Аркадий Егорович замолчал, выдохшись. Его лицо, освещённое тусклым светом из коридора, было покрыто испариной. Рассказ явно отнял силы. Иван Павлович сидел на табурете у койки, не перебивая, слушая этот поток стыда, страха и отчаяния. Врач в нём отмечал нарастающую тахикардию, одышку пациента — стресс от воспоминаний был колоссальным. Но прерывать нельзя было. Это исповедь, и её нужно было выслушать до конца.
Доктор молча поднялся, налил из графина в гранёный стакан воды, осторожно приподнял голову Зарудного и поднёс к его пересохшим губам.
— Пейте маленькими глотками. Не спешите.
Пациент послушно сделал несколько глотков, потом откинулся на подушку, закрыв глаза. Его дыхание постепенно выравнивалось.
— И что дальше? — тихо спросил Иван Павлович, ставя стакан на тумбочку. Его голос был лишён осуждения, лишь спокойное, профессиональное внимание. — Вы написали письмо?
Аркадий Егорович медленно кивнул, не открывая глаз, будто стыдясь смотреть на своего спасителя.
— Написал, — прошептал он. — Под диктовку…
Он снова закрыл глаза, и его лицо исказила гримаса боли — уже не столько физической, сколько душевной.
— Если хотите, то мы можем… — начал Иван Павлович, но Аркадий Егорович закачал головой.
— Нет. Мне нужно рассказать. Слушайте… и не перебивайте… пожалуйста…
…Лаврентий не оставлял меня в покое. «Пиши, Аркаша, пиши! — шипел он, суя мне в руки перо. — Нужен человек с деньгами и без лишних вопросов. Ты же помнишь Оболенского? Сергея Владимировича? Он идеально подойдет. Человек из прошлого, с деньгами, и главное — марки для него как воздух. Пиши, что есть редкая вещица, что хочешь предложить именно ему, старому знакомцу».
Я взял перо. Бумага лежала передо мной белая и чистая, а мне казалось, будто я собираюсь марать её собственной кровью. Как начать? «Многоуважаемый Сергей Владимирович…» Каждая буква давалась с трудом. Я вспоминал его — Сергея Владимировича Оболенского. Тихий, всегда учтивый господин с седыми волосами и внимательными глазами. Мы сидели с ним когда-то в его кабинете, заставленном альбомами, и он показывал мне свою гордость — «Голубой Маврикий». Не для хвастовства, а как делятся самым сокровенным. А я сейчас… я собирался подсунуть ему грубую подделку, выдав за раритет. Использовать его доверие, его страсть, чтобы выманить деньги. Меня тошнило от самой мысли.
Но Лаврентий стоял за спиной. Я чувствовал его взгляд на затылке, как прицел. Уж не знаю что со мной стало в тот момент. Он словно гипнозом меня одурманил. И я написал. Уклончиво, осторожно, как учили: «…вещица, которая может представлять интерес… исключительная редкость… служебная марка… мизерный, практически уничтоженный тираж…» Каждое слово было ложью. Каждая фраза — предательством. Я писал о «конфиденциальности» и «понимающем взгляде истинного ценителя», а сам чувствовал себя последним негодяем.
Письмо отправили через какого-то вертлявого тихоню, бывшего лакея Оболенского. Дни ожидания стали для меня пыткой. Я не мог есть, не мог спать. Сердце колотилось неровно, боль за грудиной стала моим постоянным спутником. Я то надеялся, что он не ответит, что проигнорирует, то впадал в ужас от мысли, что он уже всё понял и пошёл с этим письмом прямиком в ЧК.
А потом пришёл ответ. Конверт из плотной, дорогой бумаги. Я узнал почерк — тот самый, аккуратный, с изящными росчерками, каким были подписаны все его каталоги. Руки дрожали, когда я вскрывал его.
«Глубокоуважаемый Аркадий Егорович!..»
Я читал, и по спине полз холодный пот. Он благодарил за доверие. Говорил о «живейшем интересе». Называл редкости нашего времени — «особой исторической ценностью». И соглашался на встречу. Гарантировал «полную деликатность». Каждое его слово, вежливое, тёплое, било меня по совести с такой силой, что я физически согнулся, схватившись за грудь.
Лаврентий, прочитав через плечо, хлопнул меня по спине.
— Видишь, Аркаша? Клюнул! Рыбка на крючке! Теперь главное — не спугнуть.
