Глава девятая ПО ЧИСТЫМ РЕКАМ

Котору сторону воюет, в той и горюет.

Мир сеет, а война косит, хлеба ветер разносит.

Воин врагов побивает, а трус корысть подбирает,

Хороша пехота, да на струг сесть охота,

Матрос да солдат — войне друг и брат.

Пословицы-поговорки


Голоса и бумаги: год 1722-й

Монастырские с деревень доходы употреблять надлежит на богоугодные дела и в пользу государства, а не для тунеядцев. Старцу потребно пропитание и одежда, а архиерею — довольное содержание, чтоб сану его было прилично. Наши монахи зажирели. Врата в небеси — вера, пост и молитва. Я очищу им путь к раю хлебом и водою, а не стерлядями и вином. Да не даст пастырь Богу ответа, что худо за заблудшими овцами смотрел!

Пётр — запись Нартова


Отпиши, Макаров, к астраханскому губернатору, чтоб впредь лишнего ко мне не бредил, а писал бы о деле кратко и ясно. Знать, забыл он, что я многоглаголивых вралей не люблю; у меня и без того хлопот много; или велю ему писать к князю Ромодановскому, так он за болтание его проучит.

Пётр — Макарову


Хан лицом кажет, что высокие имеет идеи к владению, а силы не имеет за скудостию казны, которую не един раз озбеки опростали, а чем бы вновь наполнить, доходов не стало. Того ради я рассуждаю, что, ежели б наше войско в хивинские земли вступило благополучно, хан бы зело рад был и тую бы радость держал и сам бы просил вспоможения и оборону против озбеков, которых бы желал весьма перевесть, дабы абсолютно ханствовать... И вправду, ежели бы озбеков не было, хан бы в малое время великие силы прибрал.

Флорио Беневени — Петру


Из вашего письма видно, что и при царском дворе не обходится без тех интриг, которые во все времена существовали при дворах величайших государей, и что хотя Царь, казалось, решил про себя порядок престолонаследия и скоро должен объявить его во всеуслышание, но ожидаемые кое-кем последствия его новой страсти могут, пожалуй, ещё надолго оставить этот важный вопрос.

Вы не должны удивляться, что я не дал вам никакого положительного совета насчёт просьбы князя Валахского к Его Королевскому Величеству. Он в самом деле очень желает услужить князю, но надобно выждать верного случая, дабы турки не подвергли отмщению живущих в Леванте французов... Князь же валахский человек, настолько просвещённый и знающий положение, что, разумеется, и сам понимает необходимость соблюсти чрезвычайную осторожность, дабы брат его не мог снова угодить в лапы турок...

Кардинал Дюбуа — Кампредону


Всякой потентат[57], которой едино войско сухопутное имеет, одну руку имеет, а которой и флот имеет, обе руки имеет.

Из Морского Устава Петра


Я почитаю людей, заслугами своими отечеству доставивших себе знатность, и уважаю их потомков... но тот однако же из потомков знатных родов заслуживает презрение моё, которого поведение не соответствует предкам их: и дурак сноснее в моих глазах из низкаго роду, нежели из знатного.

Пётр, из высказываний


«Тринадцатого мая Его Императорское Величество путь свой взял до Коломны, — занёс в «Юрнал дорожный...» писцовый дьяк под диктовку Макарова, — сухим путём, после полудня в 4-м часу, и прибыл в Люберцы, где изволил ночевать в доме светлейшего князя, который от Москвы 15 вёрст...»

Низовой поход в Перейду начался. И, по обыкновению, начался стремительно. Почти стовёрстный путь до Коломны одолели менее чем в сутки.

Пётр был весел и неутомим. За ним — поезд из карет, вскоре отставший. Император любил быструю езду, вельможи не чаяли за ним угнаться. Не поспела и государыня: долгонько сбиралась, повелитель и укатил не дождавшись. У него, впрочем, была некая задумка, коя была сокрыта для всех.

В Коломне, на берегах и на Москве-реке, общий сбор: столпотворение судов, полков, экипажей. Обывателям было велено сидеть по домам, дабы не заграждали улиц и дорог. Крестьянам окрестных деревень, доставлявшим припас на торг, пришлось поворотить возы: у всех рогаток стояли солдаты, покрикивали: «Ворочай, куды лезешь, немытая морда!» Более покладистые объясняли: «Царёв нынче город, царь-батюшка великий поход затеял со всеми генералы».

— Будем стоять тут, покамест государыня не прибудет, — сказал Пётр Макарову. И со смешком своим обычным, раздвинувшим короткие колючие усы, прибавил: — Огрузнела старуха, много всего на ней повисло, и на ногах, и меж ног.

«Старухе» в ту пору исполнилось тридцать восемь лет: месяц назад были пышные празднества по случаю её тезоименитства.

— Алексей, вели прибыть ко мне господам министрам, особливо Толстому, Головкину, Кантемиру, на обсервацию[58] Коломны. Архиепископ с воеводою и кто есть из дворян здешних пущай при сём будут. Им сопровождать да ответ держать, коли увидим неустройства. Я здесь не бывал со времени похода на Азов.

— Без малого двадцать лет, государь, — подсказал Макаров.

— То зимою было. Легко тогда ездилось. А ныне тож огрузнел и прежней прыти нету.

— Не то изволите говорить, ваше величество. — Пётр Андреевич Толстой замахал руками. Он сей момент подоспел без зова и почёл нужным опровергнуть своего повелителя. — Без лести молвлю: коли всех европских монархов выставить против вас, одною рукою уложите. Ни силы, ни молодости не убыло как противу мужеского, так и дамского пола.

— Зато ты за эти годы успел знатное брюхо отрастить. — Пётр ладонью хлопнул Толстого по выдававшемуся животу. — Родишь мне столь же головатого наследника — государству прибыток.

Преображенцы шли впереди, очищая дорогу. Петру пришлось умерить шаг. Свита его росла. Денщики, отряжённые Макаровым, призвали господ министров.

Обыватели попрятались, исподтишка глазея из окон на небывалое зрелище: столь великое скопление знатнейших особ во главе с самим царским величеством. Было и страшно и любопытно. Мальчишки гроздьями висли на деревьях, на заборах. Всё происходило в торжественном молчании, придававшем особую значительность столь непривычному шествию.

— Царь Иван Васильевич Грозный отселе загинал поход свой противу Казанского ханства, — прервал молчание Толстой. — По его стопам, государь, шествуете, стало быть, удачи не миновать.

— Бери глубже, — поправил его Пётр. — Сказывают, князь Дмитрий Иваныч Донской учинял тут смотр своему войску и повёл его отсель на Куликово поле. Здесь он и венчался с суздальской княжною.

Миновав посад, шествие вошло в кремль через Пятницкие ворота.

Князь Кантемир замедлил шаг и, задрав голову, разглядывал Пятницкую башню.

«Откуда это? — бормотал он про себя. — Прямо ассирийский зиккурат. И какая мощь... А стены. Похоже, они превосходят те, что опоясывают Московский Кремль, и по высоте и по толщине. Жаль только, что с одной стороны стена почти совершенно порушена: видно, здешняя власть не заботится о сохранности кремля и смотрит сквозь пальцы, как жители мало-помалу растаскивают кирпич на свои постройки. Уверились, видно, что Коломне ни с какой стороны враг не угрожает».

Поразила князя своей стройностью и высотой двадцатигранная Коломенская башня. Шедший с ним рядом граф Толстой назвал её почему-то Маринкиной башней. А когда князь Дмитрий полюбопытствовал почему, Пётр Андреевич сказал, что существует предание, будто здесь была заточена супруга самозванца Гришки Отрепьева Марина Мнишек.

— Самозванца? — вопросил князь. Его познания в российской истории были довольно поверхностны.

— Да, князь. — И Толстой с удивлением покосился на Кантемира, но тут же спохватился: — Беглый чернец Чудова монастыря объявил себя царевичем Димитрием, сыном Иоанна Грозного, чудом спасшимся законным претендентом на российский престол, предался полякам и при их покровительстве пошёл войною на Москву.

— И что же?

— Воссел-таки на престол, год процарствовал меж поляков и русских бояр. А кто сидит меж двух стульев, добром не кончает. Был убит, вестимо. Так же кончил и второй Лжедмитрий, иначе и быть не могло. То время на Руси недаром назвали Смутным: смута раздирала государство...

Князь Дмитрий покачал головой: ему это было знакомо по истории Молдавского княжества, господарем которого он успел побыть менее года. Интриги бояр молдавских, вовлекавших в смуты тамошний народ, сопровождали правление едва ли не каждого господаря. Престол покупался и продавался, цену назначали турки, и кто был состоятельней, тот его и занимал.

Пока государь выговаривал коломенскому воеводе за неустройство кремля, они переминались среди тех, кто составлял свиту Петра. Похоже, в Коломне придётся провести несколько дней в ожидании гвардейских полков, плывших Москвой-рекою, что против сухопутного пути было почти вдвое протяжённей.

— Тут стоял деревянный дворец царя Ивана, — гремел меж тем Пётр. — Батюшка мой, да будет ему земля пухом, указал на его манер ставить дворец в Коломенском. Ныне же вижу жалкие обрубки былого великолепия!

— Небесным огнём спалило, государь-батюшка, — очумело бормотал воевода. — Не можно было уберечь, нету нашей вины.

— Ладно, — махнул рукой Пётр. — Поехали в усадьбу Кикина, благо он ныне правая рука у Волынского. Тамо просторно, на всех места хватит.

За пиршественным столом сидели, по обыкновению, долго, ели и пили много, разговор был всё больше о неустройстве, беспечном и неумелом правлении, о том, что рука государя не может досягнуть до всего, что требует исправления...

— Так было, так будет во веки веков, сказано в Писании, — заключил Пётр. — Ибо ни власть земная, ни власть небесная не могут исправить человеков. Однако ж есть знамения указующие. Нам должно уразуметь их смысл, а мы не умеем и вникнуть...

Он на минуту задумался, а потом неожиданно обратился к сидевшим рядом Кантемиру и Толстому:

— Вот вы оба умом искушены. Скажите же мне, что может означать таковая коллизия: батюшка мой Алексей Михайлович скончал бытие своё двадцать девятого генваря тысяча шестьсот семьдесят шестого года, а сын его от Милославской, братец мой и соправитель Иван, помре двадцать девятого генваря тысяча шестьсот восемьдесят шестого года, ровнёхонько чрез десять лет, день в день?

Воцарилось напряжённое молчание. Его прервал наконец Толстой:

— Осмелюсь предположить, государь, на предмет кончины царя Ивана...

— Ну?

— Рождение его свершилось в год звериной — одна тысяча шестьсот шестьдесят шестой. А это есть знак роковой. Посему братцу вашему Господь не дал веку.

— А батюшка наш? — продолжал допытываться Пётр. На его лице читался неподдельный интерес. — Жизни его было всего сорок семь годов.

— И на то есть знак, государь, — слегка помедлив, отвечал Пётр Андреевич. — Год его рождения — двадцать девятый. Число сие тоже несчастливое для царственного семейства. Опять же и день рождения вашего батюшки — девятнадцатое мартие. Оберегайте ближних своих от шестёрки и девятки, ибо они суть числа несчастливые.

— Ох, голова, голова. — Пётр положил свою огромную ладонь на лысину Толстого и слегка нажал, так что голова графа поникла. — И откуда в тебе сии исчисления? Неужто успел поразмыслить прежде?

— Размышлял, государь, как не размыслить, — покорно отвечал Толстой. — Судьба моя всецело от вашего величества зависима, и всё, что связано с моим государем и господином, есть и моя судьба, мой интерес. Не можно было пройти мимо сего. Жизнь наша покорствует числам, они, числа, управляют ею незримо и тайно. Вот и князь Дмитрий может сие подтвердить.

Пётр вопросительно глянул на Кантемира, чьи суждения он почитал авторитетными.

— Совершенно справедливо, ваше величество. Ещё великий мыслитель древности Пифагор изложил эту мысль в своих трактатах. Есть числа, писал он, являющиеся божественными, например, число четыре. Свойства его многообразны, оно участвует во многих превращениях. И тот, кому благоприятствует сие число, может быть уверен, что судьба его сложится счастливо. Таково и число восемь, ибо в его сотворении участвует та же четвёрка либо двойка в кубе...

— Выходит, я каждое своё действие должен сообразовать с числом? — сердито осведомился Пётр. — Ещё чего! Так и шагу ступить нельзя будет без оглядки! Мне такое не по нраву!

— Многие знаменитые умы были согласны с Пифагором и даже развивали его учение...

— Сей Пифагор мне ведом как математик, — прервал князя Пётр. — И более ничего я знать не знаю.

— Но, ваше величество, — вкрадчиво заметил князь Дмитрий. — Вы же не станете отрицать, что Господь, сотворяя мир, вложил в него гармонию, затронувшую решительно все стороны земной жизни. Числа не могли стать исключением. И Пифагор, утверждая, что мир состоит из чисел и каждое из них несёт в себе свой смысл, был не так уж не прав.

— Значение, а не смысл. Значение — не более того!

— Но ведь есть числа счастливые и несчастливые, — не сдавался князь Дмитрий. — Это очевидность, кою трудно отрицать.

— Всё это бабьи сказки! — рявкнул Пётр. — Суеверность не пристала философу, коим ты, княже, слывёшь. А я желаю жить по своему закону, и пусть числа служат мне, а не я им.

— Разумно, государь, — качнул головой Пётр Андреевич.

— То-то что разумно. Ежели бы я повиновался числам, то, может, меня и на свете не было бы.

Разговор прервался с приходом генерал-адмирала Фёдора Матвеевича Апраксина.

— С приплытием! — шумно приветствовал его Пётр, как видно обрадовавшись его появлению. — Каково плыли? На мель не сели?

— Кабы килевые, опасались бы. А плоскодонным что. Опять же вода высоко стоит, — отвечал Апраксин, склоняясь перед государем: верный слуга и родственник. — И государыня царица изволили прибыть со всеми дамами и служанками.

Пётр вздохнул. Презиравший приметы и суеверия, он, однако, по морской традиции, не терпел женского духу на корабле. Отныне ему придётся покориться. Долгий путь из реки в реку, а затем из реки в море придётся совершить в бабьем обществе. Такого ещё не бывало... Тысячи и тысячи вёрст на воде, на судах, и рядом женщины. Капитаны, матросы, солдаты — сие соседство для них смутительно. Что ж, коли флот есть государственное заведение, стало быть, и обычай придётся отменить. И приучить к тому мореходов.

— Архиепископа сюда, — приказал Пётр. — Благодарственный молебен отслужить в Успенском соборе. Святителю Николаю поклонимся, свечи затеплим.

Заговорили колокола соборной колокольни, созывая богобоязненный люд. Потекли к массивному пятиглавому собору солдаты, матросы, осмелевшие обыватели — вела их великая охота и великое любопытство. Невиданное событие в Коломне: царь и его вельможи явили себя миру. Сказывали, и царица прибыла — девка безродная, вот бы на неё поглядеть. Такого на святой Руси сроду не бывало! Лютерка к тому ж, вот что. Не иначе с помощью нечистой силы околдовала она царя и отверзлись для неё врата царского дворца.

— Слободских не пущать, — распорядился было воевода. Да поздно: подступы к собору да и сам храм были уж битком набиты народом. Так что пришлось преображенцам образовать живой коридор для проходу знатных персон.

— О всехвальный и всечестный архиерею, великий чудотворче, святителю Христов, отче Николае, человече Божий и верный рабе, — затянул архиепископ, держа в руках кадильницу, — мужа желанний, сосуде избранний, крепкий столпе церковный, светильниче пресветлый, звёздо, осиявающая и освещающая всю вселенную!.. О, преизящный и предивный чудотворче, скорый помощниче, тёплый заступниче, пастырю предобрый, спасающий словесное стадо от всяких бед!.. По морю плавающих управителю, пленников освободителю... услыши нас. Скоро потщися и избави Христово стадо от волков губящих е; и всякую страну христианскую огради и сохрани святыми твоими молитвами от мирского мятежа, труса, нашествия иноплеменников и междоусобные брани, от глада, потопа, огня, меча и напрасный смерти... Аминь!

Тысячеустое «Аминь» вознеслось под своды. То был сердечный, исполненный наивной веры, то есть самой чистой и бесхитростной веры, в исполнение трогательной просьбы к своему святому защитнику и покровителю. