Глава 18

Ответы на невысказанные вопросы.


Перед обратной дорогой в форт, когда автомобили готовили к дороге, доливали в бензобаки топливо, Ян отошел в сторону, чтобы перекурить. Я присоединился к нему и, после некоторых раздумий, всё-таки задал вопрос, который давно не давал мне покоя:

— Ян, скажи, а дети здесь бывают?

Он не ответил сразу. Сделал несколько затяжек, прикрывая огонёк ладонью от ветра, и несколько секунд смотрел куда-то поверх линии горизонта — не вдаль, а словно в себя, прикидывая, стоит ли вообще продолжать разговор.

— Бывают, — глухо и коротко бросил он, почти без эмоций. Но что-то я уловил — чувство, что затронул его за самое сердце. — Но это не то, о чём здесь любят говорить.

Он затянулся, медленно выпустил дым, прежде чем продолжить:

— Впрочем, так или иначе ты всё равно узнаешь.

Я хотел что-то спросить, но он продолжил сам, уже не глядя на меня, его взгляд был прикован к чему-то невидимому, далекому:

— Для родителя оказаться здесь с ребёнком — это худшее, что может случиться.

И, помолчав ещё секунду, добавил тише, словно ставя точку в невыносимой истине:

— Мы здесь не стареем. А дети… — он едва заметно дёрнул плечом, — дети здесь не растут.

В голове сама собой сложилась сцена, от которой свело живот, а по спине пробежал озноб.

Мать, нянчащая младенца.

Не месяц, не год, а, может быть, десятки лет.

Тот же самый вес на руках, неизменный, как проклятие. То же беспомощное тельце. Те же глаза, сначала детские, но которые постепенно взрослеют…

Или мальчишка, нескладный, угловатый шкет, проживающий десятки лет, застрявший между детством и тем, чему никогда не суждено случиться.

Он видит, как все вокруг. влюбляются. Теряют. Находят. А он остаётся прежним.

Навсегда лишённый возможности стать мужчиной.

Дети с недетскими, взрослыми глазами, в которых отражается вечная тоска.

Навсегда лишённые надежды познать любовь женщины — не детскую, не жалостливую, а настоящую, всепоглощающую.

Я поймал себя на том, что сжимаю зубы так, что ломит челюсть, пытаясь вытолкнуть эти мысли, но они уже въелись в мозг.

— И что с ними в итоге происходит? — задал я вопрос, уже почти зная ответ, но надеясь на чудо.

— По-разному, — сказал он хмуро, его голос был сухим, как песок. — Рано или поздно такой застрявший ребёнок уходит в Степь.

Он затянулся, не глядя на меня.

— Иногда их убивают собственные родители. Говорят, что из милосердия.

Он сделал паузу, длиннее предыдущих, и эта тишина была тяжелее любого слова.

— А иногда… — Ян пожал плечами. — Иногда они просто живут. И тихо сходят с ума, постепенно, по чуть-чуть, пока однажды не решат, что за воротами лучше.

Возвращение в форт прошло почти без слов. Наш автомобиль то отставал, то, наоборот, вырывался вперёд, чтобы разведать дорогу для траурной кавалькады. Рыскал впереди, словно сторожевой пёс, бегущий вдоль похоронной процессии.

Грузовики медленно и тяжело втягивались под своды «Зигфрида», словно сама Степь неохотно отпускала свою добычу. Колёса скрежетали по камню, двигатели рычали глухо и устало, словно звери, измотанные тяжелой дорогой.

Когда ворота сомкнулись за нашими спинами с глухим металлическим стоном, ветер, запах пыли и смерти остались снаружи, отрезанные толстыми стенами.

И только тогда, в этой вязкой тишине за сомкнувшимися воротами, меня догнала мысль, от которой стало по-настоящему не по себе. Она пронзила меня, как ледяной осколок.

Если осколки миров проваливаются сюда, не заботясь ни о датах, ни о последовательности лет, ни о здравом смысле, то что мешает этому месту так же равнодушно собирать людей из разных времён, как и из разных стран? Словно гигантский, безразличный коллекционер.

Значит, здесь мог оказаться кто угодно. Любой.

Мой прадед, например, — пропавший без вести в Отечественную войну.

И я вдруг ясно, до дрожи, понял: если судьбе было угодно, то он мог и не умереть вовсе. Он мог не погибнуть под Бородино, а очутиться в этой самой Степи. Таким же потерянным, напуганным и злым, каким был я сам всего несколько дней назад.

От этой мысли стало особенно тяжело. Она давила на грудь, лишая воздуха.

Потому что если это возможно, значит, когда-нибудь я могу встретить человека с моими же чертами лица.

И тогда вопрос будет уже не в том, выживу ли я.

А в том, узнаю ли я его раньше, чем он нажмёт на спуск.

