– Конец, значит, с великим канцлером. Нету больше Алексея Бестужева. Поместий лишили, деньги отобрали, ни тебе чинов, ни тебе орденов, жизнь подарили – живи, Алешка, в деревеньке последней, гнилущей, да жизни радуйся, что еще солнце тебя греет, дождь мочит, снег заметает да небо в глаза глядит. И за то в ноги кланяйся, урядника каждого начальником себе считай. Нет-нет, не все еще с Бестужевым! Выход. Выход должен быть. Всегда находился, неужто теперь не найдется? Должен найтись.
Жил-то как В щеголях не ходил. Кабы и захотел, когда успеть. Не хотел – в отца пошел: одна служба на уме – что смолоду, что под старость. С ней к месту не прирастешь, часу с портными зря не потеряешь. Считалось – в столице родился, а рассмотреть Москвы толком не успел. И то сказать, сколько их, дворян Бестужевых, развелось к петровским годам: служилых бесперечь десятка два, стольников – при царице Прасковье Федоровне, при патриархе, царских четверо. А поди ж ты, один отец, Петр Михайлыч, милости государевой заслужил прозываться вторым прозванием. Все – Бестужевы, а он с родней – Бестужев-Рюмин. Чтоб в отличность. Чтоб не как все. Древнее иных выходит, знатнее – жил-то Яков Рюма, сын Гаврилы Бестужева, три века назад. От него – сразу разберешь – род вели, родством с ним считались.
Оно верно, и с двумя прозваниями довелось Петру Михайлычу, забравши сыновей, на Волгу, в богоспасаемый Симбирск воеводой ехать. Не великая честь – от государевых дел далеко. В самом городе от силы полторы тысячи душ. От крепости после лихой осады Стеньки Разина да казацкого бунтовщика Федьки Шелудяка мало что осталось. Слава одна – ворот восемь да стены деревянные. Да и то – беречься не от кого, разве ссылку отбывать…
И отбыл. Четыре года как один день. Так ведь не забыл государь Петр Алексеевич воеводу своего покорного. Никак семьсот пятый год шел, как с ходу в Вену посольствовать направил, сынку старшему должность преотличнейшую сыскал. Много ли юнцов в семнадцать-то лет секретарями посольств становились, да еще в Копенгагене самом! Счеты у державы нашей с Данией куда какие трудные были. Ухо востро держать приходилось. И на тебе, вместо всех маститых да именитых, посольскому делу причастных братец старший Бестужев-Рюмин Михайла.
…А если Климент? Климента начать строить, непременно строить – пусть видит: и в ссылке государыне императрице Елизавете Петровне верен, и осужденный – по навету осужденный! – Бога за нее, благодетельницу, молит. А как же не по навету? Записку написал, потому что раб лукавый обманную весть подал. Раба за то казнить, семь шкур спустить мало, на дыбу поднять, чтоб сказал, какое зло удумал, зачем канцлера в грех ввел, чьим козням послужил. Навет и есть. А что великой княгине писал, так для того, чтоб супругу сообщила, – никакой иной мысли не держал, не мог держать против благодетельницы, милостивицы своей. Если по-иному княгиня великая сказала, врет. Всегда государыне императрице врала, сплетни плела. Нешто помыслить можно, чтоб она – да императрица! Разве как мужняя жена, тогда и думать иначе нельзя. А меня государыня не звала на совет, кому престол передать. Откуда мне знать, что в мыслях ее императорское величество держала. Коли по закону – манифестом наследник объявлен, великая княгиня – супруга его. Так-то!
…И в танцах не отличался. Дипломату ассамблея не для менуэтов: другого такого места для разговоров не сыщешь. Когда у всех на глазах – чтоб примечали. Когда мимоходом, рта не раскрывши, – чтоб не заметили. Иные и через дам паутину плели. Не умел. В угодниках полу прекрасного отродясь не хаживал. За карточным столом да прибором столовым ловчее выходило. Иное дело – поклоны; кому ниже, кому до земли, когда с почтением, когда с небрежением, где с приятностью, где с восхищением. Балет, и только! Петиметры придворные смотреть сбегались – как в позицию станет, рукой полу кафтана откинет, париком тряхнет да и заскользит, заскользит носком под ему одному ведомую музыку: и-и-и раз, и два, и… Слова не сказал, а уж целый комплимент разрисован – это ли не ловкость, это ли не премудрость!
А Климента строить немедля. Имени не объявлять – все отняли, откуда бы деньги. Тотчас спросят, в крепость поволокут. А они у Бестужева найдутся. Для такого дела найдутся. Человека какого для дела подыскать, чтоб его именем, да незаметным, да незнатным. Сразу тогда поймет, кому Климента достраивать, как не Алексею Бестужеву. Последнюю копейку не жалеет, ей, великой государыне, памятник кончает, день восшествия на престол благословлять не перестает. Вот как! Двора там уж нет, разве из прихожан кого припомнить. Не припомнишь. Да и не жил там никто – голь одна. Вот разве чтоб купил там двор победнее – денег бы много не тратить. На церковной земле можно. Ему б тогда и строить. Врагам не придраться, а дело на всю Москву видно. А что, если Матвеева Козьму? Через меня человеком стал, по министерству моему чины получал, фабричонку открыл, деньжонок прикопил. Глядишь, и в люди выйдет. Да и векселя у меня на него есть – не отвертится. Да и чего вертеться-то: для людей он строитель, ему уважение и почет. Пожалуй, на нем и остановиться. Сюда не звать, а Потапыча к нему послать. Потапыч ему и про векселя напомнит, и дело растолкует. Пусть завтра же в Москву и пробирается. Лошадь наймет и едет.
