– Будто недоволен ты чем, Алексей Петрович? Смурной какой-то. Правда, не подписала я еще манифеста о тебе, чтоб вины все с тебя снять. Да подпишу, подпишу, дай срок
– Воля ваша, ваше величество.
– Опять ты с титулом этим, а я оглядывайся, не услышал бы кто – разговоры пойдут, от принца одного понаслушаешься. Мы, Алексей Петрович, осторожненько, по-умному. Чтоб Остерману и тому сказать было нечего.
– Вы недооцениваете Остермана, государыня. У этого человека всегда и против всякого найдется что сказать. А мое присутствие в Петербурге и так не удалось сохранить в секрете – все знают.
– Это почему же? Визиты, что ли, отдаешь? Просила же я тебя повременить.
– Какие визиты, ваше величество! Вы соизволили разрешить мне приехать в собственный дом, приказали во дворец к вам приезжать.
– Так не мне ж к тебе для разговору ездить!
– Да кому ж такое в голову придет, государыня! Но глаз-то кругом куда как много: почему в бестужевском доме огни, слуги суетятся, кому, как не хозяину, в карете выезжать, а ко дворцу разве незамеченным подъедешь.
– Но ты ж не через парадный ход, Алексей Петрович?
– Какая разница, ваше величество. Ваша жизнь вся на виду – под маской не скроешься.
– Твоя правда. Решаться с манифестом надо. Да про это мы еще с тобой потолкуем. За другим я тебя звала. Ты вот о завещании императрицы Екатерины толковал, будто мне теперь цесаревны опасаться нечего, а я боюсь, Алексей Петрович, кабы ты знал, как ее боюсь. Ну фискалы за ней следят, ну о каждом шаге доносят, так ведь окромя меня во дворце сколько хозяев выискалось. Принц Антон командует, мне слова не скажет, чего они с Остерманом умышляют. Может, в чем и с цесаревной стакнутся, может, о чем важном промолчат, лишь бы мне назло. От супруга-то моего богоданного ума не жди, а добра и вовсе.
– Утвердить вам свою династию пора, ваше величество, – Брауншвейг-Люнебургскую – на русском престоле.
– Что ты, что ты, Алексей Петрович, не хочу я с Антоном, ни за что не хочу! И не говори ты мне таких слов. Чтоб мне на всю жизнь без него, постылого, и не дохнуть. Жизни мне такой не надо!
– Позвольте, государыня, мысль кончить. Я имел в виду провозглашение императрицей вас одной. Так и должно по закону быть – только вы имеете отношение к русскому престолу.
– А принц?
– Останется супругом вашим, супругом императрицы, не более того. Тогда уж и распоряжений от него никаких не будет, и подчиняться ему никто не пожелает, да и вы, если воля ваша будет, судьбу его для пользы государственной решите.
– Это что за мысли-то у тебя?
– В Петербурге ли разрешите жить или, скажем, в каком отдельном дворце, со всеми почестями, однако же чтоб неприятностей вам не чинил.
– Думаешь, и так возможно?
– Всеконечно, ваше величество.
– Ох, снял ты у меня с души камень, Алексей Петрович! Потолкуем, обсудим все не спеша.
– В таких делах, государыня, время дорого.
– Да понимаю я. Только цесаревна пока ничего злого противу меня не умышляет, так что время-то пока есть.
– Откуда ваша уверенность, государыня? Вы слишком доверяетесь фискалам, а ведь то, что за деньги продано, за деньги другими может быть и куплено.
– Какие фискалы – поверила бы я им! Мне сама цесаревна сказала.
– Вы говорили с ней о своих подозрениях?
– Сразу как с тобой о них потолковали.
– Это значит, еще вчера.
– Конечно, вчера, на бале. Цесаревна даже в слезы ударилась, что обидела я ее беспричинно, клялась, божилась, что в мыслях ничего противу меня не имела.
– Ваше величество, у вас остается единственный выход – немедля арестовать цесаревну.