Он уже строил планы: где встретиться, как вести себя, какую сумму назвать. Его глаза горели жадным огнём. А я смотрел на этот изящный почерк и думал только об одном: я не просто мошенник. Я — Иуда, продающий друга за тридцать серебреников, которые даже не будут моими. И самое страшное, что встреча с Сергеем Владимировичем стала для меня не шансом на спасение, а смертным приговором, который я вынес себе сам. Каждый удар моего больного сердца отстукивал: «Пре-да-тель. Пре-да-тель. Пре-да-тель».
И когда пришло время ехать на ту злополучную встречу на шоссе, где меня настиг Лаврентий со своим безумием, я почти чувствовал облегчение. Потому что физическая боль от его толчка и дикая хватка в груди были хоть каким-то, пусть страшным, но наказанием. Наказанием, которого я так отчаянно заслуживал. И которое, как я теперь понимаю, лежа здесь, едва не привело меня к последней черте.
Встреча состоялась в полупустой, промозглой чайной. Место выбрал Лаврентий — укромное, без лишних глаз. Я пришёл туда, чувствуя себя не продавцом, а ведомым на казнь. Сердце колотилось так, будто хотело вырваться из груди и убежать прочь от всего этого позора.
Сергей Владимирович Оболенский был уже там. Он сидел за столиком в углу, в том же скромном, но безупречно чистом костюме, что и до революции. Увидев меня, он привстал, вежливо поклонился. Его лицо было спокойным, лишь в глазах светился неподдельный, живой интерес. Лаврентий сидел рядом, изображая делового партнёра, но его нервные пальцы выдавали его.
— Аркадий Егорович, как я рад вас видеть, — мягко сказал Оболенский, пожимая мне руку. Его ладонь была сухой и тёплой. — Прошу, садитесь.
Мы сели. Лаврентий сразу же взял инициативу, начав говорить общими фразами о редкостях, о сложных временах для коллекционеров. Я молчал, не в силах вымолвить ни слова. Потом Лаврентий достал из внутреннего кармана небольшой жёсткий альбомчик и открыл его. Там, под тончайшим прозрачным листом кальки, лежала Она. Та самая марка ШУИКа. В свете керосиновой лампы она смотрелась… жалко. Грубоватый рисунок, чуть смазанная печать. Рядом с теми шедеврами, что были в коллекции Оболенского, это был пасынок.
Я глянул на марку и мне стало… стыдно. Что я делаю? Позор! Позор мне! Хотелось схватить марку и убежать отсюда прочь, но Лаврентий словно почувствовал мои эмоции, ткнул ногой под столом — мол, сиди да помалкивай!
Сергей Владимирович надел пенсне, поднёс альбомчик ближе к свету. Он долго и молча рассматривал марку, поворачивал её под разными углами. Я видел, как его тонкие брови чуть приподнялись. Он видел. Конечно, видел! Он, знаток высочайшего класса, не мог не заметить кустарщины, свежести краски. Я приготовился к тому, что он встанет и уйдёт, бросив нам с Лаврентием презрительный взгляд.
Но он не ушёл. Он медленно опустил альбом на стол и снял пенсне.
— Любопытно, — произнёс он задумчиво. — Совершенно любопытно. Качество исполнения, конечно… провинциальное. Но в этом, знаете ли, есть своя прелесть. Отпечаток эпохи. И главное — история. Вы говорите, весь тираж уничтожен? Официально?
— Официально, — подтвердил Лаврентий. — Есть акт. При свидетелях. Все документы предоставим. Этот экземпляр — единственный, сохранённый для истории. По счастливой случайности он оказался в наших руках.
Оболенский кивнул, его взгляд снова скользнул по марке. И тут в его глазах я увидел не разочарование знатока, а нечто иное. Азарт охотника за уникальным. Ему была важна не идеальная полиграфия, а сам факт: УНИКАЛЬНЫЙ ЭКЗЕМПЛЯР. Раритет, которого нет ни у кого. Даже если это раритет из грязи и страха. Для настоящего коллекционера это иногда важнее безупречного качества.
— Да, да… единственный экземпляр, — повторил он, и в его голосе зазвучали нотки того самого восторга, с которым он когда-то показывал мне «Маврикия». — Это… это настоящая находка. Живой документ нашего безумного времени. Аркадий Егорович, вы предлагаете мне кусочек истории. Пусть и не самой парадной её стороны.
Он взял альбомчик в руки ещё раз, почти с нежностью.
— Я готов приобрести её. Назовите вашу цену.
