Глава 9

Субботнее дежурство в тихой зарнинской больнице начиналось как благословенная передышка. Бумаги на столе, тишина в коридорах, лишь изредка нарушаемая шагами ночной сиделки или сонным кашлем из палат. Аглая ушла к приболевшему ребенку, и Иван Павлович с почти детской радостью согласился подменить её — он скучал по этой простой, честной работе без политики, без интриг, просто врач и пациент.

Больных было не много, Иван Павлович обошел их, а потом, достав справочник по медицине, погрузился в чтение, смакую каждую строчку, улыбаясь порой устаревшим методам, описанным в книге, рассматривая великолепной работы иллюстрациям.

Идиллия длилась до половины десятого вечера.

В больницу ворвались с шумом. Двое крепких мужчин в кожанках, с решительными, не терпящими возражений лицами, внесли на сколоченных из досок носилках бесформенный, тяжёлый свёрток в дорогом, но теперь растрёпанном и испачканном грязью пиджаке. За ними, суетясь и вытирая пот со лба, вбежал сам еще один мужичок, бледный как полотно.

— Иван Павлович! Срочно! Его… его привезли!

Не спрашивая, кто такой «он», доктор уже сорвался с места. Опытным взглядом он оценил ситуацию: мужчина лет пятидесяти пяти, крупный, с одутловатым, землисто-серым лицом, на котором застыла гримаса мучительной боли. Дыхание поверхностное, хриплое, пульс на сонной артерии — слабый, нитевидный, аритмичный.

— Несите в процедурную, на стол! Быстро! — скомандовал Иван Павлович, уже срывая с себя халат и натягивая стерильный.

— Сердце прихватило у него, — сказал мужичок.

Иван Павлович крикнул санитарке:

— Морфий, папаверин, кофеин подкожно! И кислородную подушку!

Пока разбуженная санитарка суетилась, доктор быстро осмотрел больного. Классическая картина: загрудинная боль, отдающая в левую руку и лопатку, холодный пот, напуганный взгляд. Инфаркт миокарда. Обширный, судя по состоянию.

— Кто это? — шепотом спросил он у одного из сопровождающих, пока готовил шприц.

Тот, бледный, ответил почти беззвучно:

— Товарищ Зарудный. Аркадий Егорович. Начальник Наркомпути.

Удивительно — такой человек и тут, в Зарном. Надо бы разобраться.

Но сейчас это был просто больной. Серый, задыхающийся, умирающий человек.

Работа закипела. Морфий должен снять невыносимую боль и панику, папаверин — расширить коронарные сосуды, кофеин — поддержать тонус. Кислородная подушка захрипела, наполняя лёгкие драгоценным газом. Иван Павлович закатал рукав пациенту — рука была массивная, мясистая — и начал осторожно, но уверенно делать инъекции.

— Дышите, Аркадий Егорович, — произнес он твёрдо, глядя в мутные глаза больного. — Слышите меня? Дышите. Вам нельзя уходить. Слышите?

Тот слабо кивнул, губы его шевельнулись, но звука не было. Пульс под пальцами доктора всё ещё был ужасающе слаб, но аритмия, кажется, начала сглаживаться.

Дальше были долгие часы борьбы. Иван Павлович не отходил от стола. Он контролировал пульс, давление (мерили самым примитивным ртутным сфигмоманометром), следил за дыханием. Делал повторные инъекции, когда боль возвращалась. Заставил санитарку приготовить горчичники на икры — отвлекающая терапия, чтобы перераспределить кровоток. Сам растирал больному холодные, синеватые конечности, заставляя кровь циркулировать.

Эх, жаль никаких никаких тромболитиков, никакой современной кардиореанимации. С этим багажом было бы гораздо легче.

К полуночи кризис, казалось, миновал. Цвет лица у Зарудного из землистого стал просто бледным, дыхание углубилось, пульс окреп и выровнялся. Он погрузился в тяжёлый, но уже не предсмертный сон под действием морфия.

Иван Павлович перевёл его в отдельную палату, велел санитарке дежурить у двери, а сам упал в кресло в ординаторской, чувствуя, как каждая кость ноет от усталости, а руки дрожат от напряжения.

* * *

Аркадий Егорович Зарудный пришёл в себя ближе к утру воскресенья. Он был слаб, как ребёнок, и каждое движение давалось с трудом, но сознание было ясным. Когда Иван Павлович вошёл в палату, чтобы сменить капельницу (уже с глюкозой и малыми дозами строфантина), больной пристально посмотрел на него.

— Доктор… — голос его был тихим, сиплым, но в нём уже звучала привычная властность, пусть и приглушённая болезнью. — Это вы… меня спасли?