— Пётр, пошевеливайся, — весело толкнул меня в плечо Ян. — А то что-то ты какой-то смурной.

Он прищурился, разглядывая меня сбоку, и уже не так шутливо добавил:

— Или ты всё переживаешь из-за того парня… которого убил?

— Да нет, — ответил я после короткой паузы. — Я же говорил… что воевал.

Я пожал плечами, стараясь придать жесту небрежность, чтобы скрыть внутреннее напряжение. Но вышло слишком уж старательно, я и сам это заметил.

— Лишать жизни мне не впервой.

Фраза была избитой, стертой до дыр, как старая монета. Я произносил её раньше — перед другими, и перед собой, чтобы убедить себя в собственной бесстрастности. Но сейчас она прозвучала, как плохо выученная роль у плохого актера.

Я знал, что говорю правильно. Так, как должен говорить человек, смотревший смерти в глаза. И всё же, где-то глубже, под привычной броней слов, шевельнулась упрямая, неприятная мысль, словно червь в яблоке: раньше я стрелял в солдат, таких же как я, только по другую сторону фронта, а не в мальчишек с револьвером в дрожащей руке.

Мы ещё не успели толком войти в казарму, как внутри меня неприятно кольнуло тем самым чувством, которое приходит раньше слов и приказов. Так бывало и раньше: перед вызовом в штаб, где решались судьбы, перед допросом, где каждое слово могло стать приговором, перед тем, как чья-то жизнь, а порой и смерть, решалась без моего участия, где-то там, наверху.

Не успели мы войти в казарму, как почти с порога Вебер громко гаркнул:

— Волков! Герр полковник ждёт тебя.

И, уже повернувшись к одному из солдат, быстро отдал несколько коротких приказов по-немецки.

— Дитрих тебя проводит.

Ян бросил на меня быстрый взгляд — не сочувствующий, не насмешливый, но внимательный. Таким смотрят на человека, которого уводят не в баню и не на обед, а куда-то, откуда не всегда возвращаются прежними.

Я лишь кивнул, сдал винтовку с боеприпасами и пошёл вслед за сопровождающим.

Полковник фон Штауффенберг не предложил мне сесть.

Он стоял у окна, заложив руки за спину, словно статуя, и смотрел не на внутренний двор форта, а куда-то поверх стен, туда, где начиналась Степь. Лампа на письменном столе была погашена, и кабинет освещался лишь холодным вечерним светом. Из-за этого резкие черты его лица казались ещё строже, почти высеченными из камня, безжизненными и непреклонными.

— Капитан Волков, — произнёс он, не оборачиваясь. — Мне доложили, что вы владеете латынью.

Я на мгновение замешкался, словно споткнувшись на ровном месте. В этом месте, где каждый день был борьбой за выживание, любое знание могло неожиданно оказаться либо ценностью, либо приговором.

— В рамках классического образования, господин полковник, — ответил я осторожно, взвешивая каждое слово. — Читаю, говорю, понимаю.

Он повернулся медленно, изучающе. Взгляд был спокойным, но в нём чувствовалась холодная безжалостная расчётливость, с которой на войне решают, кого отправить в разведку, где шансы на выживание призрачны, а кого — в лобовую атаку, где смерть почти гарантирована.

— Любопытно, — сказал он после короткой паузы. — Это упрощает мои планы.

Полковник подошёл к столу и положил на него папку из плотного, почти черного картона. Он не открыл ее. Просто положил, как напоминание о том, что всё находящееся внутри, уже решено, бесповоротно и без права на обжалование.

— Завтра из форта выходит караван, — продолжил он. — Направление — юго-восток. Пять дней пути, если Степь будет благосклонна. Пункт назначения — поселение выходцев из Римской империи.

Он произнёс это так же буднично, как если бы речь шла о складе провианта или перемещении артиллерии.

Я не удержался. Мои брови слегка приподнялись, выдавая легкое изумление, которое я тщетно пытался скрыть.

— Римской… империи?

— Именно, — кивнул он, и в его глазах вспыхнул едва уловимый огонек. — От эпохи царей до поздней республики. Обычно караван сопровождает Альфред. Наш штатный переводчик по «древним». Надёжный человек.

Он замолчал. Эта пауза, звенящая, была красноречивее любых слов. Я понял: сейчас прозвучит «но».

— Однако, — продолжил полковник, — раз у нас появились вы, ситуация меняется. Альфред нужнее здесь. А вы, — он посмотрел прямо мне в глаза, и в этом взгляде не было ни тени сомнения, — вы пойдёте с караваном.

Я молчал. Не потому, что не знал, что сказать, а потому, что в этом мире любое лишнее слово легко могли принять за сомнение, за слабость, за вызов.

— Это не просьба, капитан, — добавил он, словно читая мои мысли. — Это приказ.

Он чуть наклонился вперёд, и его голос стал тише, но от этого не менее властным.

— Римляне — народ сложный. Дисциплина. Честь. Иерархия. Они не доверяют тем, кого не понимают. А ещё меньше — тем, кто не говорит на понятном им языке. Нам нужен человек, который сможет общаться с ними напрямую. Без искажений. Без домыслов.

Полковник выпрямился.

— Вы выступаете завтра, на рассвете, в составе каравана, с охраной, с грузом.

Короткая пауза, наполненная напряжением.

— И с ответственностью.

Он снова отвернулся к окну, давая понять, что разговор окончен, что все сказано, и возражений быть не может.

— Свободны, капитан Волков. Отдохните. Дорога будет долгой.

Я щёлкнул каблуками, развернулся и направился к выходу. Каждый шаг отдавался эхом в тишине кабинета, словно отсчитывая время до неизвестного будущего.

И уже у самой двери меня настиг и развернул его голос, ровный, почти небрежный:

— И ещё одно. Постарайтесь не удивляться тому, что услышите. Римляне, знаете ли… — уголок его губ дрогнул в подобии усмешки, — считают себя центром мира. Даже здесь.

Я почти не смотрел по сторонам, когда возвращался в казарму. В голове копошилось слишком много мыслей, и все они требовали немедленного внимания. К тому же не мешало бы поесть и смыть с себя этот долгий день.

В казарме меня поджидал Ян, его лицо было озабоченным, но в то же время в нем читалось предвкушение чего-то нового.

— Пойдём в лавку заглянем. Курева купишь, да и перекусить не помешает, — сказал Ян, будто угадал мои мысли, словно прочитал их по выражению моего лица.

Лавка располагалась у внутренней стены форта, в старом каменном помещении, низком, с узкими бойницами вместо окон, словно амбразурами, смотрящими в пустоту. Над дверью висела выцветшая вывеска без надписей: просто доска с намалёванным оранжевой краской кривоватым калачом, символом из моего времени.

Стоило переступить порог, как в нос ударил знакомый, почти забытый запах: табак, кофе, пряности, смесь сухой пыли, дерева и чего-то сладковато-тёплого — запах старых колониальных лавок, в которые я иногда заглядывал раньше.

— Ну вот, — хмыкнул Ян. — Почти как дома, да?

Вдоль стен тянулись полки, заставленные самым невероятным товаром. Консервные банки с надписями на неизвестных языках соседствовали с грубыми горшками. Ящики с патронами стояли рядом с бутылками рома, а чуть дальше аккуратно лежали свернутые рулоны ткани.

За прилавком стоял сухощавый мужчина неопределённого возраста. Его лицо было усталым, внимательным и равнодушным одновременно. Он молча кивнул нам, оценивающе оглядывая меня.

Я остановился у стеклянной витрины.

Под ней аккуратно лежали сигареты. Всего три разновидности.

Уже видимая у Яна «Camel» — странные, по всей видимости, японские, с иероглифами. И ещё одни, с неприятными, почти отталкивающими картинками.

Я невольно задержал взгляд на последней пачке, синей, с золотой надписью. Если бы не изображение вскрытой раны, я, возможно, выбрал бы именно её.

— Спроси, — тихо сказал я Яну. — Сколько стоят.

Ян облокотился на прилавок и заговорил с лавочником быстро и деловито. Из всего разговора я разобрал лишь пару предлогов, да и в тех не был уверен.

— Дорого, — сообщил Ян, обернувшись. — Но не запредельно. За «верблюда» — две монеты. За китайские или с уродскими картинками — одна. «Camel» тут, кстати, самые приличные.

Я усмехнулся: при наличии выбора лучше курить хороший табак, чем давиться горьким дымом.

— В моё время табак стоил дёшево, — сказал я, доставая мешочек с жалованием. — Но здесь, похоже, плантаций нет, так что выбирать не приходится.

Я взял три пачки с верблюдом и, немного подумав, добавил ещё одну попроще, с открытой язвой на упаковке.

Лавочник молча сгрёб плату и также молча выложил товар. В ответ с моей стороны прозвучало короткое:

— Danke.

Пока я убирал сигареты в карман, ещё раз оглядел лавку. На мгновение показалось, что я стою не в форте посреди проклятой Степи, а где-нибудь в портовом городе перед долгим плаванием — когда впереди неизвестность, а за спиной уже ничего не держит.

— Знаешь, — сказал я, когда мы вышли в прохладный вечерний воздух форта, — раньше такие лавки были воротами в мир. В них пахло дальними странами и путешествиями.

— Путешествий тут на всю жизнь хватит. А иногда и на меньше, — он хмыкнул. — Пошли жрать.