Лаврентий выпалил сумму. Она была… скромной. Не в тысячу раз меньше, чем он сулил мне в своих фантазиях, но вполне ощутимой. Однако для настоящего раритета такого уровня — просто смешной. Я ждал, что Оболенский начнёт торговаться, что он скажет: «За эту мазню? Да вы шутите!»
Но Сергей Владимирович лишь задумчиво покачал головой.
— Цена… цена разумная. Учитывая обстоятельства. — Он посмотрел на меня. — Вы согласны, Аркадий Егорович?
Я кивнул, не в силах выговорить ни слова. Мне было стыдно даже за эту «разумную» цену.
И тут произошло нечто неожиданное. Лаврентий, который всегда жаждал золотых гор, вдруг… согласился. Просто кивнул.
— Устраивает. Деньги — наличными. И все дела.
Он говорил быстро, торопливо, будто боялся, что Оболенский передумает. Будто для него было важно не выжать максимум, а просто продать. Быстрее. И покончить с этим.
— Уважаемые господа, сумму я, разумеется, понимаю и считаю её справедливой. Но… носить с собой такие деньги в нынешние времена? — Оболенский развёл руками, и в его жесте была вся старая, дореволюционная осторожность. — Это было бы верхом легкомыслия. Деньги — у меня дома, в надёжном месте.
Лаврентий мгновенно переменился в лице. Неудовольствие сменилось лихорадочной решимостью. Под столом его нога резко и болезненно ткнула меня в голень.
— Ну что ж, Сергей Владимирович, дело ясное, — заговорил он быстро, нарочито бодро. — Мы понимаем. Тогда, может, проедем к вам? Оформим всё на месте, быстро, без лишних свидетелей. Аркадий Егорович, ты как считаешь?
Он посмотрел на меня и вновь ткнул ботинком. Я, чувствуя, как язык прилипает к нёбу, забормотал:
— Д-да… конечно… это… разумно. Мы можем… проехать… Если конечно не против…
Оболенский, казалось, даже обрадовался. Видимо, наша готовность приехать к нему домой развеяла последние сомнения в серьёзности намерений.
— Прекрасно! — сказал он. — Моя квартира совсем недалеко. Пойдёмте, я провожу.
Мы вышли. Ехали в извозчичьей пролётке в тяжёлом, гнетущем молчании. Лаврентий сидел, напряжённый как струна, его пальцы нервно барабанили по колену.
Квартира Оболенского поразила меня. Она была как осколок другого мира, застрявший в новой, серой реальности. Тёмное, полированное дерево, тяжёлые портьеры, хрустальные люстры, обёрнутые тканью, но всё равно мерцавшие в полумраке. Пахло воском, старыми книгами и каким-то дорогим табаком. Казалось, время здесь остановилось в 1916 году.
Сергей Владимирович провёл нас в кабинет, уставленный книжными шкафами и витринами. В одной из них я мельком увидел знакомые альбомы.
— Присаживайтесь, пожалуйста, — сказал он, указывая на кожаные кресла. — Я составлю вам расписку о намерении купить, а пока… позвольте, я достану деньги.
Он подошёл к большому, старинному сейфу, искусно встроенному в стену за картиной. Повернул комбинацию замка. Раздался мягкий щелчок. Он потянул на себя массивную дверцу.
И в этот момент всё произошло так быстро, что сознание отказалось это воспринимать.
Лаврентий, который всё это время стоял позади меня, вдруг метнулся вперёд. В его руке блеснуло что-то тёмное. Раздался оглушительный. Следом второй.
Сергей Владимирович Оболенский не вскрикнул. Он просто осел на пол, прижавшись спиной к открытой дверце сейфа. На его белой рубашке быстро расползалось алое пятно.
Я застыл, не в силах пошевелиться. В ушах звенело от выстрелов. Глаза отказывались отрываться от этого пятна, которое становилось всё больше и больше.
Убили… Друга моего убили… Из-за меня…
Лаврентий нагнулся над телом. Его движения были быстрыми, деловитыми, словно ничего и не произошло. Он запустил руку внутрь сейфа и стал вытаскивать оттуда пачки денег. Не только советские червонцы — мелькали иностранные банкноты, золотые монеты в холщовых мешочках. Брал все. Он совал их в глубокие карманы своего пальто, в специально прихваченную холщовую сумку. Его лицо было сосредоточенным, как у рабочего на конвейере. Ни страха, ни сожаления. Только жадность и расчёт.