— Я, Аркадий Егорович, — кивнул Иван Павлович, поправляя подушку. — Как себя чувствуете? Боль есть?

— Тупая… давит. Но уже не так. — Зарудный с трудом перевёл дух. — Мне сказали… что вы тут одни… всю ночь… Я обязан вам жизнью. В прямом смысле.

— Это моя работа, — просто ответил доктор, проверяя повязку на руке.

— Работа… — Зарудный усмехнулся, и это было похоже на гримасу. — Многие на моём месте уже работали бы на том свете. Знаю я наших эскулапов… особенно в таких медвежьих углах. Вы… вы не отсюда. Вы тот самый? Петров? Про которого Ленин говорил?

Иван Павлович слегка напрягся, но кивнул.

— Да. Я Петров.

Зарудный закрыл глаза, будто обдумывая что-то.

— Так… Значит, судьба. Слушайте, доктор. Мне нужно с вами поговорить. Серьёзно. Но не сейчас. Сейчас я… я пустое место. Но когда встану… — он открыл глаза, и взгляд его стал острым, цепким. — … у меня к вам будет дело. Важное дело. А еще… — Аркадий Егорович опасливо огляделся, — ко мне придут. Человек в черном. Я прошу вас — будьте готовы к этой встрече. Приготовьте оружие…

И замолчал — потерял сознание.

* * *

Зарудный очнулся ближе к вечеру. Сумрачный свет едва пробивался в палату, закрашивая стены в цвет холодного пепла. Пациент лежал неподвижно, прислушиваясь к работе собственного сердца — тяжелой, но уже ритмичной. Боль притупилась, отступила.

Шаги в коридоре, скрип двери. В поле зрения вошла знакомая фигура в белом халате.

— Не шевелитесь, Аркадий Егорович, — тихий, спокойный голос Ивана Павловича. Теплые пальцы на запястье, считающие пульс. Прослушивание грудной клетки холодным диском стетоскопа. Профессиональный, лишенный суеты осмотр.

— Дышите глубже… Вот так. Боль?

— Терпимо, — хрипло выдавил Зарудный. — Спасибо, доктор.

— Не за что. Кризис миновал, но вы должны лежать. Никаких движений, никаких волнений. Это главное лекарство.

Зарудный закрыл глаза, собирая мысли в кучу. Слабость ватная, плывущая. Но рассказывать нужно сейчас. Пока ясно. Пока не пришли.

Он снова открыл глаза, уставившись в потолок.

— Доктор, — сказал он тихо, но отчетливо, отчеканивая каждое слово сквозь слабость. — Вы имеете право знать. Мне нужно… мне нужно рассказать, как я сюда попал. Чтобы это не стало… общей проблемой.

Иван Павлович замер, перестав поправлять подушку. В палате стало тихо, слышно лишь мерное тиканье карманных часов в его жилетном кармане.

* * *

Все началось с марок. С этой нелепой, страсти, которая зародилась еще в детстве и которая, как оказалось, могла стать петелькой на шее взрослого, серьезного человека. Дело было в феврале, в моем кабинете в Наркомпути на Тверской. За окном — серая, голодная, промерзшая Москва девятнадцатого года, а у меня в альбоме — яркие клочки бумажного мира: Британская Гвиана, «Голубой Маврикий», «Святой Грааль» филателии. Мое тайное убежище.

В тот день ко мне вошел Лаврентий. Лаврентий Петрович Веретенников, мой однокашник по Инженерному училищу. Мы не виделись лет семь, с самой войны. Он похудел, осунулся, носил потертую шинель образца еще царской армии, но глаза у него были все те же — быстрые, умные, с хитринкой.

— Аркаша! Жив-здоров! — обнял он меня с подчеркнутой сердечностью, но взгляд его уже скользнул по кабинету, по сейфу в углу, по столу.

Разговор начался с воспоминаний, с расспросов о делах. Его дела были скверны — работал где-то в снабжении, «на углях», как он выразился, еле сводил концы с концами. Потом, будто невзначай, он поинтересовался:

— А ты, я слышал, все свою коллекцию пестрых бумажек пополняешь? Не бросил увлечения?

Я насторожился. Коллекционированием я не кичился, знали о ней единицы.

— Бросить? Нет, — ответил я осторожно. — Это единственное, что спасает нервы. Время не простое, сам понимаешь. А тут — отдушина.

— И дорогое увлечение, — вздохнул Лаврентий, беря со стола пресс-папье и рассматривая его на свет. — Особенно теперь, когда настоящие раритеты на вес золота. Должно быть, знатоков и покупателей на такой товар в твоем кругу хватает?

