены встречаться с кем-либо «с воли». В ходе перекрестного допроса свидетель ответил, что он «узнал» о вывозе документа в июле или начале августа, т. е. заведомо до отъезда жены. Кроме того, суд и обвинение не привели доказательств того, что документ был составлен до отъезда жены (на документе не проставлена дата), и вообще не привели каких-либо подтверждений истинности голословного утверждения свидетеля, к тому же ссылающегося на слова другого человека. Этот эпизод вопреки логике оставлен в приговоре и определении кассационного суда. Отказавшись от этого пункта обвинения, кассационный суд был бы вынужден отменить весь приговор и, в частности, отменить за давностью и отсутствием непрерывности все обвинения, относящиеся к 1975 году. Но важней всего, что все пункты обвинения не имеют никакого юридического отношения к содержанию статьи 190-1 (предполагающей, как я сказал, заведомую клевету).

Ссылка жены фактически привела для нее к гораздо более тяжелым ограничениям, чем это предусмотрено законом, — к прекращению всех возможностей связи с матерью и детьми, к полной изоляции от друзей, к фактической конфискации нашего имущества в московской квартире, ставшего для нас недоступным, к потере московской квартиры (замечу, что эта квартира была предоставлена матери жены в 1956 г. при ее реабилитации и посмертной реабилитации мужа).

В приговоре жены совершенно отсутствуют те обвинения, которые выставляются против нее в прессе, — ее мнимые преступления в прошлом, ее «моральный облик», ее «связи» с иностранными спецслужбами; эти обвинения не упоминались на суде вообще. Ясно, что это просто клевета для публики, для презираемого дирижерами от КГБ «быдла». Последняя статья этого рода — в «Известиях» от 21 мая 1984 г. В ней настойчиво проводится мысль, что жена все время стремится к выезду из СССР — «хоть через труп мужа», уже в 1979 году хотела остаться в США, но ей «отсоветовали» (по контексту — спецслужбы США). Вся героическая и трагическая жизнь жены со мной, принесшая ей столько потерь и страданий, опровергает эту инсинуацию. Замечу, что и до замужества со мной моя жена много раз бывала за рубежом — в Ираке (год работы по оспопрививанию), в Польше, во Франции — и никогда не помышляла стать невозвращенцем. На самом деле именно КГБ больше всего хотел бы, чтобы жена бросила меня — это было бы наилучшей демонстрацией правоты их клеветы. Но вряд ли они на это надеются, они «психологи». Статью от 21 мая от меня тщательно скрывали — я думаю, чтобы не укрепить в мысли о необходимости добиться победы до встречи с женой, чтобы на нее не пала ответственность за мою голодовку.

4 месяца — с 7 мая по 8 сентября — жена и я были полностью изолированы друг от друга и от внешнего мира. Жена находилась совершенно одна в пустой квартире, под усиленной «охраной». Кроме обычного милиционера у входной двери, круглосуточно действовали несколько постов наружного наблюдения, к лоджии пригнали вагончик, в котором постоянно дежурили сотрудники КГБ. Вне дома ее сопровождали две машины с сотрудниками КГБ, пресекавшими возможность даже самого «невинного» контакта с кем-либо на улице. Ее не подпускали к зданию областной больницы, где находился я.

7 мая, когда я провожал жену на очередной допрос, в здании прокуратуры меня схватили переодетые в медицинские халаты сотрудники КГБ и с применением физической силы доставили в Горьковскую областную клиническую больницу им. Семашко. Там меня насильно держали и мучили 4 месяца. Попытки бежать из больницы неизменно пресекались сотрудниками КГБ, круглосуточно дежурившими на всех возможных путях побега. С 11-го по 27 мая включительно я подвергался мучительному и унизительному принудительному кормлению. Лицемерно все это называлось спасением моей жизни, фактически же врачи действовали по приказу КГБ, создавая возможность не выполнить мое требование разрешить поездку жены! Способы принудительного кормления менялись — отыскивался самый трудный для меня способ, чтобы заставить меня отступить. 11–15 мая применялось внутривенное вливание питательной смеси. Меня валили на кровать и привязывали ноги и руки. В момент введения в вену иглы санитары прижимали мои плечи. 11 мая (в первый день) кто-то из работников больницы сел мне на ноги. 11 мая до введения питательной смеси мне ввели в вену какое-то вещество малым шприцем, я потерял сознание (с непроизвольным мочеиспусканием). Когда я пришел в себя, санитары уже отошли от кровати к стене. Их фигуры показались мне странно искаженными, изломанными (как на экране телевизора при сильных помехах). Как я узнал потом, эта зрительная иллюзия характерна для спазма мозговых сосудов или инсульта. У меня сохранились черновики записок жене, написанных в больнице (почти все эти записки, кроме совершенно неинформативных, не были ей переданы, так же как ее записки мне и посланные ею книги). В моей записке от 20 мая (первой после начала принудительного кормления), так же как в еще одном черновике того же времени, бросается в глаза дрожащее изломанное написание букв, а также двукратное и трехкратное повторение букв во многих словах (в основном гласных — «рууука» и т. п.). Это тоже очень характерный признак инсульта или спазма мозговых сосудов (носящий объективный и документальный характер). В более поздних записках повторения букв нет, но сохраняется симптом дрожания. Записка от 10 мая (до начала принудительного кормления, 9-й день голодовки) — совершенно нормальная. Я очень смутно помню свои ощущения периода принудительного кормления (в отличие от периода 2–10 мая). В записке от 20 мая написано: «Хожу еле-еле. Учусь». Как видно из всего вышесказанного, спазм (или инсульт) от 11 мая не был случайным — это прямой результат примененных ко мне медиками (по приказу КГБ) мер!

16–24 мая применялся способ принудительного кормления через зонд, вводимый в ноздрю. Этот способ кормления был отменен 25 мая, якобы из-за образования язвочек и пролежней по пути введения зонда, на самом же деле, как я думаю, из-за того, что этот способ был для меня слишком легким, переносимым (хотя и болезненным). В лагерях этот способ кормления применяют месяцами, даже годами.

26–27 мая применялся наиболее мучительный и унизительный, варварский способ. Меня опять валили на спину на кровать, привязывали руки и ноги. На нос надевали тугой зажим, так что дышать я мог только через рот. Когда же я открывал рот, чтобы вдохнуть воздух, в рот вливалась ложка питательной смеси или бульона с протертым мясом. Иногда рот открывался принудительно — рычагом, вставленным между деснами. Чтобы я не мог выплюнуть питательную смесь, рот мне зажимали, пока я ее не проглочу. Все же мне часто удавалось выплюнуть смесь, но это только затягивало пытку. Особая тяжесть этого способа кормления заключалась в том, что я все время находился в состоянии удушья, нехватки воздуха (что усугублялось положением тела и головы). Я чувствовал, как бились на лбу жилки, казалось, что они вот-вот разорвутся. 27 мая я попросил снять зажим, обещав глотать добровольно. К сожалению, это означало конец голодовки (чего я тогда не понимал). Я предполагал потом через некоторое время — в июле или в августе — возобновить голодовку, но все время откладывал. Мне оказалось психологически трудным вновь обречь себя на длительную — бессрочную — пытку удушья. Гораздо легче продолжать борьбу, чем возобновлять.

Очень много сил отнимали у меня в последующие месяцы утомительные и совершенно бесплодные «дискуссии» с соседями по палате. Я был помещен в двухместную палату, меня не оставляли наедине, это явно тоже была часть комплексной тактики КГБ. Соседи сменялись, но все они всячески старались внушить мне, какой я наивный и доверчивый человек, и какой профан в политике (в обрамлении лести, какой я ученый). Жестоко мучила почти полная бессонница — от перевозбуждения после разговоров, и еще больше — от ощущения трагичности нашего положения, от тревожных мыслей о тяжело больной жене (фактически полупостельной и зачастую просто постельной больной по меркам обычной жизни), оставшейся в одиночестве и изоляции, от горьких упреков самому себе за допущенные ошибки и слабость. В июне и июле мучили сильнейшие головные боли после устроенного медиками спазма (инсульта?).

Я не решался возобновить голодовку, в частности, опасаясь, что не сумею довести ее до победы и только отсрочу встречу с женой (что все равно нам предстояла четырехмесячная разлука, я не мог предположить).

В июне я обратил внимание на сильное дрожание рук. Невропатолог сказал мне, что это болезнь Паркинсона. Врачи стали настойчиво внушать мне, что возобновление голодовки неминуемо приведет к быстрому катастрофическому развитию болезни Паркинсона (клиническую картину последних стадий этой болезни я знал из книги, которую мне дал «для ознакомления» главный врач; это тоже был способ психологического давления на меня). В беседе со мной главный врач О. А. Обухов сказал: «Умереть мы Вам не дадим. Я опять назначу женскую бригаду для кормления с зажимом. Есть у нас в запасе и кое-что еще. Но Вы станете беспомощным инвалидом». (Кто-то из врачей пояснил — не сможете даже сами надеть брюки.) Обухов дал понять, что такой исход вполне устраивает КГБ, который даже ни в чем нельзя будет обвинить («болезнь Паркинсона привить нельзя»).

То, что происходило со мной в Горьковской областной больнице летом 1984 года, разительно напоминает сюжет знаменитой антиутопии Орвелла, по удивительному совпадению названной им «1984» (год). В книге и в жизни мучители добивались предательства любимой женщины. Ту роль, которую в книге Орвелла играла угроза клетки с крысами, в жизни заняла болезнь Паркинсона.

Я решился на возобновление голодовки, к сожалению, лишь 7 сентября, а 8-го сентября меня срочно выписали из больницы. Передо мной встал трудный выбор — прекратить голодовку, чтобы увидеть жену после 4-х месяцев разлуки и изоляции, или продолжить голодовку, насколько хватит сил — при этом наша разлука и полное незнание того, что делается с другим, продолжатся на неопределенное время. Я не смог принять второе решение, но жестоко мучаюсь тем, что, может быть, упустил шанс спасения жены. Только встретившись с женой, я узнал, что суд уже состоялся, и его подробности, она же — что я подвергался мучительному принудительному кормлению.

