Глава 5

Юдоль скорби.


Мысли неотвязные и мрачные, возвращались к одному. Если пожар и резня — дело человеческих рук, то где теперь эти лихие люди? Трупам в колодце не больше четырех-пяти дней.

Встреча с ними в моём теперешнем состоянии — с одной рабочей рукой, с пустым наганом и выдохшимся последним зарядом сил была бы совсем не кстати. Это был бы не бой, а бойня. И финал её был бы куда страшнее и мучительнее, чем та быстрая смерть в ледяной воде, от которой я мог помереть третьего дня.

Я напрягал зрение, вглядываясь в каждую складку местности, в каждый кустик бурьяна, за которыми могла затаиться потенциальная засада. Степь, еще недавно казавшаяся пустынной и безжизненной, теперь казалась населенной угрозами. В шуршании сухой травы от ветра мне мерещились крадущиеся шаги. Крики одиноких птиц перекличкой разведчиков.

Я шел, сжимая эфес японского клинка, и чувствовал себя не охотником, а загнанным зверем, который чует приближение своры и знает, что шансов на спасение нет.

Час за часом тянулся мой путь через безмолвную степь. Ноги гудели от усталости, а солнце, поднявшееся в зенит, жгло немилосердно. Но, слава богу, более мне не попадалось на глаза ни следов крушений, ни пепелищ. Степь была пустынна и безжизненна, и в этом была её благая милость — ничто не напоминало более о кошмарах, случившихся здесь, в этом забытом Богом и людьми месте.

После полудня, когда тени съёжились под ногами, а от нагретой земли в воздухе заплясало марево, силы мои были на исходе. С облегчением, граничащим с блаженством, я присел на свой пробковый жилет, что уберёг меня от пучин океанских. Сняв фуражку, я вытер со лба град солёного пота и, отломив кусок тёмной, почти чёрной копчёной рысятины, принялся жевать её не спеша.

Мясо было жёстким, отдавало дымом и дичиной, но оно было пищей, оно давало силы. Запивая его скудными глотками берёзового сока, я всматривался в даль, в марево раскалённого горизонта, туда, где утром видел загадочный отсвет.

Закончив скудный обед, я с осторожностью, дабы не повредить хрупкую от времени бумагу, развернул свою мрачную находку. Ветхая газета хрустела в руках, грозя рассыпаться в труху. Солнце, стоявшее в вышине, ярко высвечивало пожелтевшие страницы, испещренные убористым шрифтом.

Пропустив кричащий заголовок, стал вчитываться в текст.

Я принялся читать, с жадностью водя пальцем по строкам, с трудом выхватывая знакомые слова из политического лексикона. Репортаж из Сараево был написан в истеричных, панических тонах. Описывался залп, прозвучавший из толпы, кровь на камнях мостовой, перекошенное от ужаса лицо графини Софии… Далее следовали пространные рассуждения о «сербском следе», о «варварском ударе в спину цивилизованной Европы» и гневные филиппики в адрес белградских националистов.

Правая колонка первой полосы была почти целиком выжжена каким-то едким веществом — уцелели лишь обрывки фраз: «…Вена требует сатисфакции…», «…русский медведь настороже…», «…бдительность рейхсвера…».

Перевернув страницу, я наткнулся на светскую хронику. Какая-то графиня давала бал в честь помолвки дочери, некто барон де Ротшильд приобрел новую скаковую лошадь.

Нижняя часть страницы была заскорузлой и пропитана чем-то бурым, возможно, кровью. Текст здесь был почти не читаем. Сквозь бурые разводы и дыры от порывов я с величайшим трудом разобрал лишь несколько слов в заметке о забастовке докеров в Марселе: «…требуют повышения… беспорядки… вызвана жандармерия…».

Последняя полоса и вовсе отдавала бытом. Реклама патентованных средств от мигрени и «английской болезни», объявления о пропавших собаках, расписание поездов на Лазурный Берег… и прочие малые радости.

Поразмыслив, я решил, что еще часа три-четыре пройду и если не найду источник отблесков, то разобью стоянку и дождусь очередного восхода, а на следующий день продолжу путь.

— Если в ближайшее время не отыщется источник этого таинственного отсвета, — пробормотал я тихо, — то дальнейшее блуждание будет чистым безумием.

