Глава 26

Взгляд в застывшем теле.


Завтрак в римском каструме проходил в странной, настороженной тишине, которая давила на уши, словно тяжёлое одеяло. Густая, вязкая полбяная каша, приправленная жесткими волокнами мяса, которую принесли два хмурых легионера, пахла дымом костра и чем-то ещё, неуловимо тревожным. Наши солдаты, ссутулившись над мисками, ели молча, лишь изредка обмениваясь короткими, отрывистыми комментариями о нехитрой снеди.

Я уже доедал свою порцию, когда Краузе, сидевший во главе импровизированного стола, резким, почти неуловимым движением поднялся. Он не окликнул нас, не произнёс ни слова, а просто перевёл взгляд с меня на Яна, и в этом взгляде, читалось нечто большее, чем просто приказ — в нём таилась невысказанная угроза. Затем он коротко мотнул головой в сторону одного из углов нашей казармы.

Внутри меня кольнуло нехорошее предчувствие, холодное и липкое. Сидевший рядом Ян тоже напрягся, его плечи чуть приподнялись, но он не подал виду, лишь его глаза, на мгновение встретившись с моими, выдали тревогу. Мы молча, словно по команде, отставили миски, их деревянный стук эхом разнёсся по казарме, и двинулись за лейтенантом.

Краузе остановился в тени, где свет, пробиваясь сквозь щели в крыше, падал полосами, разрезая его лицо на резкие контрасты света и тени. От этого глубокие морщины казались ещё резче, словно высеченные на камне, а глаза — двумя тёмными, бездонными провалами.

Он не дал нам и секунды на то, чтобы приготовиться к разговору, впившись мне прямо в переносицу взглядом, от которого у новобранцев подкашивались колени, а у меня по спине пробежал холодок.

Ян открыл было рот, чтобы что-то сказать, но Краузе оборвал его движением брови, едва заметным и властным. Секунду он молчал, давя тишиной, а затем заговорил. Голос был тихим, ровным, но в нём звенела сталь.

— Дозорные доложили, — начал он, и Ян, чуть побледнев, начал переводить синхронно, стараясь не сбиваться, его голос звучал напряжённо, словно натянутая струна, — что ты, Волков, прошлой ночью о чём-то шушукался с римлянином. С декурионом, что нас встретил.

Он сделал паузу. Короткую, но достаточную, чтобы я успел почувствовать, как под рёбрами заползает холодок, предвестник беды, словно ледяная змея, обвивающая сердце.

— Почему я узнаю об этом от дозорных, а не от тебя? — тон Краузе стал чуть громче, с нажимом, словно каждый звук был выкован из металла. — Я жду объяснений. Немедленно.

Ян закончил перевод и замер, бросив на меня быстрый, тревожный взгляд. В этом взгляде читалось: «Осторожно, Петь. Краузе не шутит», словно безмолвное предупреждение о надвигающейся буре.

Внутри меня всё сжалось в пружину. Первая реакция — страх, примитивный, животный, словно дикий зверь, загнанный в угол. Вспомнился суд военного времени, когда поручика Кириенко, заподозренного в шпионаже, разжаловали и отправили в дисциплинарные части — без мундира, без чина, без будущего.

Здесь, в Чистилище, законы были, пожалуй, ещё суровее.

Но следом пришла злость. На Краузе? Нет. На себя. Я действительно не подумал доложить. Слишком расслабился, слишком увлёкся разговором с Марком, слишком… расслабился. А здесь, в степи, расслабление — первый шаг к смерти или предательству. Лейтенант был несомненно прав, но своей вины я не чувствовал.

Я сделал глубокий вдох, стараясь, чтобы голос не дрогнул. Ян переводил мои слова, но я смотрел прямо в глаза лейтенанту, пытаясь передать то, что не вмещалось в сухие фразы перевода.

— Господин лейтенант, я не доложил сразу не потому, что хотел что-то скрыть. Виноват, осознаю. Ночью, перед сном, я вышел покурить. Дозорный меня видел, я кивнул ему. Ко мне подошёл декурион Марк. Сам.