– Да ты что, Алексей Петрович! Как это – арестовать? За какие такие вины?
– Крепость – единственное место, где отныне цесаревна не будет представлять для вас и вашего сына опасности.
– Да почему, скажи ты мне, ради бога! Господи, даже голова кругом пошла.
– Да потому, ваше величество, что остерегли вы ее! Теперь она о спасении своем думать будет. Не торопилась, так заторопится – так заторопится, что нам не успеть.
– Да что ты, она после разговору нашего – успокоила я ее, обнадежила своим благоволением – глаза утерла, водицы попила и до самого утра на бале танцевала. А ты – заторопится!
– Вы не назвали в разговоре с цесаревной моего имени, ваше величество?
– Вроде нет – к чему бы?
– Простите мою настойчивость, но это очень важно – вы точно помните? Может, просто так обмолвились?
– Да нет же, Алексей Петрович, ведь тебя для всех-то и в столице нет. Конечно же не называла я тебя. А что ты обеспокоился?
– Долго занимать ваше внимание, ваше величество. Вам, поди, и так разговор этот тяжел.
– Твоя правда, скорей бы кончить.
– Но я вынужден для вашего же блага вернуться к аресту цесаревны, государыня.
– Экой ты, Алексей Петрович, нетерпеливой! Да надо же мне с фрейлиной Менгден поговорить, с госпожой Адеркас. Графа Линара, как посланника польско-саксонского, в известность поставить. Союзники же они наши – нельзя так, право.
– Только так и можно, ваше величество, только так – втайне и безо всяких советов. Не жалеете себя, пожалейте сына. Сколько лет под рукой покойной императрицы жили, свету божьего не видели – и теперь снова под чужую власть, а то и того хуже.
– Да ты так толкуешь, будто дело это решенное, Алексей Петрович! Тебе бы вот пиесы писать – трагедии аль повести какие. В жизни такого не бывает.
– Вы забыли об аресте Бирона, государыня. Ждал он его, в мыслях исход такой имел?
– Ну ладно, ладно уж, на завтра на утро подготовь указ – подпишу. Только раньше полудня не приходи – не люблю рано вставать.
– Ваше величество, лучше бы сегодня: вечер только в самом начале. А ночью бы и конец всем вашим тревогам.
– Нет-нет, и не проси, Алексей Петрович! И думать о таком страхе не хочу. Да тебе уж пора – скоро посланник польский прийти должен, дела нам с ним обговорить надо.
– Ваше величество, простите мою настойчивость. Если вы не решаетесь на арест цесаревны в эту ночь, по крайней мере распорядитесь гвардию из Петербурга отвести. Вы же знаете, как они цесаревне здравицу кричат, как ее имя в казармах выкликают.
– Ах это! Куда ж ты их направить хочешь?
– В Финляндию, шведов воевать.
– Ну что ж, это можно. Набросай указ, я его и подпишу.
Но ведь не один автор „Сказания“ настаивал на неком придворном архитекторе. О том же говорили и многочисленные, хотя и не сходившиеся на одном и том же имени, справочники. Чем ближе в XX столетию, тем чаще те, кто причастен к архитектуре, высказывали свои догадки по поводу Климента. В общей сложности это были три кандидатуры, в разной степени связанные с придворными заказами. Дмитрий Ухтомский, Алексей Евлашев, Бартоломео Растрелли – каждый со своей жизненной и творческой судьбой, со своим архитектурным почерком. И при всем отличии их построек в каждой при желании можно было обнаружить черты, перекликавшиеся с Климентом, чуть ли не повторяющиеся в нем.
Дмитрий Васильевич Ухтомский – князь по происхождению и титулу, редкий труженик в жизни, сумевший создать первую в России архитектурную школу. Стены его школы когда-то входили в здание Стереокино, помещавшегося на углу бывшего Охотного ряда и бывшей Театральной площади. Разросшаяся гостиница „Москва“ стерла ее следы, как и следы прославленного множеством связанных с ним имен Гранд-отеля, трактира Тестова, наконец, архитектурного решения, выдержанного в духе сохранившегося здания Малого театра. От задуманного ансамбля площади не осталось ничего. Ничто не говорит в сегодняшней Москве и об Ухтомском.