План созрел трезвый и четкий: с концом отведенного времени найти хоть какое-то подобие укрытия, может, какой-нибудь овраг и, возможно, развести огонь, дождаться восхода и уже со свежими силами наутро продолжить путь.

Я вдохнул полной грудью, поправил перевязь на плече и, отряхнув со штанин пыль, вновь зашагал вперед, в сторону заката, туда, где таилась разгадка утреннего блика. В голове же в такт шагам отстукивала одна навязчивая дума: а что, собственно, я надеюсь там найти? Спасение? Или новую ловушку? Но выбирать не приходилось. Движение вперед было единственной альтернативой медленной гибели в этом безлюдном краю.

Но, увы, ни через час, ни через два упрямого пути не открылось моим глазам ничего, кроме бескрайней однообразной степи, сливающейся на горизонте с раскалённым маревом. Ни отсвета, ни признака жилья, ни намёка на спасение. Силы были на исходе, рана горела огнём, а впереди простиралась всё та же безжалостная равнина.

Смирив гордыню и подавив ропот души, я выбрал место для ночлега — неприметную ложбинку, прикрытую с подветренной стороны чахлым кустарником. Бивак разбил скудный: спасательный жилет в изголовье, баул под бок. Съел последние крошки вяленой рысятины, сдобрив этот унылый ужин глотком берёзового сока, горьковатым от осознания того, что сока осталось ещё в лучшем случае на два таких же глотка.

Закурив предпоследнюю папиросу, я откинулся на спину, уставившись в темнеющую высь. Один за другим зажигались на бархатном небе холодные чуждые огоньки. Созвездия, которым не было имени в моём мире, складывались в незнакомые тревожные узоры. Глаза слипались, дыхание становилось ровнее, и тяжёлая безрадостная дрема, подкрадываясь исподволь, начала окутывать сознание…

Незаметно для самого себя, под мерный шепот бескрайней степи, я погрузился в тревожный беспокойный сон, оставив наяву лишь усталое тело да призрачную надежду на утро.

Проснулся я ещё затемно от внутреннего напряжения, когда небо на востоке только-только начало светлеть, предвещая скорый рассвет. Холодная тяжёлая сырость пробирала до костей, и каждое движение отзывалось ноющей болью в плече. Сон не принёс отдыха — лишь короткую передышку в череде бесконечных тревог.

Позавтракал скудно, почти ритуально: сделал один предпоследний глоток мутноватого берёзового сока. Жевать было нечего — вяленая рысятина закончилась вчера. Пустота в желудке сосала под ложечкой, напоминая о последней банке тушёнки, которую нужно сохранить на крайний случай.

Закурив, чтобы хоть как-то обмануть голод, я устроился поудобнее, закутавшись в пропитанное пылью пальто, и стал ожидать рассвета. Я вжился в предутренний мрак, вслушивался в звенящую тишину, прерываемую лишь редкими незнакомыми звуками ночной степи. Каждый шорох казался крадущимся шагом, каждый щелчок — щелчком взводимого курка.

Мысли метались меж прошлым и будущим, меж холодным расчётом и отчаянной надеждой. Но главное — я ждал света. Не только солнечного, но и того, что должен был, наконец, явить мне источник вчерашнего отсвета, мою единственную призрачную цель в этом безбрежном море травы.

И когда первый багровый край солнца, наконец, коснулся горизонта, вглядываясь в сторону запада, я с радостью увидел бордовый отсвет, который, как мне показалось, был ярче, чем, когда я увидел его в первый раз.

Собрав свои скудные пожитки и в последний раз окинув взором место моей убогой ночлежки, я пустился в путь. Солнце припекало всё сильнее, становилось всё беспощаднее, и каждый шаг давался с усилием. Рана на плече ныла тупой назойливой болью, а в горле пересохло настолько, что даже глоток берёзового сока казался бы теперь благодатью.

И вот, когда тени стали короткими и острыми, а марево колебалось над раскалённой степью, я, наконец, узрел то, что искал. Впереди, на самом краю видимого мира, вставал исполинский силуэт, пронзающий небо. Он был так огромен, так несоразмерен всему окружающему, что я поначалу принял его за скалу причудливой формы, гору, рождённую в каком-то древнем катаклизме.

Это был не утёс. Это был маяк. Циклопическое сооружение из тёмного, почти чёрного камня или металла, вздымавшееся к небу, подобно башне древнего колосса. Его линии были строгими, геометрическими, чуждыми всему, что я знал. Ничего подобного не строили ни в моём времени, ни, полагаю, и в грядущем.

Я замер как вкопанный, забыв об усталости и жажде. Это творение рук человеческих или каких-то иных существ не только вселяло надежду, но и леденящий душу трепет. Кто-то воздвиг его здесь, в степи? Или это отголосок какой-то далекой катастрофы, как пепелище или паровоз, что я видел?

На ум невольно пришли строки Лермонтова, которые мы когда-то бойко декламировали в гимназии, не вникая в их глубинную, леденящую тоску: «Выхожу один я на дорогу; Сквозь туман кремнистый путь блестит…». Но здесь не было ни дороги, ни кремнистого пути. Лишь бескрайняя пустыня, внемлющая не Богу, а зловещей тишине. И этот маяк был той единственной «звездой», что говорила с небом на непонятном, пугающем языке.

Но выбора у меня не было. Стиснув зубы, я зашагал вперёд, навстречу этому немому стражу пустыни, что хранил свои страшные тайны в безмолвном ожидании.

Хоть до цели оставалось ещё добрых два десятка вёрст, если не больше, одна лишь уверенность, что я иду не в пустоту, что впереди есть некий рукотворный пункт, придала моим измождённым ногам невиданной прыти. Усталость, казалось, отступила, отодвинутая на второй план внезапно вспыхнувшим воодушевлением. Даже рана на плече ныла уже не так яростно, и сухость в горле стала менее мучительной.

Я устремился вперёд, почти не чувствуя под собой ног, с новым рвением вглядываясь в исполинский силуэт, что теперь не просто маячил на горизонте, а зримо рос, приковывая к себе взгляд. Казалось, сама земля стала твёрже под ногами, а нескончаемая степь наконец-то обрела измеримые границы и ясную цель.

Мысль о том, что там, в подножии этого каменного исполина, могут быть люди или хотя бы следы их пребывания — источник воды, кров, заставляла сердце биться чаще, придавая силы для последнего решительного броска через раскалённую пустыню. Я шёл, уже почти не ощущая тяжести баула за спиной, весь устремлённый вперёд, к этой немой каменной загадке, что сулила если не спасение, то хотя бы ответы.

Неожиданно ровную степь пересекла, как мне вначале показалась, дорога. Но уж довольно странная она была. Мало того, что длиной всего едва в сотню футов, так еще как будто сделана из горелого спёкшегося шлака с белыми полосами вдоль неё.

Я подошёл ближе, охваченный жутковатым любопытством, и остановился у ее края. Это, вне всякого сомнения, было место катастрофы. Шрам, оставленный на теле степи какой-то невообразимой силой. Я потрогал сапогом твёрдую, как железо, поверхность, представляя, что же за экипажи путешествовали по ней и где же они сами.

Стиснув зубы, я перешагнул через эту дьявольскую белую полосу и двинулся дальше, к своей цели, чувствуя, как по спине пробегает холодок. Степь хранила свои тайны, и не все они сулили спасение.

Ступая неспешным, но твёрдым шагом, я не мог отрешиться от тяжких дум о всём, что довелось мне лицезреть с момента моего чудесного, а может быть, и проклятого спасения. Картины одна другой страннее всплывали в памяти, слагаясь в невообразимую мозаику.

Становилось ясно, как день, что озеро, в коем я очнулся, было не чем иным, как клочком Атлантики, мистическим образом перемещённым в эту степь. Словно кто-то вырезал лоскут океана, да и швырнул его сюда, на сушу. Туда же, видимо, угодил и поезд, и несчастный хутор, и сей чудной обрубленный тракт из спёкшегося шлака. Все они были обрывками иных мест, иных времён, выдернутыми из своей ткани бытия и брошенными сюда.

А вот берёзовая рощица… Если она и была изначально таким же отголоском катастрофы, то уж больно прижилась здесь, укоренилась, разрастись успела. Значит, не всё в этом мире — лишь мимолётный призрак.

То же, стало быть, могло относиться и к маяку. Скорее всего, он окажется не на берегу моря-океана, коего здесь и в помине нет, а будет лишь памятником самому себе.