Я сделал паузу, давая Яну время перевести, и продолжил, подробно рассказывая обо всем, что мы успели обсудить с Марком.

Краузе слушал, не перебивая. Его лицо оставалось непроницаемым, но я заметил, как чуть заметно дрогнул уголок рта, когда Ян произнёс «две сотни лет». Цифра, похоже, произвела впечатление даже на него.

Я продолжил, чувствуя, что сейчас важно добавить последний, решающий аргумент:

— Разговор не касался службы. Марк не спрашивал о численности отряда, вооружении или планах. Я присягал форту. И вам. Но если вы считаете, что я нарушил приказ, — я опустил глаза, демонстрируя подчинение, но не сломленность, — готов понести наказание.

Наступила тишина. Где-то за стеной слышались голоса легионеров, лязг римского оружия на плацу, далёкое ржание лошади. А здесь же время, казалось, замерло.

Краузе молчал долго. Очень долго. Наконец, он заговорил, и в его словах впервые проскользнуло нечто, похожее на усталость:

— Du bist ein seltsamer Vogel, Volkov. (Ты странная птица, Волков.)

Он не ждал перевода Яна — эти слова он сказал так, что я понял их и сам. Даже интонацию.

Краузе шагнул ближе, сократив расстояние до полуметра. Теперь его холодные, серые глаза смотрели не в переносицу, а прямо в мои зрачки.

— Марк не просто декурион. Он доверенное лицо префекта. Если он заговорил с тобой, значит, ты ему зачем-то нужен. Или префекту. Узнай зачем. Осторожно. Без лишнего шума. Ты теперь — мои глаза и уши в этом разговоре. Понял?

Ян быстро, скороговоркой перевел. Я кивнул, чувствуя, как внутри все переворачивается. Из подозреваемого я только что превратился в шпиона.

— Ich habe verstanden, Herr Lieutenant, — ответил я, чеканя каждое слово.

Краузе усмехнулся — коротко, без веселья. Кивнул Яну, давая понять, что мы свободны, и, развернувшись, зашагал к выходу тяжелой, размеренной походкой.

Мы с Яном остались одни в тени колонн. Ян выдохнул так, будто только что вынырнул из ледяной воды.

— Ну, Петь, — прошептал он, косясь на удаляющуюся спину Краузе, — влип ты по-крупному.

Он хлопнул меня по плечу, но в этом жесте не было обычной бравады — только тревога.

Я, практически виновный, хоть и без вины, в меланхолии, словно под гипнозом, следовал за Краузе. Каждый шаг отдавался в висках глухим, пульсирующим стуком, отбивая ритм тревоги. Глаза и уши — Краузе не произнёс слова «шпион», но оно повисло в воздухе между нами, густое и липкое, как паутина, сотканная из недоверия. Лейтенант шагал, не оглядываясь, с каменным лицом, словно ничего не случилось, словно он не взвалил на меня минуту назад невидимый, но ощутимый груз, под которым я физически чувствовал, как прогибаются плечи, а позвоночник скрипит от напряжения.

Торговая площадь каструма встретила нас не просто гулом, а особенным, настороженным ропотом, который бывает только на базарах, где встречаются чужие миры, чужие судьбы. Крики торговцев на латыни, искажённой десятками акцентов, мешались с жалобным блеянием козы, привязанной к колесу покосившейся телеги, и резким, металлическим лязгом. Где-то рядом, за грудой мешков, переругивались двое: один в грязной, засаленной тунике, другой — в странном, почти театральном одеянии, словно сошедший с пожелтевших иллюстраций де Невилля, принесённых из другого времени. Римляне в своих строгих туниках, наши солдаты в потрёпанной форме, несколько подозрительных типов в пыльных плащах, надвинутых на глаза — может, торговцы из других, принесенных осколков цивилизаций, а может, и соглядатаи, а скорее всего, и то, и другое одновременно, слившиеся в единую, опасную массу.