Кузнецкий мост, сооруженный в середине XVIII века по проекту учителя „архитектурии гезелем“ Семеном Яковлевым, тяжело поврежден при недавней прокладке теплоколлектора и снова скрыт под землей без проведения остро необходимых восстановительных работ. Удастся ли его когда-нибудь еще увидеть москвичам? О восстановлении Красных ворот вопрос стоит вместе с восстановлением Сухаревой башни. Сегодня и вовсе не понять, кому они могли помешать на площади, которой возвращено их имя. И только стремительно-радостный взлет колокольни Троице-Сергиевой лавры в Загорске позволяет представить меру одаренности архитектора.
Ухтомский – по-настоящему московский, и только московский, зодчий. Родившись в 1719 году, он учится сначала в Славяно-греко-латинской академии, равно далекой от инженерного искусства и архитектуры, но с четырнадцати лет переходит учеником к Ивану Мичурину. Мичурина сменяет приехавший в старую столицу Иван Коробов, у которого князь проходит все ступени профессионального искуса – от ученика до помощника и прямого сотрудника. После смерти Коробова он занимает должность, в смысле неограниченных прав и возможностей подобную той, которую занимал Растрелли. Но вот в 1742 году Ухтомский не мог претендовать на заказ петербургского вельможи, а Бестужев-Рюмин ни за что бы не доверил ему своего Климента. Именно этим годом отмечено получение Ухтомским звания „гезеля“ – первой ступени в самостоятельной работе архитектора. Представительная комиссия из пяти зодчих осуществила необходимое испытание знаний своего младшего коллеги.
Начинающему двадцатитрехлетнему строителю никто бы не поручил заказа на десятки тысяч рублей. Другое дело, что в то же самое время Ухтомский создает свои знаменитые Красные ворота. Собственно, известность приходит к ним много позже. Сначала это всего лишь деревянные триумфальные ворота, одни из многих, которые было принято сооружать по поводу самых разнообразных государственных и придворных событий. Тем не менее они запомнятся Елизавете Петровне, и, когда через пять лет их уничтожит пожар, императрица распорядится восстановить постройку, и притом в камне.
В течение 1753–1755 годов Ухтомский выполняет свой „каменный вариант“. Именно вариант, потому что новые условия, изменившийся материал, тенденции моды подсказывают зодчему иное решение. То, что сначала увлекло Елизавету, имело больше отношения к живописи и скульптуре, чем к архитектуре, – огромные аллегорические картины, эмблемы, роспись всех стен под мрамор и, наконец, венчавший всю композицию портрет императрицы на троне. А еще кругом стояла позолоченная скульптура. Ухтомский собирался расставить по ярусам портретные статуи и портреты царствующих особ.
Зодчему пришлось самому постепенно отказаться от многих деталей, и только этот „успокоенный“ вариант производил впечатление известного сходства с Климентом. И не менее существенный довод против авторства Ухтомского. Ни достигнутые его школой успехи, ни возводимые учениками по всей Москве постройки не смогли отвести от зодчего рокового удара, нанесенного ему Сенатом. По подозрению в неправильном или неточном ведении денежных дел – никогда и ни в чем не оправдавшемуся – Ухтомский в 1763 году был отстранен от руководства „архитектурной командой“ и всех остальных своих должностей. За полуопальным архитектором была сохранена единственная работа – над лаврской колокольней. Сразу же переселившийся в Троице-Сергиев посад, Ухтомский больше никаких заказов в Москве брать не стал, перестал и вообще появляться в старой столице. Колокольня, возведению которой он посвятил двадцать лет, была закончена одновременно с освящением Климента – в 1770 году. Конец же жизни самого Ухтомского остался неизвестным.