Но добраться до него всё же стоит. Может, подле него живут какие-никакие люди. И, надеюсь, они с ходу прикончить меня не сподобятся.

Да и воды в заветной фляге осталось от силы на пол глотка. Это не то, чтобы жажду утолить, но даже горло промочить как следует не выйдет. Эта нужда из досадной помехи превращалась в проблему смертельную, терзая сознание куда сильнее, чем ноющее плечо.

И словно в ответ на мои мрачные мысли, в полуверсте левее от меня внезапно вспыхнул ослепительный белый столб света. Он вонзился в небо, на миг ослепив меня, словно я в упор взглянул на полуденное солнце. Свет был до боли чистым, неестественным, не от огня и не от молнии — холодным и целенаправленным лучом какого-то адского прожектора.

Я зажмурился, отшатнувшись, и в глазах заплясали багровые круги. И стоило этому призрачному свечению пропасть, как оно и возникло — тихо и без единого звука, как мой взгляд, еще слепой от вспышки, упал на то место.

И я увидел…

Там, где мгновение назад была лишь пустая, продуваемая ветром степь, теперь стояло… нечто.

Силуэт его был низким, приземистым и до жути угрожающим. Он походил на уродливого железного жука чудовищных размеров, лишенного головы, но наделенного злой цепкой мощью. Корпус его был сработан из плоских листов металла, покрытых шелушащейся краской тусклого землистого оттенка. Сбоку виднелась тусклая белая звезда, словно насмешка над небесными светилами.

А из его башки вместо глаз торчало вперед длинное толстое жало орудийного ствола. Оно смотрело прямо на меня, немое и смертоносное.

От этого вида кровь застыла в жилах. Я не знал, что это такое, но каждым своим нервом, каждой клеткой тела ощущал его абсолютную, направленную на меня враждебность. Это была машина, рожденная в каких-то иных, куда более жестоких мирах.

И в тот же миг высоко в небе, откуда-то со стороны солнца раздался нарастающий пронзительный вой, не похожий ни на один звук, слышанный мною прежде. Это был не мелодичный горн кавалерийской атаки и не густой гудок паровоза. Это был визгливый яростный рев, словно сама сталь рассекала воздух с невообразимой скоростью.

Над самоходным орудием нависла и пронеслась чёрная тень, стремительная и угловатая. И тут же эта тень разразилась огнём. Но каким! Это был не мерный треск «максима» или сухое щёлканье винтовок. Сплошной, рвущий барабанные перепонки грохот, словно десятки кузнецов одновременно били по наковальням изо всех сил. Снаряды невиданного калибра вырывались из-под крыльев чёрного монстра и молотили по земле вокруг зелёного самоходчика, поднимая фонтаны глины и дыма. Я, видавший и пулемёты, и трёхдюймовки, онемел от этой демонстрации чистой, абсолютной мощи.

Я, конечно, пару раз видел аэропланы, что летали возле Гатчины. Хрупкие тщедушные «этажерки» из фанеры и полотна. Но им было далеко до этого чёрного монстра, напавшего на сухопутного металлического жука, как почтовой карете до броненосца.

Чёрный аэроплан, из хвоста которого вырывалось короткое яростное пламя, похожее на дьявольское опахало, совершил головокружительный кульбит. Он, будто воздушный гимнаст, извернулся в воздухе, нимало не сбавив скорости. Изогнулся так, словно и впрямь был порождением преисподней, а не рук человеческих, и вновь обрушился на своего противника с яростью падающего с небес дракона.

На сей раз его снаряды, свист которых прорезал воздух, словно раздирал сталь, нашли-таки брешь в броне самоходного орудия. Последовала вспышка, и орудийную башню сорвало с чудовищной силой внутреннего взрыва. Бронеколпак, весивший, я думаю, несколько десятков пудов, отбросило, как щепку, на добрый десяток футов. Он грузно шлёпнулся на землю, подняв тучи пыли.

Из зияющего теперь отверстия повалил густой чёрный, жирный дым. И тут же из всех щелей неуклюжего стального жука вырвались языки ослепительного бело-жёлтого пламени, с треском пожирающие всё внутри. Вой прекратился, сменившись нарастающим гулом пожара.

Загрузка...