Особенно меня волнует состояние здоровья жены. Я думаю, что единственная возможность спасения жены — скорая поездка за рубеж. Гибель ее была бы и моей гибелью.

Сегодня моя надежда — на Вашу помощь, на Ваше обращение в самые высокие инстанции для получения разрешения на поездку жены.

Я прошу о помощи Президиума АН СССР и лично Вас, как Президента Академии, и как человека, знавшего меня многие годы.

Так как жена осуждена на ссылку, то ее поездка, вероятно, возможна только в том случае, если Президиум Верховного Совета СССР своим Указом приостановит на время поездки действие приговора (подобный прецедент имел место в Польше, и в самое последнее время — в СССР), или Президиум Верховного Совета, или другая инстанция вообще отменят приговор с учетом того, что жена — инвалид Великой Отечественной войны 2-й группы, перенесла крупноочаговый инфаркт миокарда, ранее не судима, имеет 32-летний стаж безупречной трудовой деятельности. Этих аргументов должно быть достаточно для Президиума Верховного Совета, для Вас же добавлю, что жена осуждена несправедливо и беззаконно даже с чисто формальной точки зрения, фактически за то, что она моя жена и ее не хотят пустить за рубеж.

Я повторяю свое заверение, что поездка не имеет никаких других целей, кроме лечения и встречи с матерью, детьми и внуками, в частности, не имеет целей изменения моего положения. Жена может со своей стороны дать соответствующие обязательства. Она может также дать обязательство не разглашать подробностей моего пребывания в больнице (если это условие будет нам поставлено).

Я предполагаю и надеюсь прекратить свои общественные выступления, сосредоточившись на науке и семейной жизни. Разрешить поездку жены — моя единственная личная просьба к властям нашей страны, которой я в прошлом оказал важные, возможно, решающие услуги.

Я — единственный академик в истории Академии наук СССР и России, чья жена осуждена как уголовная преступница, подвергается массированной и подлой, провокационной публичной клевете, фактически лишена медицинской помощи, лишена связи с матерью, детьми и внуками. Я — единственный академик, ответственность за действия и убеждения которого перелагается на жену. Это мое положение — ложное, оно абсолютно непереносимо для меня. Я надеюсь на Вашу помощь.

Если же Вы и Президиум АН не сочтете возможным поддержать мою просьбу в этом самом важном для меня, трагическом деле о поездке жены, или если ваши ходатайства и другие усилия не приведут к решению проблемы до 1 марта 1985 года, я прошу рассматривать это письмо как заявление о выходе из Академии наук СССР.

Я отказываюсь от звания действительного члена АН СССР, которым я при других обстоятельствах мог бы гордиться. Я отказываюсь от всех прав и возможностей, связанных с этим званием, в том числе от зарплаты академика, что существенно, ведь у меня нет никаких сбережений.

Я не могу, если жене не будет разрешена поездка, продолжать оставаться членом Академии наук СССР, не могу и не должен принимать участие в большой всемирной лжи, частью которой является мое членство в Академии.

Повторяю, я надеюсь на вашу помощь.

15 октября 1984 г., г. Горький

С уважением Андрей Сахаров

P.S. Если это письмо будет перехвачено КГБ, я тем не менее выйду из Академии наук СССР. Ответственность за это ляжет на КГБ. Ранее (во время голодовки) я посылал Вам 4 телеграммы и письмо.

P.S.S. Письмо написано от руки, т. к. пишущие машинки (так же, как многое другое — книги, дневники, рукописи, фотоаппарат, киноаппарат, магнитофон, радиоприемник) отобраны при обыске.

14 ноября 1984 г. (впрочем, на день-другой могу ошибиться) я лично передал это письмо А. П. Александрову, он прочел его при мне и обещал «передать на соответствующем уровне» (кому конкретно — сказано не было). Не сомневаюсь в том, что А. П. Александров письмо передал, но какой-либо видимой реакции на это не было.

26 февраля 1985 г. вернувшиеся из очередной поездки в Горький сотрудники Отдела привезли мне для передачи А. П. Александрову второе письмо, датированное 12 января 1985 г. К сожалению, у меня нет его копии. Я лишь записал на сохранившемся у меня листке, что в письме А. Д. отодвигает дату своего выхода из Академии на 10 мая в связи с болезнью Черненко. Записал я и, видимо, последнюю фразу письма: «Как я Вам писал, я хочу и надеюсь прекратить свои общественные выступления. Я готов к пожизненной ссылке. Но гибель моей жены (неизбежная, если ей не разрешат поездку) будет и моей гибелью».


Сохранилось, однако, сопроводительное письмо Андрея Дмитриевича:

Дорогой Виталий Лазаревич!


Я опять обращаюсь к Вам с большой просьбой. Пожалуйста, передайте Анатолию Петровичу прилагаемые документы, дополняющие мое первое письмо ему, переданное, как я понял, 20-го ноября. Я посылаю: 1) Второе письмо А. П. Александрову, 2) Копию моей надзорной жалобы Прокурору РСФСР, 3) Копию прошения Елены Георгиевны о помиловании, 4) Копию повестки из РОВД, 5) Копию ответа прокуратуры.

Я прошу Вас предварительно ознакомиться с этими документами.

Было бы очень хорошо, если бы Вы узнали от А. П. об его отношении к моей просьбе и затем сообщили через кого-либо мне (даже если это будет нескоро). Телеграфом же можно только сообщить, что моя просьба выполнена (это будет означать, что документы переданы), если же А. П. активно действует, то вместо «выполнено» прошу написать слово «выполняется».

Об исполнении других просьб, не имеющих отношения к А. П., в телеграмме, во избежание путаницы, Вы не пишите.

Прошу извинить меня, что я использую приезды физиков для целей, не имеющих отношения к науке. Но сейчас речь идет о вопросе жизни и смерти, перед которым все остальное отступает на задний план. Вы понимаете, в частности, что других путей довести что-либо до сведения А. П. у меня нет. Мы находимся в состоянии чудовищной изоляции. Друзей и знакомых к нам не пускают. Письма от нас (и к нам), содержащие хоть какую-либо информацию, не доходят. В этих обстоятельствах самое главное, что могут сделать для нас друзья — это помочь нашей связи с внешним миром.

Мне кажется, что очень полезными были бы активные коллективные действия группы академиков и членов-корреспондентов в поддержку моей просьбы о поездке жены. Это могло бы быть совместное обращение к Президенту. Какие дальнейшие шаги возможны — не мое дело подсказывать, такие вопросы каждый решает сам за себя.

Я и Елена Георгиевна желаем всего наилучшего Вам и Вашей жене. Будьте здоровы.

16 января 1985

С уважением Ваш А. С.

P.S. Я понимаю все негативные последствия выхода из АН. Но все это второстепенно для меня по сравнению с тем абсолютным долгом, который я чувствую на себе, — дать моей жене перед смертью увидеть близких, а может, и продлить ее жизнь. Лечение в СССР абсолютно исключено. Угроза выхода из АН — аргумент для ходатайств Александрова, я в этом уверен. Другой аргумент — прошение о помиловании, которое я посылаю. Третий аргумент — голодовка.

А. С.

Разумеется, я немедленно передал все присланные А. Д. документы А. П. Александрову. На этот раз он при мне ничего не читал, а лишь взглянул на письмо и документы. При этом было выражено неудовольствие, смысл которого таков: мы вас посылаем для помощи А. Д. Сахарову в научной работе, а вы привозите письма. В ответ я заметил, что А. Д. прислал мне документы и я, разумеется, должен их передать. На этом разговор окончился.

В моей телеграмме А. Д. от 6 марта говорится: «Ваше письмо я передал Президенту. Желаю здоровья. Гинзбург».

Быть может, стоит также пояснить, что мы (имею в виду как себя, так и некоторых других старших сотрудников отдела; мы все эти вопросы обсуждали и решали сообща) как могли отговаривали А. Д. от голодовки, опасаясь за его здоровье. Считали мы, что он неправ также, заявляя о выходе из Академии. Мы опасались, что кое-кого это только обрадует, а позиции А. Д. не укрепит. Я, как это называется в Академии наук СССР, «рядовой академик», то есть не член Президиума и вообще «руководства». Поэтому мои возможности были очень ограничены. Правда, А. П. Александров в обоих упомянутых случаях принял меня сразу, поскольку речь шла о Сахарове. Вопрос о выходе А. Д. из Академии со мной никто не обсуждал, но мне сообщили, что исключен из Академии А. Д. не будет, поскольку в Уставе АН СССР нет пункта, допускающего выход из Академии ее членов. Итак, А. Д. таким способом ничего не добился, но в то же время и исключен не был, что, на мой взгляд, было очень хорошо со всех точек зрения. Возникает вопрос, не могли ли мы, помимо уговоров А. Д. не голодать, передачи его писем, посылки лекарств и т. п., сделать что-либо еще? Думаю, что добиться позитивного результата мы никак не могли. О причинах же, мешавших нам хотя бы более бурно протестовать, мне не хотелось бы сейчас писать (впрочем, об этом пойдет речь в третьей части настоящей статьи).

Андрей Дмитриевич был человеком, который в определенных вопросах не отступал ни при каких обстоятельствах. Думаю, что это достаточно ясно уже из приведенных его писем. Поэтому я убежден в том, что он так и погиб бы во время очередной голодовки или без нее в изоляции. Но, к великому счастью, сменилось, наконец-то, руководство страны, и вначале Е. Г. Боннэр было разрешено поехать за границу, а затем А. Д. Сахаров был в конце 1986 г. возвращен в Москву после письма М. С. Горбачеву от 22 октября 1986 г; копия этого письма, присланная мне, такова:

ЦК КПСС.

Генеральному секретарю ЦК КПСС

М. С. Горбачеву


Глубокоуважаемый Михаил Сергеевич!


Почти семь лет назад я был насильственно депортирован в г. Горький. Эта депортация была произведена без решения суда, т. е. является беззазонной. Никаких нарушений закона и государственной тайны я никогда не допускал. Я нахожусь в условиях беспрецедентной изоляции под непрерывным гласным надзором. Моя переписка просматривается и часто задерживается, а иногда фальсифицируется. С 1984 г. в такой же противоправной изоляции находится моя жена, осужденная к ссылке, режимом которой подобная изоляция не предусматривается. Приговор и клеветническая пресса перенося на нее ответственность за мои действия.

Я лишен возможности нормальных контактов с учеными, посещения научных семинаров, что в наше время является необходимым условием плодотворной научной работы. Редкие визиты моих коллег из Физического Института АН СССР не исправляют этого нетерпимого положения, по существу это фикция научного общения.

За время пребывания в Горьком мое здоровье ухудшилось. Моя жена — инвалид Великой Отечественной войны второй группы, с 1983 года перенесла многократные инфаркты. В США ей была сделана тяжелейшая операция на открытом сердце с установкой шести шунтов, и операция ангиопластики на бедре. Она сейчас фактически является глубоким инвалидом, нуждающимся для сохранения жизни в непрерывном медицинском контроле, в уходе, и климатолечении. В этом же нуждаюсь и я. Всего этого мы лишены в условиях моей депортации и ее ссылки.

Я повторяю свое обязательство не выступать по общественным вопросам, кроме исключительных случаев, когда я, по выражению Л. Толстого, «не могу молчать».

Позволю себе напомнить о некоторых своих заслугах в прошлом.

Я был одним из тех, кто сыграл решающую роль в разработке советского термоядерного оружия (1948–1968 гг.). По моей инициативе Советское Правительство предложило заключить договор о запрещении ядерных испытаний в трех средах. Вы неоднократно отмечали значение этого договора. Прекращение испытаний в атмосфере спасло жизни сотен тысяч людей.

В силу своей судьбы я много думал о проблемах войны и мира. В своей общественной деятельности я отстаивал принцип открытости общества и соблюдение права на свободу убеждений, информации и передвижения — как важнейшей основы международной безопасности и доверия, социальной справедливости и прогресса. В феврале 1986 г. я обратился к Вам с призывом об освобождении узников совести — людей, репрессированных за убеждения и связанные с убеждениями ненасильственные действия.

Вместе с покойным академиком И. Е. Таммом я был инициатором и пионером работ по управляемой термоядерной реакции (систем типа «Токамак», лазерное обжатие, мю-мезонный катализ). Предложенное мною использование термоядерных нейтронов для производства ядерного горючего позволяет исключить самое опасное и сложное звено в атомной энергетике будущего — бриддеры на быстрых нейтронах, и упростить, т. е. сделать более безопасными, энергетические ядерные реакторы.

Я хотел бы при прекращении моей изоляции принять участие в обсуждении этих проектов, в частности, в осуществлении программ международного сотрудничества с целью создания термоядерной энергетики.

Я надеюсь, что Вы сочтете возможным прекратить мою депортацию и ссылку жены.


22 октября 1986

С уважением

А. Сахаров

603137 Горький, Гагарина, 214, кв. 3

Сахаров Андрей Дмитриевич, академик

Как мне говорили, патологоанатомическое исследование показало, что сердце Андрея Дмитриевича было совершенно изношено. Преследования, голодовки сделали свое дело и еще счастье, что он три года прожил полноценной жизнью.


III

Андрей Дмитриевич Сахаров был великим человеком, но он был человеком. Поэтому, вполне естественно, у него были свои слабости или, во всяком случае, черты и особенности, не всем представлявшиеся идеальными. Политические и другие взгляды А. Д. по тем или иным конкретным вопросам в ряде случаев также являлись, по меньшей мере, спорными и никто не обязан их разделять. Убежден в том, что и сам А. Д. согласился бы со сказанным. Но А. Д. стал сейчас светлым символом морального возрождения нашей страны, да и свежа его могила. В такой ситуации, как я считал и считаю, неуместно сводить счеты, копаться в мелочах и т. п. Время для издания труда «Сахаров в жизни» или его биографии еще не настало. Поэтому, после публикации статьи в «Знамени», я решил никаких других воспоминаний об А. Д. не писать и, во всяком случае, не публиковать. Но потока воспоминаний, заметок и различной полемики уже не остановишь. Боюсь, что появление статьи Елены Георгиевны Боннэр в «Огоньке» [4] даст новую пищу для этого процесса и того мифотворчества (да и просто лжи), с которым она хочет бороться. Быть может, однако, Е. Г. Боннэр права, читать всякую чушь и молчать трудно, да и нужно ли? Совсем другое дело, как она реагирует. Так или иначе, я изменил свое решение и пишу. Стимулом явились не только статья Е. Г., но также тот факт, что мне сейчас уже 74-й год и нет оснований что-либо откладывать в долгий ящик. Должен добавить, что у меня очень плохая память, хотя, к счастью, с просветлениями — какие-то эпизоды я помню ясно и долго, но совсем забываю даты, многие детали. Поэтому большинство приводимых выше и ниже дат мне пришлось специально проверять или узнавать. А когда в чем-то не был абсолютно уверен, то делал оговорки. Пусть читатели меня извинят за их многочисленность, но очень хочется нигде не отступать от правды. Наконец, нижеследующее изложение весьма фрагментарно, но «сплошного» повествования предложить не могу.

1. 12 апреля 1971 г. скончался И. Е. Тамм — создатель Отдела теоретической физики ФИАНа (сейчас Отдел носит имя Тамма). Мне пришлось стать заведующим Отделом, ибо мы переживали нелегкие времена (впрочем, когда они были легкими?), а в Академии наук академику легче защищать интересы сотрудников. В Отделе же, кроме меня, академиком тогда был только А. Д. Сахаров, уже активно занимавшийся политикой и защитой прав, в силу чего в заведующие не годившийся. Правда, хорошим заведующим мог бы оказаться член-корреспондент Е. Л. Фейнберг, но он «подвел» — серьезно заболел, так что стать заведующим мне действительно пришлось по просьбе сотрудников. Помню, как вступая в должность, я делал доклад на Ученом совете ФИАНа и довольно высокопарно (поэтому, вероятно, и запомнил) сказал: «И. Е. Тамм оставил нам в наследство Отдел, и мы, его ученики, не должны пустить это наследство по ветру». Пишу здесь об этом потому, что А. Д. был на Совете и, как я запомнил, сочувственно кивал или даже что-то одобрительно сказал. Пишу и потому, что говорил я на Совете «со значением». Дело в том, что А. Д. тогда развертывал свою правозащитную деятельность, разрасталось и противодействие ей, а я узнал, что А. Д. дал нескольким сотрудникам Отдела подписать какие-то документы, вероятно, протесты. Сам А. Д., трижды Герой и академик, был до какой-то степени (до какой именно — мы теперь знаем) защищен, а рядовым сотрудникам могло прийтись несладко. Защитить их у меня было мало возможностей, я и однажды не Герой, и Отдел в целом мог серьезно пострадать. Так или иначе, я все это четко сказал А. Д. во время специальной беседы. Раз уж он сравнительно недавно (в 1969 г.) вернулся в Отдел, сам участвовал в моем назначении заведующим и ценил возможность научного сотрудничества, то пусть не вовлекает сотрудников Отдела в свою деятельность. Я добавил, твердо это помню, что сказанное не относится ко мне лично, ибо я все же занимаю более или менее независимое положение и подписывать какие-то протесты («письма», как их обычно тогда называли) в определенных условиях могу. Кстати, я ряд таких писем действительно подписал, правда, кажется, не по предложению А. Д. Но это сейчас не важно, существенно то, что А. Д. на мою просьбу откликнулся с полным пониманием и сказал: «Волк не охотится в своих владениях». Итак, был заключен «пакт», который А. Д., насколько знаю, строго соблюдал. Думаю, что его обещание, вероятно, продуманное, сыграло весьма положительную роль и для него самого. Поскольку в Отделе никто не пострадал (по крайней мере, в явном виде), то было обеспечено единство, и, когда через несколько лет началась травля А. Д., сотрудники Отдела отказались подписать осуждающее его письмо, составленное в ФИАНе (подписали в Отделе, кажется, лишь два человека, причем одному из них не давали иначе характеристику для защиты диссертации). Уверен и в том, что наша «нейтральность» — неучастие в явном виде в политической деятельности А. Д. позволила нам, когда А. Д. был выслан в Горький, сохранить его в должности сотрудника Отдела и ездить к нему. Но об этом ниже.

2. Сейчас же расскажу о письмах против Сахарова. Первое из них (письмо 40 академиков) появилось в «Правде» от 29 августа 1973 г. Это письмо было относительно умеренным по тону[61]. Меня в это время не было в Москве (был в отпуске) и скорее всего поэтому мне и не предлагали его подписать. Возможно, будь я птицей более высокого полета, то прислали бы телеграмму, на которую мог бы попасться, а то и поставили бы подпись, не спрашивая (почему-то я именно последнего в дальнейшем особенно опасался, хотя в «застойные» времена, в отличие от сталинских, подобное, возможно, уже не случалось). В общем — на этот раз повезло. Это письмо было первым, было началом кампании и можно было не понять обстановку. Во всяком случае, я вижу разницу между подписью под «письмом 40» и под «письмом 71», опубликованном, кажется, в «Известиях» от 25 октября 1975 г. (в «Досье» фигурирует такое заглавие: «Заявление советских ученых», Москва, 25 октября, ТАСС). Тогда, в 1975 г., все было достаточно ясно и подписавшие знали, что они делали, недоразумений здесь быть не могло. Для подписания этого письма меня пригласили к вице-президенту АН СССР академику В. А. Котельникову. Незадолго до этого А. Д. Сахаров получил Нобелевскую премию мира и поэтому, когда меня пригласили зайти, хотя и без объяснения причины, я сразу подумал, что речь идет о письме. Попробовал уклониться, спросив, многих ли приглашают, думал, что начнется с какого-то собрания. Нет, Вас приглашают лично, последовал ответ и я решил, что дело не в письме. Но это оказалось ошибкой, В.А.Котельников беседовал отдельно с каждой из намеченных «жертв» (слово «подписант» здесь, видимо, не подходит, поскольку применялось к подписывающим письма в защиту кого-то). Наш разговор носил довольно мирный характер, В. А. не угрожал, не стращал, а уговаривал. В общем, выполнял поручение без особого энтузиазма, впрочем, это его манера. Я отказался подписывать и нисколько не волновался, ибо заранее твердо решил поступить именно так. В подобных случаях встает, конечно, вопрос: какую цену человек готов заплатить (я имею в виду людей, подписывающих гнусности не по велению сердца, а из трусости и т. п.). Опыта у меня здесь особого нет, в тюрьме не сидел. Думаю, что при физическом воздействии я подписал бы подобное письмо, это же цветочки по сравнению с тем, что люди подписывали в сталинские времена. Но избиение или арест в данном случае явно не грозили, и почему столько людей подписывали — остается для меня загадкой. Кстати, никаких особенных репрессий в связи с отказом подписывать не последовало. Я и так был на плохом счету. Возможно, еще больше возросли трудности при поездках за границу и, кроме того, обошли с орденом, причем сделано это было иезуитским образом. Здесь, однако, представляется неуместным останавливаться на подобных вопросах. Позволю себе лишь заметить, что такое «наказание» совсем меня не трогало, и я этому рад. А вот в 1945 г. не дали мне «полагавшегося» ордена «Знак Почета» и я огорчался, видимо, по молодости, по глупости.

3. Во второй части настоящей статьи я уже писал, что высланный в Горький А. Д. остался сотрудником Отдела, а мы к нему ездили. Несомненно, такое решение, а о нем мне пришлось похлопотать, не было вызвано заботой о Сахарове и тем более каким-то вниманием к ФИАНу или нашему Отделу. Просто это было самым выгодным с точки зрения властей решением в сложившейся ситуации.

Мы ездили совершенно добровольно, но с разрешения дирекции ФИАНа (а фактически и других инстанций). Однако после трех визитов в Горький, я получил от А. Д. такое письмо:

Глубокоуважаемый Виталий Лазаревич!


Поездки моих коллег, сотрудников ФИАНа, дающие мне возможность обсудить при личном общении животрепещущие научные вопросы, не отрываться от научной жизни Теоротдела — всегда ценны и радостны для меня. Мне был бы, в частности, очень важен и приятен приезд Ефима Самойловича Фрадкина и Андрея Дмитриевича Линде, о которых Вы пишете. Но сейчас я вынужден просить Вас воздержаться от их командирования. Первая причина — неясность с разрешением на поездку в Горький В. Я. Файнберга и Д. А. Киржница (в особенности важную в силу близости их научных интересов к моим). Для поездок выделены только 4 сотрудника ФИАНа, что вообще выглядит более чем странным. Принципиально недопустимо, чтобы в решении такого вопроса принимали участие какие-либо «инстанции», вообще кто-либо, кроме непосредственно заинтересованных лиц. Я считаю совершенно незаконным объявленный мне 22 января 1980 г. «режим». Но даже этот режим запрещает контакты со мной только для иностранцев и для «преступных элементов». Я никак не могу согласиться с тем, что В. Я. Файнберг и Д. А. Киржниц и остальные (кроме четырех) сотрудники ФИАНа являются «преступными элементами» и я уверен, что и Вы также разделяете это мнение.

Вторая причина — в следующем. 12 августа я послал письмо в Президиум Академии наук Е. П. Велихову с просьбой содействовать в получении разрешения на выезд из СССР невесты нашего сына Е. К. Алексеевой. В письме я объясняю, почему этот вопрос приобрел для меня такое важное значение, а также рассказываю, как в это дело была вовлечена партийная организация ФИАНа. Ответа из Президиума Академии я до сих пор (14.IX) не получил. Фактически Алексеева оказалась в положении заложника, чего я никак не могу допустить.

Поэтому я вынужден, пока Алексеева не будет выпущена из СССР и пока с сотрудников Теоротдела, кроме четырех, не будет снят запрет на поездки, воздерживаться от каких-либо контактов с советскими научными учреждениями, в частности, с Академией наук и с ФИАНом.


14/IX—1980

C уважением А. Сахаров

P.S. Нетривиальность моего положения возможно вынудит меня опубликовать это письмо.

На это я ответил так:

Глубокоуважаемый Андрей Дмитриевич!


19 сентября пришла Ваша телеграмма с просьбой отменить поездку в Горький Е. С. Фрадкина и А. Д. Линде (они собирались выехать 21, чтобы обсуждать с Вами научные вопросы 22 сентября). Поездка, конечно, была отменена. Вчера, 22 сентября пришло и Ваше письмо от 14 сентября, являющееся ответом на мое письмо от 1 сентября.

Само собой разумеется, даже независимо от Ваших мотивов, что сотрудники Отдела не могут приезжать в Горький вопреки Вашему желанию. Мне хочется, вместе с тем, сделать в настоящем письме несколько замечаний.

Мы (я имею в виду помимо себя также ряд других старших сотрудников Отдела, участвующих в обсуждении всех важных для Отдела вопросов) всегда высоко ценили и ценим Ваше участие в работе Отдела и, естественно, стремились содействовать Вашей научной работе. Поэтому, когда Вы были высланы, мы посчитали, что должны помочь Вам в этом отношении и в Горьком, где интересующими Вас вопросами физики и космологии, насколько известно, никто (или практически никто) не занимается. Так и возник план, согласно которому Вы останетесь сотрудником ФИАНа, а сотрудники нашего Отдела будут время от времени приезжать в Горький. Кроме того, мы хотели помочь в отношении литературы и публикации Ваших работ. Руководство Президиума АН СССР согласилось с таким планом. Дальнейшее, после того как я разбудил Вас 11 апреля, позвонив в Вашу квартиру в Горьком, Вам известно.

Хотя, как ясно из изложенного, мы ездили и собирались ездить в Горький не по указанию с чьей-либо стороны, но, естественно, делали это с разрешения. Иначе и быть не может, когда речь идет о командировках сотрудников ФИАНа СССР, как, впрочем, и сотрудников любого другого учреждения. В этой связи мы должны согласовывать с дирекцией список едущих, что также относится к любым командировкам, хотя обычно это и носит формальный характер. Но Ваш случай, конечно, не назовешь обычным.

У Вас уже были сотрудники Теоротдела В. Л. Гинзбург, О. К. Калашников (два раза), В. Я. Файнберг, А. Д. Линде и Е. Л. Фейнберг. Сейчас собирались поехать Е. С. Фрадкин и А. Д. Линде. Не предвижу я и каких-либо трудностей в отношении поездки Д. А. Киржница. Мы просто не предлагали его командировку, поскольку план был составлен (о чем нас просила дирекция) лишь на несколько поездок. В настоящее время я не вижу принципиальных препятствий и для поездок к Вам каких-то других сотрудников Отдела. Вместе с тем, я не могу гарантировать, что дирекция согласится послать любого сотрудника. Но называть это «запретом» вряд ли были бы основания.

Коротко говоря, я считаю, что Ваш отказ от научных контактов с Отделом в связи с вопросом о том, кто к Вам приезжает, является, по-видимому, плодом недоразумения.

Что же касается вопроса о Е. К. Алексеевой, то он находится всецело вне моей компетенции и даже моего поля зрения (так, только из Вашего письма я узнал, что какую-то роль здесь, как Вы пишете, играла парторганизация ФИАНа).

Закончить я хочу тем, ради чего, собственно, и написано настоящее письмо. Если Вы захотите в будущем, чтобы сотрудники Отдела приехали к Вам или оказали какую-либо иную помощь в научной работе, сообщите нам об этом. Мы постараемся тогда сделать то, что сможем.


23 сентября 1980 г.

С уважением В. Л. Гинзбург

В этом письме уже был некоторый подтекст. Дело в том, что А. Д. не слишком аккуратно высказывался о наших поездках. В статье А. Д. «Тревожное время» от 4 мая 1980 г. (где она была опубликована, не помню, но то ли мы ее видели, то ли слышали по радио) имеется такая фраза: «органы КГБ разрешили моим сотрудникам из ФИАНа навестить меня (даже порекомендовали)». Это «порекомендовали» мне весьма не понравилось, поэтому я и постарался в вышеприведенном письме от 23 сентября пояснить, что мы ездим не по рекомендациям или указаниям. К сожалению, А. Д. не обратил на мое письмо никакого внимания. В «Открытом письме Президенту Академии наук СССР А. П. Александрову», датированном 20 октября 1980 г., А. Д. уже почти что называет нас посланцами КГБ. Это письмо только что у нас опубликовано [5], так что все могут его прочесть. Поэтому ограничусь лишь одной цитатой. А. Д. о наших визитах пишет, что «совершенно недопустима полная зависимость их от контроля КГБ, выбирающего нужные ему моменты приезда ко мне ученых и состав участников». Далее следует ссылка на помещенное выше письмо А. Д. ко мне от 14 сентября (в упомянутой выше публикации [5] указано 15 сентября, но это описка — оригинал письма находится у меня). Я знал о письме А. П. Александрову от слушавших его по радио, но только 4 декабря 1980 г. получил возможность прочесть и сам текст. В тот же день я написал А. Д. довольно длинное письмо, являющееся, по сути дела, протестом против его неаккуратности. Первая поездка к нему (11 апреля 1980) еще могла к чему-то приурочиваться, ибо мы довольно долго добивались разрешения поехать, но только 9 апреля мне позвонили из Президиума и сообщили, что можно ехать. Но даты и состав участников последующих двух визитов определяли мы сами, ни о каких рекомендациях здесь не было речи.