…Еще платки любил. Батистовые. Тончайшие. Монограммами да кружевами в Париже изукрашенные, ненароком на приемах да балах терять. Обронишь – иной раз сам башмаком и откинешь: не спину ж за ним гнуть! Как памятка останется: вот, мол, каков кавалер, какой обиход имеет, каких денег не жалеет.
Утром в спальне на французский манер просителей в постели принимал. Волоса куафер без парика уберет. Сорочка в кружевах пенится. Руки от перстней не поднять. Халат, коли надо, шелковый, гербами графскими расшитый. С балдахина – полог парчовый… А они у притолоки поклоны бьют. Слов от робости не сыщут. Как на икону глядят. Золотые батюшкины слова – толковал про туалет, чтоб не так моден, как дорог Люди везде цену ценят – у нас, тем паче в Европе, а уж в делах посольских превыше всего. Иначе как же – ведь канцлер, Российской империи великий канцлер!
Лет много набежало – седьмой десяток на половине можно не дождаться. Да что это я – как не дождаться? Вот так – голому да босому, в рубище да унижении, без чинов и почестей, на радость недругам в гроб лечь? Наследничков порадовать? С глаз долой – из сердца вон? Ан шалишь! Не выйдет! Капли бестужевские одни чего стоят. Помрешь, дохтуры все на рецептах писать станут, добрым словом поминать. Не безымянные какие капельки – бестужевские, Алексея Петровича. В науке долго помнят – не делам государственным чета. И хитрости особой нет. Оно конечно, батюшке за учителей добрых спасибо что в Вене, что в Берлине. По-ученому выйдет одна часть железа полуторахлористого да двенадцать частей спирта эфирного. Сначала в склянки белого стекла разлить и на солнышке подержать, покуда цвета никакого не останется. А там со света в темноту убрать да нет-нет и открывать, покуда не пожелтеет. Лучшего средства, коли силенки поупали, не сыскать. Зря, что ли, в фармакопее пошло: Тинктура тонико-нервина Бестужеффи. Одно слово – удача!
…Климент Климентом, а еще сочинить книгу надо – про гонения несправедливые и кротость незлобивую, ангельскую. Здесь не дадут, за границей издать – денег хватит. Чтоб все читали – кто ж в Европе Бестужева не знает! – все дивились, такой слуга верный, а в опале, в нищете дни смиренно кончает. Так и назвать – „Утешение христианина в несчастии“. Нечестием меня корили. Откуда время-то тогда на все обедные да всенощные брать. А вот теперь увидят, каков он, Бестужев-то, церкви сын примерной. Тоже не помешает.
…Вену всегда поминал. Там многим хитростям цену узнал. Среди них и художникам придворным: кому портрет заказать, когда, каких денег не пожалеть. Можно и спесь свою потешить, главное – дела не упустить. Портреты – они как поклоны: без разумения одна глупость да карману потеря выйдет. Можно дураком прослыть, можно и гнев монарший несказанный вызвать. Батюшка толковал: оттого нашим принцессам Иоанновнам в Вене партий не вышло, что не тот художник писал. Мало – что сходственно, мало – что собой девицы хороши. Надо, чтоб по моде, по политесу, по имени художникову: где все монархи, там и мы. А не то что путешественник заезжий подвернулся. О путешествиях дебрюиновых кто не читал, рассказов не слушал, а портрет – дело особое. С ним шутки плохи. Куда там!
Вот-вот, и здесь портреты всюду разослать. Кто там еще из художников остался? Не потрафят с натуры списать, да и приехать не изловчатся. А мы из Живописной команды кого. Да хоть Ивашку, что на Каменном носу плафоны писал. Пусть так и пишет – халат старый, замызганный, волос седой, неубранной, глаз со слезой. Живописец Ивашка скверной – оно и лучше: вот кто теперь великого канцлера пишет, а кто прежде писал! Королевскими художниками брезговал, по вкусу да по моде сыскать не мог, каждый за честь почитал персону изобразить. Было. Было да кончилось. А портрет повторить во множестве.
Не забыть бы чего. Да надпись еще приличествующая на портрете. О мучениях безвинных. Не помешает. Чтоб всякой со смыслом глядел, ничего не упустил. Уж на что Петр Алексеевич царевича своего старшего не жаловал, о детях от Монсихи думку держал, а в словах писаных все по-людски, все как положено.
В год, что Санкт-Питербурх закладывали, француз Гуэн, помнится, царевичев медальон деревянной резал – гравюра потом была. Так и писал: мол, имярек, наследник империи и принцесса. На батюшку на радостях что по его мыслям вышло, удержу не стало – от себя мелкими литерками по кругу прибавил латынью: „Никогда верность не соединяла столь благородных сердец!“ Александру Данилычу как перевели, заулыбался, плечиком задергал – гляди, гляди, Бестужев свет Рюмин, не доиграться бы тебе. Что ж, доигрался: выпала батюшке вместо Берлина Митава, вместо дел больших герцогиню Курляндскую стеречь.
А мне – непременно о мучениях безвинных. Мне молчать никак нельзя: старик – забудут, заживо похоронят. А мне во дворец, во дворец непременно вернуться надо, чтоб знали, чтоб власть всю сполна вернули. У престола мое место, у престола самодержцев российских!