В столовой было шумно и тесно, как всегда. Ложки стучали о жестяные миски, кто-то ругался, кто-то смеялся слишком громко. Запах варёной крупы, жира и дешёвого кофе висел плотным, тяжёлым облаком.

Мы с Яном устроились в дальнем углу, спиной к стене. Я ел машинально, почти не чувствуя вкуса. Только когда миска опустела наполовину, я всё же заговорил:

— Меня завтра отправляют с караваном — на юго-восток.

Ян не отреагировал сразу. Он дожевал, аккуратно отложил ложку на край миски и только потом поднял на меня взгляд.

— К кому? — спросил он без особого интереса.

— К римлянам.

Он хмыкнул.

— Латинянам, значит.

— Выходцы из Рима, — уточнил я. — Империя. Поздняя республика, по словам полковника. Нужен переводчик.

Ян замер на долю секунды, затем криво усмехнулся.

— Ну, поздравляю, Петь. Только есть одна маленькая проблема.

— Какая?

— Ты по-немецки толком не говоришь, — он постучал пальцем по столу. — А охрана у каравана — не римляне. И приказы они будут отдавать не на латыни и не по-русски.

Я понял, к чему он ведёт, ещё до того, как он договорил.

— Значит… — начал я.

— Значит, — перебил Ян, — мне придётся тащиться с тобой.

Он усмехнулся: — Чтобы ты в дороге не перепутал «стоять» со «стрелять».

Я не удержался от слабой улыбки.

— Ты не против?

Ян пожал плечами.

— Против? — хмыкнул он. — Я же, как и ты, солдат.

Он поднёс кружку к губам и, не глядя на меня, добавил:

— Так что, думаю, полковник и без нас всё решил. Осталось только дождаться приказа.

В казарме царил полумрак, густой и обволакивающий, и непривычная тишина. Наши сослуживцы уже вовсю готовились ко сну, погружаясь в свои собственные миры. Кто-то возился у своей койки, издавая приглушённые шорохи, кто-то негромко переговаривался, делясь последними мыслями дня, а кто-то уже сопел, уткнувшись лицом в подушку, словно пытаясь спрятаться от реальности.

Мы с Яном только успели снять снаряжение, как дверь распахнулась, и на пороге возник Вебер.

— Ян, — сказал он коротко, — Волков.

Мы оба выпрямились почти одновременно.

— Завтра на рассвете вы выдвигаетесь с караваном, — продолжил фельдфебель, глядя прямо на Яна. — Прикомандированы к первому взводу

Он перевёл взгляд на меня.

— Волков — в качестве переводчика. Ты, — снова к Яну, — как сопровождающий и толмач уже для Петра.

Ян открыл рот, явно собираясь что-то сказать, но Вебер поднял ладонь, пресекая попытку.

— Решение принято, — отрезал он. — Приказ полковника.

Короткая, напряженная пауза.

— Сбор в пять тридцать. Снаряжение походное. Боекомплект полный. Лишнего не брать. — Он помедлил, и его голос стал чуть тише, почти предупреждающим: — Степь сейчас беспокойная.

Вебер резко развернулся и вышел, не дожидаясь ни слова в ответ.

Ян медленно выдохнул, словно сбрасывая невидимый груз, и посмотрел на меня.

— Ну вот, — сказал он негромко. — Накаркали.

— Снова со мной, — сказал я и чуть развел руки.

— Да брось, — он махнул рукой, словно отгоняя назойливую муху. — Приказ есть приказ, и с этим ничего не поделаешь.

Он помолчал секунду.

— Ложись. Завтра рано вставать.

Сон не шёл. Я лежал на спине, вглядываясь в тёмный потолок, где в слабом лунном свете проступали балки и трещины. Казарма дышала ровно, тяжело, по-человечески. Кто-то ворочался, кто-то тихо ругался во сне.

Мысли ходили по кругу: караван, римляне, степь. Вспомнил мальчишку с револьвером, его испуганное лицо. Вспомнил тот пронзительный, ледяной холод, что прошил тело, когда пуля, казалось, прошла сквозь меня, не причинив ни царапины. Вспомнил белую рысь. «Бессмертие — это не дар», — всплыл в памяти голос полковника.

Я сжал пальцы, ощущая знакомую тяжесть — не оружия, а ответственности, что легла на плечи. Теперь я был нужен не только себе, я не просто выживший. Переводчик. Связующее звено между мирами. Ошибка — и кровь станет уже не абстрактной краской на песке, а реальной, горячей, липкой

Где-то рядом Ян тихо перевернулся на бок, его дыхание стало глубже.

Я закрыл глаза и всё-таки заставил себя уснуть. Не потому, что на душе стало спокойнее — нет, тревога лишь свернулась клубком в животе. А потому, что солдату перед долгой дорогой нужен сон, даже если он тяжёлый, даже если он полон теней и предчувствий.

Загрузка...