В письме А. П. Александрову имеется место, где А. Д. упоминает о телеграмме, полученной им от Е. П. Велихова 14 октября 1980 г., и расценивает ее как «уловку КГБ». В этой связи в моем письме говорится:

«12 октября, сразу же по возвращении из командировки, я узнал от Е. Л. Фейнберга, что Е. П. Велихов Вам не ответил и это Вас беспокоит и т. п. 13-го я был у Е. П. Велихова и он мне сказал, что не отвечает Вам, ибо сам еще не получил ответа на какой-то запрос. На это я сказал, что сам принадлежу к числу людей, отвечающих на письма и беспокоящихся, когда мне не отвечают. Поэтому я понимаю, как неприятно не иметь ответа и посоветовал Е. П. ответить Вам немедленно, что он и сделал. А Вы вот пишете, что «эта телеграмма не более как уловка КГБ с целью оттяжки времени». Правда, в этом случае Вы начинаете фразу со слов «У меня создалось впечатление, что…». К сожалению, когда речь идет о Ваших коллегах по ФИАНу, некоторых из которых Вы знаете десятки лет, Вы не делаете оговорок.

Впрочем, я не собираюсь заниматься ни демагогией, ни становиться в позу оскорбленной невинности. Я не верю, сейчас по крайней мере, что Вы действительно подозреваете меня, Е. Л. или кого-то еще из нас в неблаговидном сотрудничестве. Да и жизнь сложна, Вы в известной мере изолированы, и можно понять появление различных подозрений. Но Вы же, ничего не проверив, сообщаете о своих подозрениях миллионам людей, да еще как нечто известное и несомненное.

Я придаю огромное значение правам человека, отстаиванию этих прав. Достаточно я на своем веку насмотрелся на их нарушение (напомню Вам хотя бы, что моя жена в том же Горьком находилась в фактической ссылке целых 8 лет). Но одно из основных прав человека — это презумпция невиновности. Вы же, не имея на это ни малейших оснований, только на основе логической возможности, пишете: «органы КГБ разрешили моим сослуживцам (даже порекомендовали)» и т. п. Даже если Вы сами не считаете, что мы имели какие-то поручения от «органов» (я все же на это надеюсь), то как же не подумать о читателях, особенно за границей. Они же поймут это буквально. Между тем, совершенно очевидна огромная и принципиальная разница (по крайней мере, когда речь идет о моральной стороне дела) между действиями с разрешения КГБ (к тому же в данном случае, косвенного разрешения, ибо мы имели дело только с Президиумом и ФИАНом) и действиями по рекомендации или указанию КГБ. Напрашивается такая аналогия. Родственники или друзья передают заключенному передачу вполне законным путем, т. е. с разрешения тюремных властей. И совсем другое дело, когда сами власти направляют к Вам провокатора (наседку) с какой-то передачей и т. п.».

Письмо заканчивается так:

«Добиваясь разрешения ездить к Вам и, вообще, помочь Вам вести научную работу, мы не стремились заработать какой-то капитал. Напротив, мы не ожидали и не ожидаем для себя в этой связи ничего кроме неприятностей. Но вот чего я действительно не ожидал, так это того, что эти неприятности могут исходить лично от Вас. Мне трудно поверить в то, что Вы сознательно пишете столь двусмысленно. Я верю, что это просто неосторожность, могущая, к сожалению, дорого обойтись людям. Собственно поэтому я и решил написать, хотя и не знаю, пригодятся ли когда-либо Вам мои пояснения».

Письмо это не было отправлено, меня отговорили, и я рад этому — А. Д. и так было плохо, не следовало его дополнительно огорчать, но обида еще долго жила в моем сердце. Да и сейчас мне неприятно было увидеть письмо А. П. Александрову в «Огоньке», причем, без всяких комментариев.

Не буду здесь приводить дальнейшую переписку. Отмечу лишь, что следующее письмо А. Д. датировано 29 марта 1982 г., после отъезда Е. Алексеевой, и начинается так:

«Дорогие Виталий Лазаревич и Евгений Львович! В связи с тем, что отпала главная причина, заставившая меня отказаться от приездов в Горький сотрудников ФИАНа, прошу о возобновлении таких поездок в ближайшее время…».

Разумеется, поездки возобновились и продолжались (с перерывами) до 1986 г. включительно. Всего у Сахарова побывало, причем совершенно добровольно, 17 сотрудников Отдела, некоторые из них ездили по многу раз[62].

4. Теперь перейду к самому неприятному, связанному с голодовкой Сахарова в 1985 г. Как я уже упоминал, мне казалось и кажется неуместным сейчас обсуждать этот вопрос, но приходится после опубликования статьи Е. Г. Боннэр [4].

Процитировав часть письма А. Д. ко мне от 10 ноября 1984 г., помещенного в «Знамени» (ссылка 5 и выше), Елена Георгиевна пишет [4]: «Публикация Виталия Лазаревича Гинзбурга потрясла меня своей открытостью. Хотя, признаюсь, мне не хватает в ней сегодняшней оценки его тогдашнего молчания. Но все равно! Ведь только он и академик Вонсовский честно признали свою неправоту в тот период». Как же это понимать? Что касается потрясающей «открытости», то она сводится лишь к тому, что я не утаил или не исказил писем Сахарова ко мне. Не вижу, разумеется, в этом ничего удивительного, даже мысль делать купюры в тексте писем А. Д. не приходила мне в голову. Далее, С. В. Вонсовский подписал как «письмо 40 академиков», так и «письмо 71», и в апреле 1989 г. на собрании по выборам народных депутатов СССР от Академии наук СССР публично извинился за это перед А. Д. Сахаровым. Правильно поступил. Позволю себе выразить твердую уверенность в том, что я поступил бы так же, если бы подписал эти или какие-то другие аналогичные письма. Но я ведь ничего не подписывал. Наконец, каким же образом «я честно признал свою неправоту» и в чем состоит эта «неправота»? Вчитавшись в текст, и с помощью близкого к А. Д. и Е. Г. человека — Б. Л. Альтшулера, я понял, в чем же меня обвиняет Е. Г. Боннэр: «третьей голодовки Андрея Дмитриевича (1985) могло бы не быть, если б его коллеги нашли в себе силы выполнить его прямую просьбу… Но и в Москве, и „в заграницах“ коллеги молчали, как партизаны» [4].

В письмах ко мне от 10 ноября 1984 г. и от 16 января 1985 г. (см. выше) Сахаров призывал пошире рассказывать о его голодовке и муках, описанных в письме к А. П. Александрову от 15 октября 1984 г. Он писал также: «мне кажется, что очень полезными были бы активные коллективные действия группы академиков и членов-корреспондентов в поддержку моей просьбы о поездке жены. Это могло бы быть совместное обращение к Президенту» (письмо ко мне от 16 января 1985 г.).

Вот уж поистине аберрация, свойственная, очевидно, и великим людям. Да я не могу назвать ни одного члена Академии, который стал бы публично или в письме просить удовлетворить просьбу А. Д. Сахарова о поездке его жены в США. Конечно, я не проводил широкого опроса, но слышал всегда только и исключительно одно: Сахаров уже голодал в связи с требованием об отъезде Лизы Алексеевой — невесты сына Е. Г. Боннэр. Тогда ему уступили. Теперь он тоже голодает по чисто личным мотивам и добиться удовлетворения его просьбы невозможно. Говорили вещи и похуже.

Голодовка в связи с требованием выпустить Е. Алексееву в свое время также не вызвала широкого сочувствия. Книги Е. Г. Боннэр, упомянутой в сноске на с. 213, у меня нет, поэтому опишу ситуацию по статье Б. Л. Альтшулера[63]:

«Алексей Семенов, младший сын Елены Георгиевны, при всех отличных оценках был исключен с пятого курса института (якобы, за несдачу экзамена по военному делу) и подлежал призыву в армию. Иметь такого заложника Сахаров не мог — таким образом ему пытались заткнуть рот. Единственный оставленный выход — эмиграция. Но у Алексея — девушка, без которой он никуда ехать не хочет. И в этой критической ситуации Андрей Дмитриевич дал им слово, что Лиза к Алеше приедет. Это было в 1978 г.». И далее: «Но данное слово Андрей Дмитриевич никогда не нарушал. И допустить гибели Лизы он тоже не мог. Так что с нравственной точки зрения все было абсолютно оправдано — первый из сформулированных выше принципов выполнен[64]. Здесь даже слово «принцип» звучит нелепо; настолько по-человечески все было самоочевидно. И, страшно сказать, как этого почти никто не понимал».