Всё смешалось в пёструю, настороженную толпу, где каждый косой взгляд мог стать последним предупреждением, а каждое неосторожное слово — началом кровавой драки. Запахи стояли густые, въедливые, проникающие под кожу: пряности, острые и незнакомые, едкий пот, жирный дым жареного мяса, терпкий дух дешёвого вина, и поверх всего — тот самый горьковатый, полынный дух степи, который уже стал для меня почти родным, въевшимся в одежду и память.

На грубых деревянных лотках, рядом с глиняными горшками, из которых пахло чем-то кислым, лежали странные ёмкости, похожие на стеклянные, но при этом странно гибкие, словно сделанные из застывшей воды. Рядом с ними находилась россыпь патронов разных калибров, а тут же, в соседнем ряду, равнодушно продавали живых овец с грязной и свалявшейся шерстью.

Краузе остановился на краю площади, коротким жестом указал на римлянина, отвечавшего за торг, и бросил через плечо, даже не глядя на меня:

— Переводи и не отходи от меня ни на шаг.

Я кивнул, хотя он этого не видел. Ян, стоявший рядом и быстро переводивший его слова, тронул меня за локоть. Его прикосновение было легким, но ощутимым, словно якорь, возвращающий меня из глубин собственных мыслей.

— Держись, Петь, — его голос был тих, но в нём звучало искреннее участие. — Ты не виноват. Краузе просто ищет, за что зацепиться. Он всегда так с новыми. Ему нравится ломать.

— Знаю, — ответил я, и сам удивился, как глухо, почти сипло прозвучал мой голос, словно я долго не говорил.

Ян хотел что-то добавить, но его окликнул один из наших, занятый разгрузкой ящиков. Грохот дерева о камень эхом разносился по площади, заглушая слова. Ян лишь ободряюще сжал моё плечо, и он отошёл, растворяясь в суете.

Торг шёл своим чередом, монотонно и неумолимо. Краузе, как опытный купец, торговался жёстко, без скидок на древность цивилизации или на пыль веков, осевшую на лицах римлян. Его голос, резкий и требовательный, отскакивал от древних камней, смешиваясь с гомоном толпы. Римляне, в свою очередь, держались с достоинством, а лица были непроницаемы, но я видел, как загорались их глаза при виде наших ящиков с медикаментами, инструментами и патронами. В их взглядах читалась смесь любопытства и жадности.

Подошёл тощий, как жердь, тип в грязной, местами порванной тунике, но с дорогим, блестящим пистолетом на поясе, который казался чужеродным на его тощем теле. Он предложил за наши патроны какой-то странный металлический предмет, похожий на сплющенный, деформированный шар, покрытый непонятными символами. Краузе отказался, даже не дав мне перевести — просто махнул рукой, словно отгоняя назойливую муху, и отвернулся.

Так, слово за словом, сделка за сделкой, проходил час за часом. Солнце медленно ползло по небу, окрашивая камни в золотистые оттенки. Я работал как механизм, переводя фразы, которые давно перестали что-то значить для меня, превратившись в пустой набор звуков: «Это стоит дороже», «Мы дадим два ящика», «Товар хороший, не гнилой». Слова вылетали сами, а мысли были заняты другим, унося меня далеко от шума и пыли торговой площади.

Я думал о своём месте в этом мире, в этом Чистилище, где время текло иначе, где вечность была не метафорой, а суровой реальностью. Если впереди вечность, которая при удаче не закончится никогда, — разумно ли искать тихий угол, обеспечить себя хлебом насущным и просто наблюдать, как годы сменяют друг друга, просачиваются в степь, словно песок в часах? Но, судя по всему, в Чистилище это несбыточная утопия, мираж, который тает при приближении.

Подобная мысль, наверняка, приходила в голову каждому, у кого есть хоть капля ума. Но если бы в этом был резон, стены отшельников давно бы окружили всю Степь. Их нет. Значит, либо тихих углов здесь не бывает, либо те, кто их ищет, очень быстро понимают, что одиночество в вечности страшнее любой войны.

Марк говорил, что через двести лет лица родителей стираются из памяти. Что останется от меня, если я просижу в норе пятьсот лет? Только страх и привычка дышать. Нет уж.

— Волков, — голос Краузе выдернул меня из омута, словно пощёчина: резко, больно, возвращая в реальность.

Я моргнул, прогоняя наваждение, и попытался сосредоточиться на лейтенанте. Его лицо, обычно непроницаемое, сейчас выражало лёгкое раздражение.

— На сегодня, пожалуй, всё, — Краузе на мгновение задумался, потирая подбородок. — Сегодня до вечера я отпущу в увольнительную троих твоих сослуживцев. А вы с Яном будете прикомандированы к ним в качестве переводчиков.

Я молча кивнул, чувствуя, как внутри всё снова сжимается тугой пружиной. «Прикомандированы» — хорошее слово. Значит, отдыхать мне не придётся, да ещё и следить за своими же. И Краузе даже не стал делать вид, что это не так. В его глазах читалось неприкрытое недоверие.

— Смотрите мне, — добавил лейтенант, пронизывая меня взглядом. — Никаких драк. Если кто начнёт буянить — тащите обратно. Даже если придётся волоком.

Он развернулся и зашагал к нашему временному пристанищу, не дождавшись ответа. Его широкие плечи скрылись за поворотом, оставляя меня наедине с тяжёлыми мыслями.

Я стоял и смотрел ему вслед, ощущая горечь во рту. Солнце клонилось к закату, заливая камни тёплым, почти мирным светом, но мне было не до красоты. Где-то в городе запели первые вечерние горны. Рядом бесшумно появился Ян, его тень легла на землю рядом с моей.

— Ну что, Петь, — тихо сказал он, его голос был полон скрытой иронии, — пойдём развлекаться?

В казарме уже кипела суета, словно в потревоженном улье. Клаус — плотный, коротко стриженный унтер-офицер с тяжёлым взглядом и квадратной челюстью — возвышался над своей койкой, методично проверяя, не оставлено ли что лишнее. Его движения были точны и отточены, как у хищника. Дитер — тощий, жилистый парень с лицом, на котором, казалось, никогда не отражались эмоции, сидел на нарах, глядя в стену и, кажется, даже не моргал. Он был похож на статую, высеченную из камня. А Ковальчук — рыжий, худой, лет двадцати — суетился, никак не мог застегнуть портупею. Пальцы дрожали, выдавая его нервозность.

— Брось, — буркнул Клаус, не поднимая глаз, его голос был низким и хриплым. — Оружие сдавай. В таверну с винтовкой не пустят.

— А если что? — Ковальчук поднял глаза, и я увидел в них плохо скрытый страх. Страх новичка, который хочет казаться взрослым, но не знает как. Его взгляд заметался, ища поддержки.

Клаус усмехнулся — коротко и без веселья. В этой усмешке не было ни капли добродушия, лишь холодная оценка.

— Если что, Ковальчук, твоя винтовка тебя не спасёт. Тут либо кулаки, либо ноги. А лучше — язык за зубами.

Я переглянулся с Яном. Тот только пожал плечами: сам видишь, мол. В его глазах мелькнула усталость.

Я снял кобуру с пистолетом и сразу почувствовал себя голым — без оружия в этом городе, где каждый второй — потенциальный враг, а каждый третий — информатор. Ощущение беззащитности было острым и неприятным. Хорошо хоть Ян рядом. И Клаус с Дитером, если что, не подведут. Но именно от Ковальчука я ждал подвоха. Такие нервные долго не живут. Его дрожащие пальцы и бегающий взгляд не предвещали ничего хорошего.

Вечерний каструм оживал своей особой, ночной жизнью. Легионеры, возвращаясь с последней смены, толпились у колодца, смывая дневную пыль. Где-то неумело, но с явным старанием, звучала флейта. Из распахнутых дверей таверн тянуло ароматом жареного мяса, лука и кислого вина. Этот запах, смешиваясь с конским навозом и дымом факелов, создавал тот неповторимый букет, от которого у приезжего голова кружилась ещё до первого глотка.

— Красиво, — прошептал Ковальчук, оглядываясь по сторонам с восторгом ребёнка, впервые попавшего на ярмарку.

— Ага, — неожиданно отозвался Дитер. — Прямо как в Риме, которого никто из нас никогда не увидит.

Ян толкнул меня локтем:

— Философ. Молчал-молчал, и тут такое выдал.

Мы рассмеялись. Напряжение немного отступило. Наверное, так и должно быть перед увольнительной: смеяться над тем, что завтра покажется глупым, а сегодня — спасением.

Поймав за локоть одного из легионеров, я быстро выяснил, где найти кабак.

— За восточными вратами, — махнул он рукой, указывая направление. — Там и вина отведаете, и в лупанаре погреться можно.

Я моргнул, переваривая незнакомое слово. Лупанар. В моём мире так называли… Впрочем, суть была ясна и без этимологии. Бордель. Самое древнее ремесло, и здесь оно тоже прижилось.

Когда вышли за ворота лагеря, туда, где теснились постройки гражданского поселения, мы почти сразу увидели цель нашего короткого путешествия.

Таверна называлась «Уставший легионер», как гласила тщательно вырезанная надпись на деревянном щите. Низкое каменное помещение с потолком, прокопчённым до черноты, длинные столы, масляные лампы, чад и гул голосов на смеси латыни и ещё десятка наречий, которые я даже опознать не мог.

Мы нашли свободный стол в углу — оттуда открывался вид на весь зал и вход. Клаус сел лицом к двери, Дитер — к стене.

Вино здесь подавали разбавленным, но после дня на площади оно казалось нектаром. Мясо — жёсткое, жилистое, но горячее и солёное. Хлеб оказался неожиданно вкусным.

Клаус пил молча, много, но не пьянел. Его глаза оставались холодными, внимательно изучающими зал. Дитер пил и смотрел в одну точку, иногда усмехаясь своим мыслям. Ковальчук хмелел быстро. Сначала язык у него развязался, потом и вовсе поплыл.

— Нет, вы посмотрите на них! — заговорил он громче, чем следовало, кивая на соседний стол, где сидели трое легионеров. — Сидят в тогах своих… А почему штаны не носят? Почему, а? Прям как бабы…

— Ковальчук, — тихо, но весомо сказал Ян, — заткнись.

— А что я? Я ничего… Я только спросить…

Легионеры за соседним столом уже повернулись к нам. Один из них, здоровенный детина, даже в позе которого угадывался римский центурион, что-то сказал своим приятелям, и те хохотнули. Я уловил обрывки фраз на латыни: «…дикари…», «…торгаши на заставе…».

Ковальчук, не уловив смысла, уловил тон. Краска залила его лицо.

— Чего уставились, древние? — крикнул он, вскакивая. — Хоть раз винтовку в руках держали?

В зале повисла мёртвая тишина. Ян дёрнул Ковальчука за рукав, Клаус медленно поднял голову. Легионеры замерли, руки их легли на рукояти ножей.

Я встал.

Медленно, так, чтобы не вызвать излишней агрессии, подошёл к их столу. Остановился в двух шагах, подняв пустую ладонь. Заговорил на латыни — тихо, спокойно, твёрдо:

— Прошу прощения за моего молодого товарища. Вино ударило ему в голову. Мы не ищем вражды, мы ищем честной торговли и мира. Позвольте мне угостить вас кувшином вашего превосходного вина в знак уважения к легиону, который держит эту степь.

Легионеры переглянулись. Центурион посмотрел на меня с нескрываемым любопытством — уже не как на врага, а как на загадку.

— Ты говоришь как римлянин, но одет как варвар. Кто ты?

— Я тот, кто уважает тех, кто умеет держать строй.

Он усмехнулся. Кивнул.

— Садись, — он подтолкнул ногой пустую скамью. — И своего варвара придержи.

Я не сел. Вместо этого коротко кивнул, ровно настолько, чтобы показать уважение, но не подобострастие.

— В другой раз, с вашего позволения. Мне ещё своих домой вести.