Он даже не посмотрел на марку, которая так и лежала на столе в своём альбомчике. Она была ему уже не нужна. Это был лишь предлог. Приманка. А настоящей добычей был этот сейф, о котором он, видимо, знал или догадывался.
Только когда карманы оттянулись, он обернулся ко мне. Его глаза были пустыми.
— Всё, Аркаша. Поехали. Быстро.
Я не мог двинуться с места. Я смотрел на бездыханное тело Оболенского, на лицо, которое минуту назад было живым и заинтересованным. На кровь, медленно растекающуюся по узорному персидскому ковру.
— Ты… ты убил его, — прошептал я, и мой голос прозвучал как чужой.
— Он сам виноват! — резко бросил Лаврентий, хватая меня за руку и таща к выходу. — Кто хранит такие деньги дома? Самоубийца! Мы просто… ускорили процесс. Теперь у нас есть всё. Всё, понимаешь? Мы можем жить. Настоящей жизнью!
Но его слова не доходили до меня. В голове гудело только одно: я был соучастником. Я привёл убийцу в этот дом. Я сидел и молчал, пока моего старого знакомца, человека, который доверился мне, хладнокровно застрелили у меня на глазах. Из-за денег. Из-за этой жалкой, грошовой аферы с маркой, которая оказалась всего лишь ключом к настоящему грабежу.
Я — не просто мошенник. Я — соучастник убийства. И нет мне прощения. Ни от людей, ни от Бога, в которого я уже не верю. Ни даже от моего собственного, разбитого сердца.
— Нет.
— Что «нет»? Не время для капризов. Идём. — Лаврентий обернулся, недовольно нахмурившись.
— Я не пойду с тобой. Ты… ты убил его. Я видел. Я всё видел. — Я попытался вдохнуть полной грудью, но боль сжала лёгкие тисками. — Я пойду… пойду в милицию. Всё расскажу. Всё.
В его глазах что-то щёлкнуло. Всё тепло, вся показная братская хитрость исчезли в мгновение ока. Осталась только сталь. Холодная, отполированная жестокость. Его лицо стало маской — непроницаемой и смертельной.
— В милицию, — повторил он медленно, растягивая слова. — Ну что ж… Решил стать честным, Аркадий Егорович? Поздно. Ты уже в грязи по уши.
Он поднял руку. Я увидел чёрный круг дула.
Инстинкт сработал быстрее мысли. Я рванулся от двери, в прихожую. Оглушительный хлопок ударил по ушам. Что-то со свистом просвистело у виска и разбило стекло шкафа за моей спиной. Звон падающих осколков, крик в собственной голове: «Беги!»
Я бежал — спотыкаясь о собственные ноги, хватая ртом липкий, пыльный воздух коридора. Помнил только одно: чёрный ход. Слуга когда-то показывал. Я нащупал скобку, рванул дверь на себя и вывалился в тёмный, вонючий двор. Сзади — тяжёлый топот. Второй выстрел. Пуля шлёпнулась в сырую землю у моих ног.
Тьма переулков поглотила меня. Я метнулся налево, направо, под забор, через груду развалин. Сердце колотилось нестерпимо, каждый удар отдавался в висках и в челюсти, глухая боль за грудиной разливалась горячей волной, сковывая дыхание. Я хрипел, как загнанный зверь. А он… он бежал легко. Я слышал его шаги — ровные, преследующие. Он не спешил. Он знал, что я не уйду. Что сердце моё сейчас само добьёт меня за него.
Вокзал. Мысль вспыхнула, как последняя спичка. Толпа. Поезда.
Я вылетел на перрон, едва не упав под ноги какой-то женщине с узлом. Глаза застилал пот и пелена. Я искал глазами надписи, таблички. «Зарное». Где-то видел это расписание… малая станция, глухомань… там можно спрятаться.
Гудок. Шипение пара. Состав трогался.
Последний прилив адреналина. Я бросился к ближайшему вагону, схватился за холодную, липкую ручку подножки. Какая-то женщина в форме что-то крикнула, пытаясь оттолкнуть меня. Я вгляделся в неё своим перекошенным лицом — и она отшатнулась, испуганно замолчав. Я втянулся внутрь, рухнул на деревянную лавку в полутьме.
Через запотевшее стекло я увидел его. Он стоял на перроне, неподвижный, как столб. Не бежал, не кричал. Просто смотрел. Его взгляд, тяжёлый и обещающий, прошёл сквозь стекло, через расстояние, и впился в меня. «Я найду тебя», — говорил этот взгляд. «Где бы ты ни был».
Больше я не думал. Существовала только боль. Она поселилась в груди, раздулась, стала больше меня самого. Она душила, давила, выжимала из меня жизнь с каждым стуком колёс. Картинки мелькали перед закрытыми веками: изящный почерк на конверте, алое пятно на ковре, жадные пальцы Лаврентия, сгребающие золото. Я был соучастником. Я был трусом. И теперь я умирал. Справедливо.
Когда поезд остановился, я понял, что не могу пошевелить ногами. Пришлось волоком, цепляясь руками, выползать из вагона на пустой, залитый мутным лунным светом пятачок. Было тихо и пустынно. Воздух пах дымом и мокрой травой. Я сделал несколько шагов, пошатываясь. Куда? Милиция? Да кто здесь поверит полумертвому бродяге в дорогом пиджаке?
И тогда плита, что уже час давила мне на грудь, раздавила окончательно. Боль стала абсолютной, вселенской. Она вытеснила свет, звук, мысль. Я перестал дышать. Мир накренился, поплыл, съехал в серую, беззвучную муть.
Я почувствовал, как падаю. И в последнее мгновение, перед тем как погрузиться в полную, сладкую тьму небытия, я ощутил, как чьи-то сильные руки ловят моё тело на лету. Смутные голоса, обрывки фраз:
— … что с ним?..
— … дышать не может, гляди…
— Сердце!
— … в больницу, живо!..
Дальше — ничего. Только тишина и мрак, из которого я выбрался лишь для того, чтобы увидеть над собой усталое, сосредоточенное лицо незнакомого доктора и услышать его твёрдый голос: «Дышите. Вам нельзя уходить».
Аркадий Егорович замолчал. Казалось, последние силы покинули его вместе с этим страшным финалом истории. Он лежал, глядя в потолок широко открытыми глазами, в которых застыл ужас от пережитого и леденящая душу ясность.
Иван Павлович сидел неподвижно.
— Я виноват в его смерти, доктор, — тихо, но отчётливо произнёс Зарудный, не отводя взгляда от потолка. — Я привёл волка в овчарню. Я мог остановить это. Хотя бы попытаться. Но я струсил. И теперь Сергей Владимирович мёртв. Из-за меня. Из-за моей слабости, моей жадности, моего страха.
Он медленно повернул голову, и его глаза, полные муки, встретились с глазами Ивана Павловича.
— Вы должны позвать полицию. Чека. Кого угодно. Я должен ответить. Я готов. Вот моя просьба. Но… — в его голосе прозвучала новая, острая нота страха, — … но сначала вы должны защитить меня. От него. От Лаврентия.
Аркадий Егорович попытался приподняться на локте, но слабость снова прижала его к подушке.
— Он придёт сюда. Обязательно придёт. Он знает, что я жив. Знает, что я здесь, в Зарном. Я был для него пешкой, а теперь стал угрозой. Единственным свидетелем. Он не оставит меня в живых. Он убьёт меня, как убил Оболенского. Холодно, спокойно. Чтобы замести следы.
Он сжал край простыни тонкими, ослабевшими пальцами.
— Доктор… Иван Павлович… Умоляю вас. До того, как вы сдадите меня властям… не дайте ему добраться до меня. Он хитёр, беспощаден и у него теперь много денег. Он найдёт способ проникнуть даже сюда. Поставьте охрану. Спрячьте меня. Что угодно. Я заслуживаю тюрьмы, я заслуживаю расстрела, но не хочу умирать от его руки в этой палате. Не хочу, чтобы он… — голос Зарудного сорвался, — … чтобы он добил меня, как добивают раненого зверя.
Иван Павлович глубоко вздохнул. Перед ним лежал сломленный человек, раздавленный грузом собственной вины и страхом перед бывшим сообщником. Врач в нём кричал, что пациенту нужен покой, что любой стресс сейчас может оказаться смертельным. Но гражданин, человек, столкнувшийся с чудовищным преступлением, понимал — покой здесь уже невозможен. Лаврентий, каким бы он ни был, действительно представлял смертельную угрозу.
— Лежите спокойно, Аркадий Егорович, — сказал Иван Павлович, вставая. Голос его звучал твёрдо, обретая ту самую командирскую интонацию, которую знали в наркомате. — Никто сюда не проникнет. Вы под защитой. Вы…
Договорить он не успел — его грубо прервал громкий стук в дверь.