Последнее я могу подтвердить. Сам я много думал о голодовках, их оправданности или неоправданности в тех или иных условиях, но к вполне четким выводам так и не пришел. Не буду здесь распространяться на эту тему. Замечу лишь, что я, разумеется, всегда безоговорочно был за право каждого человека ездить, куда он хочет. Поэтому не могло быть и речи с моей стороны о каком-то отрицании права Е. Алексеевой или Е. Г. Боннэр уехать или поехать в США. Трудно усомниться и в праве каждого человека на голодовку, как и на самоубийство (впрочем, некоторые религии отрицают такое право). Но вот каковы при этом обязанности окружающих? Как они должны реагировать? В этом корень вопроса. В своей заметке в «Огоньке» Е. Г. Боннэр цитирует, с явным осуждением и без указания имени автора, часть письма А. Д. Сахарову от Е. Л. Фейнберга (письмо от 9 апреля 1985 г.). Жаль, что это письмо не приведено полностью. Надеюсь, что Е. Л. Фейнберг сделает это и приведет также полностью его письмо Сахарову от 20 февраля 1985 г. От себя считаю необходимым сказать, что никто из известных мне лиц так не любил А. Д. Сахарова и не заботился о нем, как Е. Л. Фейнберг. То положительное, что приписывается часто мне, фактически, в значительной мере было сделано Е. Л. Фейнбергом или, точнее, по его инициативе. Мы оба были убеждены, и я остался в этом убежден и сейчас, что А. Д. не следовало голодать. Причина, конечно, только одна — беспокойство за его здоровье, сострадание к его мукам. Ни о каких других мотивах не было и речи. Как могли, мы отговаривали А. Д. от голодовок. В частности, когда я приезжал в Горький 22 декабря 1983 г., А. Д. сказал, что будет голодать, а я его отговаривал (Е. Г. Боннэр при этом присутствовала, а я не только говорил на словах, но и писал на бумаге, поскольку опасался подслушивания). Особенно мне запомнился эпизод, когда я уже стоял в прихожей и прощался, а А. Д. громко говорил, что будет голодать и «они» все равно уступят и выпустят Е. Г. Я пытался, не помню уж, словами или жестами, побудить его не говорить этого громко — подслушивают же, а это невыгодно даже с точки зрения его целей. Но А. Д. был весел и возбужден — был уверен, что «они» все равно уступят. Я же, как и Е. Л. Фейнберг, был уверен в обратном. «Они» выпустили Е. Алексееву, и уже тогда, я от кого-то слышал, начальство, возражавшее против этого, аргументировало так: выпустили Алексееву — будет голодовка по другому поводу. Поэтому, как я думаю, «они» твердо решили не уступать. Поскольку даже потрясающее письмо А. Д. Сахарова, переданное мной А. П. Александрову и, не сомневаюсь в этом, переданное им на «самый верх», не подействовало, то просто смешно, как мне кажется, предполагать, что могли подействовать какие-то письма советских коллег Сахарова. Е. Г. Боннэр и делает (см. заметку в «Огоньке» [4]) ставку в основном на иностранцев. Да, им было несравненно легче протестовать и эти протесты немало дали. Но тогда, в 1985 г., уже наступило известное насыщение, и я крайне сомневаюсь в том, чтобы можно было еще чего-либо добиться. Поэтому, как я убежден, и уже писал об этом в «Знамени» и во второй части выше, только приход к власти М. С. Горбачева спас Сахарова (между тем, Е. Г. Боннэр пишет [4]: «А новое правительство или старое — дело второе»; другими словами, что Брежнев, что Черненко, что Горбачев — все равно).

5. Считаю себя вправе, учитывая все сказанное, остановиться еще на своих собственных действиях. Неправда, что получив письмо Сахарова, я молчал. Само письмо А. П. Александрову я, действительно, показал лишь немногим, да и передал я второе письмо А. П. Александрову, вероятно, лишь в начале марта (его ведь привезли только 26 февраля) и не имел оснований широко показывать письма сразу же, до получения ответа (другое дело, что его и не последовало). Но содержание писем, сами факты — о голодовке и муках Сахарова, я рассказывал всем, с кем общался. Другое дело, что круг этот довольно узок, пресс-конференции же я не устраивал. Убежден, я об этом уже писал, что голодовка ради удовлетворения «просьбы о поездке жены, Е. Г. Боннэр, за рубеж для встречи с матерью, детьми и внуками и для лечения болезни глаз и сердца» (из письма А. Д. Президенту) не встретила бы тогда у нашей публики никакого понимания, а то и сочувствия, даже когда речь шла о Сахарове. Оставалась заграница. Кстати, когда Сахаров вернулся в Москву, он как-то упрекнул меня, сказав, что я, якобы, «не так» (не правдиво?) освещал его положение в Горьком в разговоре с американским физиком К.Торном. Я так удивился, что даже усомнился, что речь идет, действительно, о Торне, а Сахаров тоже, насколько я понял и помню, не был уверен, о Торне ли его информировали. К. Торн был у меня в гостях вместе с В. Б. Брагинским в марте 1986 г. (сейчас специально проверил, что Торн был в Москве с 9 по 26 марта, а до этого в Москве в 1985 г. не был). Он спрашивал о Сахарове, я сообщил, что знал. Главное же, в марте 1986 г. вопрос о голодовке уже принадлежал истории. В 1988 г. Торн вновь был в СССР и просил меня посодействовать его встрече с Сахаровым. Я позвонил А. Д. и он встретился с Торном, причем Брагинский играл роль переводчика. Разговор был длительным. После него я спросил как Торна, так и Брагинского, заходила ли речь о неточной информации, якобы исходившей от меня. Нет, не заходила. Недавно в разговоре с Б. Л. Альтшулером мы перебирали другие возможности, все же мне интересно, кого имел в виду Сахаров. И вот произошла любопытная история, как в таких случаях говорят, «по Фрейду». Я совсем забыл и только потом вспомнил, что в 1985 г. в начале октября был в Дании. Фрейд же здесь при том, что забыл об этом визите я, вероятно, не случайно, а в силу подсознательного желания забыть неприятное. В 1983 или 1984 г. Датская королевская академия наук, иностранным членом которой я являюсь, пригласила меня с женой, кажется, дней на десять, приехать с визитом. Мы «оформлялись», но в последний момент мне сообщили, что жену не пускают. Тогда и я отказался ехать. Человеку оказана такая великая честь — на неделю пустили за границу, а он отказывается из-за какой-то жены. Не привыкли у нас к этому до такой степени, что сам Президент А. П. Александров позвонил мне, что случалось крайне редко, и осудил мой поступок, заметив, что он же ездит без жены. Так или иначе, я не поехал. А в 1985 г. меня опять пригласили туда же (в Копенгаген) по случаю столетия со дня рождения Н.Бора. Намечался (и действительно затем состоялся) очень представительный симпозиум, причем я был на нем единственным докладчиком от СССР. Снова я оформлялся с женой и снова за несколько дней до отъезда пустили только меня, причем лишь на пять дней (ряд других лиц, не делавших докладов, пустили на более длительные сроки). На этот раз я поехал, ибо и честь была большая, и на подготовку и «оформление» доклада я затратил массу времени. Но нужно ли описывать мои чувства. Сколько раз мне плевали таким образом в физиономию, но привыкнуть к этому нельзя. Естественно, в Дании я всем говорил о наших «порядках» и даже отразил это в конце доклада. Но, кстати, встречал в основном полное равнодушие. Думаю, что в силу таких неприятных воспоминаний я и забыл сначала о поездке в Данию, вероятно, и во время разговора с Сахаровым не вспомнил. Но когда вспомнил после обсуждения с Альтшулером, то, конечно, вспомнил о том, что меня о Сахарове спрашивали В. Вайскопф, Р. Пайерлс и Ф. Яноух (возможно, и еще кто-нибудь). Что конкретно говорил, не помню, но ни минуты не сомневаюсь в том, что говорил правду и только правду. Недавно (25 февраля 1990 г.) Ф. Яноух был в Москве и рассказал мне, что тогда (в октябре 1985 г.), после разговора со мной, он звонил в США родственникам Е. Боннэр и сообщил им, что узнал от меня. К. Торн, В. Вайскопф, Р. Пайерлс и Ф. Яноух, слава богу, живы и здоровы. Желающие могут их спросить о разговорах со мной[65].

Итак, и с иностранцами я отнюдь не молчал и не дезинформировал их. Остается добавить только о том, о чем я не написал в «Знамени» (см. с. 213), ибо это касается не только меня. Сотрудники Отдела, вернувшиеся от Сахарова 26 февраля 1985 г., привезли не только письмо ко мне и пакет, который я должен был передать Президенту. А. Д. Сахаров попросил одного из них взять и другой пакет для передачи некоему московскому диссиденту. Сотрудник отказался. Ни в какой мере не могу осуждать его за это; он ведь поехал, причем совершенно добровольно, для другой цели, а забота о себе и своей семье тоже право каждого человека. Тогда А. Д., через некоторое время, попросил его передать один большой запечатанный пакет нам с Е. Л. Фейнбергом. И вот мы (я, Е. Л. Ф. и два сотрудника Отдела, ездившие в Горький) собрались и вскрыли пакет. В нем оказались материалы, которые я должен был передать Президенту (речь, в частности, идет о письме Президенту от 12 января 1985 г., о котором упомянуто выше), а также какие-то материалы для пресс-конференции с иностранными журналистами или что-то в этом духе. Мы единогласно решили эти последние материалы не использовать, они были спрятаны, а потом[66] переданы Е. Г. Боннэр.

Как бы я поступил, если бы один знал об этом материале, скажем, сам получил бы его от А. Д., сказать сейчас со всей определенностью не берусь. Мог бы передать, но мог бы и отказаться. И не вижу в последней возможности ничего постыдного для себя. Моя жена провела год в тюрьме и лагере (по вздорному обвинению в контрреволюционной деятельности), потом долгих восемь лет находилась в ссылке под Горьким и в Горьком (вот ведь ирония судьбы, опять Горький!). У меня имеются дочь и две внучки. Разве я был обязан в таких условиях тягаться с КГБ ради поездки в США жены даже самого Сахарова для встречи с родными и лечения? С другой стороны, прав Б. Л. Альтшулер, когда утверждает, что во время голодовки с целью отъезда Е. Алексеевой «Сахаров бился не только за ее отъезд, и не только за свое честное слово, но и за всех нас». То же относится и к другим его голодовкам. Об этом пишет и сам А. Д. Сахаров в «Воспоминаниях». Я согласен и с мыслью Альтшулера о том, что «не исключено, что каждая его (т. е. А. Д. Сахарова. — В. Г.) победа что-то сдвигала там, на скрытой от земных взоров вершине Олимпа, сдвигала в сторону будущих преобразований» (см. сноску 1 на с. 238). Но подходя к вопросу с еще одной стороны, должен заметить, что при всех заслугах Сахарова, я не признаю его морального права распоряжаться судьбами других людей из-за фанатической преданности своей жене или даже для общих целей правозащитной борьбы.

Да, все сложно. И вот к чему приводит нарушение прав человека. Разве поездка Е. Г. Боннэр за границу кому-нибудь мешала? А ведь Сахаров из-за этого голодал в сумме несколько месяцев и, вполне вероятно, это намного укоротило его жизнь.

Думаю, что последнее предположение обосновано. Вспоминаю А. Д., когда я видел его в конце 1983 г. в Горьком; тогда он еще, как мне кажется, мало изменился по сравнению с 1980 г. А когда в конце 1986 г. А. Д. вернулся в Москву, у него был уже совсем другой вид, это многие отмечали. У меня имеется фотография, на которой мы с А. Д. сидим вместе, сделанная 20 или 21 апреля 1989 г. Сахаров выглядит на этой фотографии значительно старше меня, хотя фактически я старше его на пять лет, что в таком возрасте является весьма существенной разницей.

Вернусь, однако, к реальности. Вопрос для меня не стоял так, как выше предположено for the sake of argument (т. е. для обсуждения; не знаю, как точнее перевести). О пакете «для заграницы», кроме меня и Е. Л. Фейнберга, знали еще два человека, ездивших в Горький и социально защищенных гораздо меньше, чем я. Я просил дирекцию командировать их в Горький, и они не собирались вступать в противоборство с КГБ. Поэтому передавать пакет без их согласия я явно не имел никакого морального права, ибо был риск подвергнуть их и их семьи каким-то репрессиям. Разумеется, при оценке действий как для гипотетического случая, если бы я один знал о пакете, так и в описанной реальной обстановке, весьма важно отношение к возможной роли пресс-конференции по существу. Я был тогда (в марте 1985 г.) убежден в том, что рассчитывать на позитивную роль пресс-конференции не было никаких оснований. Сейчас мое мнение осталось таким же: до прихода к власти М. С. Горбачева и начала им нового курса (т. е. «перестройки») все оставалось бы по старому. Какое счастье, я об этом уже упоминал, что руководство страны, наконец, сменилось и А. Д. Сахаров не погиб во время очередной голодовки. Как ясно из второй книги А. Д. Сахарова («Горький, Москва, далее везде». Нью-Йорк, 1990), именно вмешательство М. С. Горбачева, в ответ на очередное письмо А. Д. привело к прекращению голодовки, а затем и к возвращению Сахарова в Москву.

Некоторые друзья, прочитавшие рукопись, упрекнули меня в том, что я как бы оправдываюсь (имеется в виду как раз настоящий раздел статьи). Но, когда я писал, то хотел лишь сообщить известное мне, а также отразить, пусть и не полностью, свою оценку событий, о которых идет речь. Вполне возможно, что я не очень преуспел в своих устремлениях, но умолчание не представляется мне правильным решением. Судить же о написанном это право и дело читателей. Одни из них поймут все правильно или, во всяком случае, получат интересующую их информацию. Неблагожелательно же настроенные люди в любом тексте найдут, к чему придраться и что осудить. Поэтому, хотя с читателями нужно, конечно, считаться и прислушиваться к их мнению, но, как я убежден, не следует стараться им угождать или даже просто сокращать текст из опасения подвергнуться критике.

6. Неизвестно, когда эта статья появится в печати (надеюсь все же, что когда-нибудь появится). А ведь уже сейчас, когда она пишется (в 1990 г.), пробиваются у нас ростки правового государства, КГБ перестали бояться или, во всяком случае, стали меньше бояться, а пресловутое «телефонное право» процветает, вероятно, не столь беспардонно, как раньше. Поэтому и сейчас, а тем более, как я горячо надеюсь, в близком будущем, высказанные выше опасения некоторым молодым людям покажутся надуманными. Чего они (т. е. мы все) боялись, их ведь не «посадили» бы и т. д. Да, думаю, что не посадили бы, но сколько имеется других беззаконных способов мстить, портить людям жизнь и преследовать их. Тот из молодых людей, кто захочет об этом узнать на примере, пусть прочтет хотя бы статью «Пожар в штабе революции» в № 12 журнала «Огонек» за март 1990 г. — речь там идет о «законности» не в сталинские времена, а в 80-е гг.

Сформулирую сказанное и иначе.

Те, кто знают мою жизнь, не подозревают меня, как я уверен, в особой трусости и стремлении к перестраховке. Да и занимал я в 1985 г. уже такое положение, что за себя лично опасаться, если говорить о чем-то существенном, особых оснований не имел. А вот другие сотрудники Отдела вполне могли пострадать, некоторые из них явно боялись этого, но ездили к Сахарову добровольно[67]. Желающие осудить кого-либо из нас (включая, конечно, меня) за то, что мы не вышли на Красную площадь с плакатом, требующим разрешить Е. Г. Боннэр поехать в США или даже за предоставление свободы А. Д. Сахарову, или не провели на эту тему пресс-конференцию с иностранными журналистами (эта конференция была бы, конечно, для нас последней), могут это теперь сделать публично. Очень мне хотелось бы узнать их имена и как они боролись за права человека до 1985 г.

После голодовки 1984 г., описанной в письме А. П. Александрову, Е. Г. Боннэр хорошо знала, на какие муки идет Сахаров, начиная голодовку в апреле 1985 г. Мне трудно поверить, что Е. Г. Боннэр не могла предотвратить эту голодовку, целью которой была ее поездка в США. Впрочем, твердо утверждать что-либо я все же ничего не берусь, ибо недостаточно понимаю Сахарова и его отношения с женой. Но как можно винить в голодовке Сахарова его коллег, полностью умалчивая о своей роли, это уже выше моего понимания.

Замечу, что знаю о выдающейся роли Е. Г. Боннэр в правозащитной борьбе, что особенно ясно видно из «Воспоминаний» А. Д. Сахарова. Поэтому, и в силу причин уже упомянутых (в начале третьей части настоящей статьи), я ни в коем случае не стал бы писать вышеизложенное, если бы не обвинения, содержащиеся в статье Е. Г. Боннэр. Кстати, редактор «Огонька» В. А. Коротич сказал мне (я случайно с ним встретился вскоре после появления статьи [4]), что готов опубликовать мое письмо в редакцию с соответствующими разъяснениями. Но я отказался от публикации письма. Однако решил, что когда-то должен сообщить факты и изложить свое мнение. То, что написано выше, это правда, только правда и вся известная мне правда. Последнее означает, что изложено все, кажущееся мне сколько-нибудь существенным, и касающееся ссылки и голодовок А. Д. Сахарова.

Впрочем, я очень мало знаю о последней голодовке А. Д., начавшейся 16 апреля 1985 г. Сотрудники Отдела после 25 февраля ездить в Горький не могли (нам не разрешали), и следующий раз были у А. Д. лишь 16 декабря 1985 г., уже после отъезда Е. Г. Боннэр за границу. В промежутке мы очень волновались, пытались что-то разузнать, посылать лекарства (особенно об этом заботился Е. Л. Фейнберг), но, если говорить о фактах, могу лишь привести три сохранившиеся у меня телеграммы. Первая из них от 17 апреля 1985 г. такова:

«Лекарствах нет срочной необходимости настоящее время все имеется категорически возражаю посылки лекарств моими детьми их приезда выход академии голодовка дело мое огорчен вашей позицией отсутствием какого-либо понимания положения ответственность за все мои действия должен нести я только я один это мое право свободного человека стремление переложить ответственность жену лишив детей здоровья свободы для меня непереносимы = Сахаров».

Вторая телеграмма со штампом московской почты от 2 сентября 1985 г. адресована Е. Л. Фейнбергу и гласит:

«Дорогой Евгений Львович. Прошу повторно выслать бандероль лекарства, которые Елена Георгиевна импульсивно отослала. Приношу извинения. Уважением. Сахаров».

Дело в том, что Сахарову из Отдела были посланы лекарства (каким образом, уже не помню), и они вернулись к нам по почте, причем в качестве отправителя фигурировала Е. Г. Боннэр, чего мы никак не могли понять. Телеграмма свидетельствует о том, что вернула лекарства именно она. В ответ нами была послана телеграмма, датированная 10 сентября:

«Рады Вашей телеграмме. Вчера посланы лекарства почтой через ФИАН. Сообщите нужны ли другие лекарства. Как Ваше здоровье? Уважением. Гинзбург, Фейнберг».

7. В январе 1990 г. редакция журнала «Общественные науки» (изд-во «Наука») обратилась ко мне с рядом вопросов (в журнале печатаются подборки таких вопросов и ответов; см. упомянутый журнал — 1990, № 3, с. 5). Среди вопросов был и такой: были ли мы с А. Д. Сахаровым друзьями? Это дало мне повод еще раз задуматься о Сахарове и о наших отношениях. И я вспомнил об одном замечании, сделанном известным физиком и историком физики А. Пайсом, об Эйнштейне [6]. Пайс пишет: «Если я должен был бы охарактеризовать Эйнштейна одним словом, я выбрал бы „обособленность“ (apartness)». К великому сожалению, Эйнштейна (1879–1955) я лично не знал, а ведь вполне мог бы — прожил одновременно с ним на небольшой планете целых 39 лет. Упоминаю об этом с большой горечью, для меня это одно из свидетельств столь печальных «издержек» нашего прошлого. Прошу извинить за отступление, но оно, конечно, не случайно. Если бы меня попросили охарактеризовать Сахарова одним словом, то я, пожалуй, тоже выбрал бы «обособленность». Во всяком случае, между нами обычно существовала какая-то перегородка, он был отстранен. Как мне кажется, такая перегородка существовала между А. Д. и даже теми знакомыми мне коллегами, которые были с ним теснее, ближе связаны, чем я. Один из сотрудников Отдела как-то заметил: с А. Д. не поболтаешь. Не могу все это точнее описать, в общем, обычно А. Д. был углублен в свои мысли, был «сам по себе». Так или иначе, я не могу сказать, что мы были друзьями в принятом или, во всяком случае, понимаемом мной смысле этого слова. Но в целом, как я считаю, наши отношения были хорошими, хотя и колебались: иногда, хотя и редко, было чувство близости, но чаще его не было. Собственно, это чувство близости я запомнил только в двух случаях — когда видел Сахарова в Горьком 11 апреля 1980 г. и 22 декабря 1983 г. В первый раз мы (со мной были еще два сотрудника ФИАНа) явились, кажется, без предупреждения и, во всяком случае, как ясно из помещенного выше моего письма от 23 сентября 1980 г., разбудили Сахарова. Были всякие разговоры. Е. Г. Боннэр не было (видимо, была в Москве), но присутствовала ее мать Руфь Григорьевна Боннэр, которая мне очень понравилась. Потом мы пошли гулять. Я много лет до этого ездил в Горький и очень любил горьковский откос, о котором лестно отзывался еще Дюма-отец. Вот мы все и погуляли по откосу. Я запомнил также, что куда-то поехали на трамвае, и А. Д. заметил, как мне показалось, с какой-то горечью (не уверен, впрочем, что нашел правильный термин), что должен теперь платить за проезд на трамвае — раньше он как Герой Соцтруда от платы был освобожден. Нечего и говорить, что дело не в оплате проезда, просто он вспомнил о безобразном лишении его всех наград.

Во второй раз (22 декабря 1983 г.) у меня, к сожалению, было мало времени. Так совпало, что умер мой старый коллега по радиофаку, и я спешил на гражданскую панихиду в НИИ радиофизики ГГУ. Быть может, поэтому мы все время сидели в квартире под бдительной охраной милиционера. Я уже писал об этом визите. Запомнил также, как на прощанье мы обнялись и расцеловались, в первый и последний раз в жизни. Это был импульс с обеих сторон, ведь могли никогда больше и не встретиться. Но встретились через три года, в день возвращения А. Д. в Москву, 23 декабря 1986 г., когда он приехал в ФИАН.

До зимы 1988 г. я оставался заведующим Теоротделом ФИАНа и поэтому в связи с возвращением Сахарова у нас были общие заботы. Например, он захотел зачислить в Отдел кандидата физ. — мат. наук Б. Л. Альтшулера, близкого ему, вполне квалифицированного человека, работавшего в это время дворником. До сих пор помню, как ежились некоторые члены конкурсной комиссии при дирекции ФИАНа, когда я отстаивал предложение зачислить Альтшулера на должность научного сотрудника. Конечно, даже в 1987 г. это было бы невозможно, если бы не желание Сахарова.

На I и II Съездах народных депутатов СССР мы сидели довольно близко друг от друга (после смерти Сахарова, как на II Съезде, так и на III, в марте 1990 г., место Сахарова оставалось незанятым, и на нем всегда лежали живые цветы). Я запомнил несколько эпизодов, но сейчас расскажу лишь о двух. Как многие помнят, на I Съезде А. Д. Сахаров подвергся резким, иногда беспардонным нападкам. Меня не раз спрашивали: как же вы (имелась, видимо, в виду группа академических и «левых» депутатов) не защитили Сахарова и вообще молчали. Устных выступлений в защиту Сахарова, кажется, действительно, не было, как я уверен, по «техническим причинам» — нападки на Сахарова были, вероятно, как-то организованы и застали нас врасплох. Пробиться же на трибуну было очень сложно (если это не было заранее «согласовано»). Поэтому протесты пришлось делать в письменном виде с просьбой распространить соответствующие заявления (т. е. размножить и затем раздать их депутатам). Помню, что, по крайней мере, одно такое заявление-протест (кажется, от группы донецких депутатов) было размножено, и я его получил в пачке с другими распространявшимися документами. Заявление, которое подписал в числе других и я, почему-то не было размножено. В этой связи, мы вместе с Ю. А. Осипьяном в один из перерывов пытались поговорить с членами президиума Съезда и, конкретно, с А. И. Лукьяновым (М. С. Горбачев из зала уже вышел). У стола президиума образовалась некоторая очередь, в которой мы и стояли. В это время я увидел неподалеку А. Д. и подошел к нему, сказал, чего мы добиваемся. Его реакция была для меня неожиданной, об этом, собственно, я сейчас и хочу рассказать. К сожалению, как почти всегда при моей памяти, я не запомнил его слов, а только их смысл. Во-первых, он совершенно не был огорчен нападками, в том смысле, что они не ранили его, а как бы отскочили, как брань недостойных противников. Во-вторых, он считал, что нападки были организованы и явно дал понять, что не придает значения нашим заявлениям в его защиту, как-то он от этого отмахнулся, даже, как мне помнится, пренебрежительно или с раздражением (смысл, быть может, был таков: не тем занимаетесь). В отношении размножения документов и заявлений царил довольно большой хаос и, не знаю, удалось бы или нет вообще добиться распространения и того заявления в защиту А. Д., о котором я упомянул. Во всяком случае, увидев реакцию А. Д., я уже ничего предпринимать не стал.

I Съезд закончился исполнением Государственного Гимна СССР. Все, как положено, встали. Один Сахаров продолжал сидеть (точнее, я видел сидящим только Сахарова, хотя думаю, что он в этом отношении, действительно, был единственным). Я не испытываю в связи с исполнением государственных гимнов никаких особых эмоций, но принято вставать, все встают и я встаю. Это, конечно, естественно. Независимо от того, каков гимн и о какой стране идет речь — нет оснований выражать свое неуважение, отказываясь встать. Но, конечно, вопрос не так прост, и я вовсе не считаю себя вправе, и вообще не собираюсь осуждать Сахарова. Я просто удивился и, когда мы рядом выходили из зала, спросил его, почему он не встал. Сахаров: не нравится мне этот гимн. Мое замечание: но ведь исполняется только музыка, без слов. Сахаров: и музыка плохая, вот «Интернационал» — другое дело. Здесь, к сожалению, я точно слов не помню, видимо, речь шла об «Интернационале» вообще, а не только о музыке. А я ответил: «Теперь „Интернационал“ мне уже не нравится». Действительно, весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы свой, мы новый мир построим, кто был ничем — тот станет всем. Вот и разрушили, вот и построили. Не место здесь для комментариев. Разговор же этот с А. Д. оборвался.

После этого я помню Сахарова на Верховном Совете СССР (он туда ходил часто, а я редко) на заседании, на котором выступал Э.А.Шеварднадзе с докладом о внешней политике. Мы оба подали ему записки. Я предлагал признать ошибкой вторжение в Чехословакию в 1968 г. (это было буквально за несколько дней до чехословацкой «нежной» или «бархатной» революции). Сахаров же предлагал осудить китайское правительство в связи с репрессиями (деталей не помню). Но на записки Шеварднадзе отвечать не стал, поскольку не было времени (возможно, что ссылка на недостаток времени была лишь предлогом для переноса ответа на записки на заседание Комиссии по международным делам, которое не транслировалось[68]).

За два дня до II Съезда состоялось заседание Межрегиональной группы депутатов, на которое я пришел в первый раз. Речь шла о предложениях группы на Съезде и, в частности, о призыве Сахарова и некоторых его коллег провести краткую (кажется, двухчасовую) политическую забастовку 11 декабря, за день до открытия Съезда. Я был решительно против забастовки и сказал свое мнение на собрании под неодобрительные то ли возгласы, то ли какой-то ропот присутствовавших радикалов (в основном, не членов группы; кто-то мне сказал, что это были представители демократического союза). А. Д. в результате дискуссии своего мнения не изменил, вообще он, насколько знаю, свои мнения менял редко. В последний раз живым я его видел или запомнил во время моего второго и до настоящего времени последнего посещения заседания группы уже во время II Съезда (это было днем 14 декабря; вечером А. Д. скончался). Я не выступал, не собирался выступать и быстро ушел, кажется, сразу же после выступления А. Д. Но кто-то выдумал, что я, тем не менее, успел подговорить одного из депутатов выступить с критикой Сахарова. Не было этого.

В марте 1990 г., непосредственно до и во время III Съезда народных депутатов, я не раз вспоминал Сахарова. К чему бы он призывал, какова была бы его позиция? Возможно, что он вместе со своими былыми соратниками по Межрегиональной группе стоял бы на занятых этой группой позициях — президентского правления в срочном порядке не вводить, а Президента на Съезде не избирать. Я эту позицию считал и считаю глубоко ошибочной, недальновидной, догматической (имею в виду честных людей, мотивы карьеристов могли быть и другими[69]). Хочу верить, что Сахаров понял бы это. Решил написать об этом потому, что позиция Сахарова в этом вопросе могла оказаться решающей и определить судьбу страны. Дело в том, что решение избрать Президента на Съезде было принято большинством, кажется, всего в 45 голосов. Да и произошло это, как я думаю, только в результате выступления старейших депутатов Д. С. Лихачева и С.П.Залыгина. Конечно, здесь не место для политических дискуссий, а проверить, что было бы, если бы да кабы, невозможно. Что же касается моих сегодняшних политических взглядов, то я их выше лишь честно отразил. Но, разумеется, отнюдь не считаю себя непогрешимым и, напротив, помню о своих прошлых глубоких заблуждениях (например, долго, до XX Съезда КПСС, не понимал, что Сталин — гнусный преступник и убийца). Но все это, по сути дела, не относится к теме настоящей статьи, я хотел сейчас лишь подчеркнуть, какова может быть роль некоторых личностей в истории. Андрей Дмитриевич Сахаров был как раз такой личностью, определяющей ход истории.


Литература

1. R. S. Westfall. Never at rest. A biography of Isaac Newton. 2 ed. Cambridge Univ. Press, 1982.

2. В. Вересаев. Пушкин в жизни. М.-Л., 1932.

3. «Досье» — приложение к «Литературной газете» за январь 1990 г.

4. Е. Г. Боннэр. Кому нужны мифы. — Огонек, март 1990, № 11, с. 25.

5. Публикация Е. Г. Боннэр. — Огонек, 1990, март, № 11, с. 26.

6. Pais. Rev. Mod. Phys. 1979. V. 51. P. 861.

Загрузка...