Центурион хмыкнул, но в глазах его мелькнуло что-то вроде одобрения. Такие жесты здесь понимают.

Поймав взгляд служанки, я достал из кармана пару монет, выданных Краузе на представительские расходы, заказал им кувшин и вернулся к нашему столу. Ковальчук сидел красный, уткнувшись в кружку. Ян смотрел на меня с новым выражением — не то уважение, не то удивление.

— Ну что, Петь? — тихо спросил он. — Морду нам, я так понимаю, не набьют?

— Сейчас и именно за это, — ответил я, чуть помедлив, — нет.

Клаус кивнул. Коротко, одобрительно.

Когда мы вышли из таверны, Дитер, потирая руки, предложил:

— Титьки бы помять, как раз будет хорошее завершение вечера.

Клаус согласно кивнул. Ковальчук, уже притихший, поплёлся за всеми. Ян посмотрел на меня с вопросом: «Идём?». Я пожал плечами. Прикомандированы, значит, идем, хотя я сильно подозреваю, что и без знания латыни проблем в общении с местными куртизанками не будет.

Лупанарий находился в подвале старого здания, сложенного из циклопических каменных глыб. Ступени, ведущие вниз, были стёрты тысячами ног, и скользкими от сырости и времени. Воздух ударил в лицо — тяжёлый, спёртый, густой, как старая вата. В нём смешалось всё: дешёвые духи, уксусное вино, пот и тот сладковато-гнилостный запах, от которого начинает подташнивать ещё до того, как поймёшь, что это.

Женщины сидели у стен, на грубых скамьях, укрытых вытертыми покрывалами. Разные: молодые и не очень, светловолосые и темнокожие, полные и худые. Но глаза у всех были одинаковые — усталые и пустые.

В углу, отдельно от других, сидела девочка. Ей можно было дать и двенадцать, и двадцать пять — не поймёшь. Кукольное лицо, неестественно гладкая кожа и глаза… взрослые, страшные глаза, которые смотрели сквозь тебя, сквозь стены, сквозь время.

Я замер. Ян, перехватив мой взгляд, тихо сказал:

— Из застывших. Здесь таких много. Работать могут, а расти — нет. Страшно, да?

Марк говорил о детях, которых встраивают в систему, чтобы они не сошли с ума. Он назвал это «милосердием легиона». Милосердие… Я смотрел на эту девочку с пустыми глазами и думал: где та грань, за которой забота превращается в использование? И есть ли она вообще в этом мире?

Клаус и Дитер без лишних слов ушли в ниши с женщинами, будто делать рутинную, но необходимую процедуру. Ковальчук мялся, краснел, но пошёл за ними — ему надо было доказать, что он взрослый.

Ян сел у входа на грубую скамью, достал сигарету. Я сел рядом.

— Не хочешь? — спросил он, кивнув в сторону ниш.

Я покачал головой.

— Умный, — сказал Ян без насмешки. — Я тоже редко. Ещё с той жизни привык, что это не просто так. Там, откуда я, за это можно было и по башке получить, и на комсомольском собрании могли пропесочить. А тут… — он кивнул в сторону ниш, — тут это как мясо купить. Только мясо иногда смотрит на тебя так, что потом год снится.

Мы выбрались из лупанария, и ночной воздух ударил в лицо — резкий, холодный. Выстуженный степным ветром, он выдувал из лёгких спёртую вонь подвала. Ковальчук плёлся позади, понурив голову, Клаус и Дитер шагали молча, каждый погружённый в себя, словно заперли внутри всего, что видели. Ян закурил на ходу, предложил мне пачку, но я снова лишь покачал головой. Луна висела над каструмом — сине-зелёная, чужая, равнодушная, и я поймал себя на мысли, что глаза той девочки были такими же: пустыми, застывшими в вечности, как и ее тело.

В казарме было тихо. Краузе не спал — сидел у окна, курил, глядя на луну. Когда мы вошли, он перевёл взгляд на меня. Спросил без слов, одними глазами.

Я покачал головой. Ничего важного.

Он кивнул и отвернулся к окну. Разговор был окончен.

Загрузка...