Вопрос повис в воздухе, простой и вместе с тем неестественный. Зачем ему? Денег занять? Но просить он не торопился.

— Есть некоторые знакомые, — сухо признал я. — В Петрограде, за границей. Люди с деньгами и страстью. Почему спрашиваешь?

Лаврентий положил пресс-папье на место. Подошел к окну, спиной ко мне, глядя на санный путь внизу.

— Потому что есть одно дело, Аркаша. По маркам, — он обернулся, и хитринка в его глазах сменилась чем-то жестким, деловым. — Дело серьезное. Выгодное. И… тихое. Требует человека с твоими связями и с твоей… осторожностью. Но здесь говорить нельзя.

Он посмотел на меня, оценивая реакцию.

— Встретимся вечером. Знаешь «Якорь», трактирчик у Курского вокзала? В восемь. Там и поговорим. Как в старые времена.

Он улыбнулся, но улыбка не дошла до глаз. И уходя, он снова бросил взгляд на сейф. Будто уже знал, что внутри лежит не только альбом с «Голубым Маврикием».

* * *

«Якорь» у Курского вокзала был не трактиром, а пристанью для отребья. Воздух густой от махорочного дыма, запах щей и дешевого самогона. Мы сели в углу, за столом с липкой, иссеченной ножами столешницей. Лаврентий заказал водки, выпил сразу, без закуски, будто для храбрости.

— Слушай, Аркаша, — начал он, понизив голос и наклонившись через стол. Глаза его блестели в свете коптилки. — Ты человек с положением. В Наркомпути, связи… И у тебя есть эта твоя слабость, про которую знают кое-кто из нужных людей. Это можно обернуть. Не для себя, понимаешь? Для дела. Для голодающих детей, черт возьми, если хочешь пафоса.

Я молчал, давая ему говорить. Чувство, похожее на тошноту, уже начало подниматься где-то под ложечкой.

— Вот смотри, — он оглянулся и вытащил из-за пазухи потрепанный блокнот, быстро набросал на листке схему. — Есть у тебя в подчинении, ну или в сфере влияния, учреждение с почтовыми функциями? Хоть какое-нибудь управление связи в глухом уезде? Губернском, что ли, исполкоме?

— Может быть, — скупо ответил я.

— Отлично. Там есть свой бланк, своя печать? Есть. Значит, может быть и своя… служебная марка. Ну, для внутренней переписки, для пакетов особой важности. Так? Мы уговариваем тамошнего начальника связи — человека, понятное дело, преданного делу революции, но не чуждого материальных стимулов — выпустить такую марку. Мизернейший тираж. Скажем… сто экземпляров.

Он посмотрел на меня, ища понимания. Я кивнул, чтобы он продолжал. Сердце начало стучать глухо и тяжело, будто предчувствуя тот самый приступ, что свалит меня позже на шоссе.

— Выпускаем. После чего, — Лаврентий ударил пальцем по столу, — собираем комиссию. Из самых уважаемых, неподкупных товарищей на местах. Убеленных сединами старых большевиков, скажем. Или героев труда. При них, с соблюдением всей формальности, девяносто девять марок — торжественно уничтожаем. Причина — брак печати. Сжигаем в пепельнице. И составляем акт. С подписями, печатями. Акт об уничтожении всего тиража.

Он сделал паузу, дав мне осознать изящество аферы.

— Оставшаяся марка, естественно, остается. У тебя. Известие об этой уникальной операции, об акте, мы через надежные, конфиденциальные каналы пускаем в филателистическую среду. И в Петрограде, и, главное, — за границу. Понимаешь? На рынке появляется абсолютно легитимная, документированно редкая вещь. Единственный уцелевший экземпляр служебной марки такого-то уездного Совета рабочих и крестьянских депутатов за 1919 год! Раритет исторический! За нее коллекционеры, эти чудаки, отдадут… — он выдохнул, и в его голосе прозвучала настоящая жадность, — отдадут очень много. Валютой. Золотом. Чего там только нет у этих нэпманов да заграничных буржуев.

Он откинулся на спинку стула, наблюдая за моей реакцией. Схема была стара как мир. Вариация на тему «раритетного тиража». Но в наших условиях, с нашими должностями и бланками… Это была уже не афера мелкого жулика. Это была диверсия. Государственное преступление, прикрытое филателистическим флером. И пахло оно не деньгами, а расстрелом.

— И где в этой схеме место для «голодающих детей»? — спросил я, и мой голос прозвучал странно отстраненно.

Лаврентий махнул рукой.

— Детали, Аркаша, детали! Часть, конечно, пойдет на подкуп, на организацию. Но львиную долю — в наше общее дело. В будущее. Или тебе в этой конторе, — он кивнул в сторону Тверской, — платят золотыми червонцами? Мы с тобой делаем один умный ход, и мы обеспечены. Навсегда.

Он посмотрел на меня с ожиданием, с тем самым выражением однокашника, готового на авантюру, которое я помнил с училищных времен. Но за этим выражением я теперь видел холодный расчет и отчаяние загнанного в угол человека. И понимал, что сказав «нет», я приобретаю в его лице смертельного врага. А сказав «да»… сказав «да», я подписываю себе приговор сам.

Я медленно допил свою водку. Жидкость обожгла горло, но не согрела.

* * *

Я согласился.

Слова Лаврентия падали в тишину моего кабинета, уже после той встречи в «Якоре», как капли стыда. Каждая — обжигающая. Но я кивал. Причины были низменны и оттого — неопровержимы. Деньги. Не для роскоши — для выживания. Для жены, у которой от голодных отеков мертвели ноги. Для дочери, которую уже вторую неделю нечем было лечить от «испанки». Аптеки пустовали, за импортный хинин или даже за простой стрептоцид просили золото. Моей зарплаты хватало на пайку чёрного хлеба и казённые щи. А ещё… ещё было сердце. Эта тупая, сжимающая злодейка за грудиной, которая напоминала о себе всё чаще. Нужен был покой, хорошая еда, лекарства — всё то, что нельзя было достать по карточкам. Страх оказался сильнее совести. Или я просто убедил себя, что это — разовая сделка, после которой я выберусь, сяду на диету, вылечу семью, а потом уж займусь искуплением.

Мы действовали быстро и осторожно. Для операции Лаврентий выбрал Шумиловский уездный исполком. Глухомань, где все друг друга знают и где начальник связи, товарищ Плотников, был человеком простым и, как выяснилось, сильно нуждавшимся. Ему пообещали долю, которую он, судя по всему, уже мысленно проел в голодных снах.

Я, используя служебные каналы, обеспечил «техническое задание». Официальная бумага из Наркомпути о необходимости срочного выпуска «служебных почтовых марок ограниченного тиража для секретной переписки между уездными комитетами по особому списку». Всё по форме, с гербовой печатью. Чушь, конечно, но на фоне хаоса Гражданской войны такие бумаги рождались и не с такими формулировками.

Плотников, трясясь от страха и жадности, нашёл старенький ручной пресс и краску. Художника нашли из местных, бывшего иконописца. Нарисовал он смесь герба РСФСР с колосьями и молотом, в углу — аббревиатуру «ШУИК» (Шумиловский Уездный Исполнительный Комитет). Получилось грубо, но с претензией на официальность. Именно это и должно было сойти за «провинциальную редкость».

Отпечатали нужное количество экземпляров. Я помню, как держал их в руках там, в каморке Плотникова. Тёплая еще бумага, запах типографской краски. По сути — клочки бумаги, которые должны были стать моим билетом в иную жизнь. И моей петлёй.

Церемонию уничтожения провели через три дня. Лаврентий подобрал «комиссию»: два седых, уважаемых в уезде старика-инвалида (один без ноги, другой — с Георгиевским крестом на потертой гимнастерке) и местного учителя, оглушённого голодом и всеобщим распадом. Им сказали, что это — акт борьбы с буржуазными пережитками, что эти марки — символ ненужной бюрократии, и партия велит их уничтожить, оставив один экземпляр для музея революции.

Они верили или делали вид — не знаю. Плотников, бледный как смерть, дрожащей рукой бросил марки в печку «буржуйки». Пламя лизнуло бумагу, она почернела, свернулась в пепел. Учитель что-то торжественно записал в протокол. Старики кивнули. Лаврентий стоял с каменным лицом. Я смотрел, и у меня во рту был вкус гари и собственной низости.

Акт составили. Красивый документ на бланке исполкома, с подписями и печатями. В нём было сказано, что «весь тираж служебных марок ШУИК, состоящий из ста экземпляров, уничтожен в связи с изменением порядка делопроизводства». Подлог был гениален в своей простоте. Для постороннего глаза — уничтожили ВЕСЬ тираж. Для посвящённых — один экземпляр, «музейный», чудесным образом уцелел. Этот экземпляр Плотников передал мне.

Выйдя на морозный воздух, я глубоко вдохнул. Казалось, дело сделано. Осталось лишь пустить слух в нужные уши, найти покупателя среди петроградских спекулянтов или, через агентуру, за границу. Лаврентий уже потирал руки, строя планы.

Моё сердце, предчувствуя беду, в тот день ныло особенно сильно.

Загрузка...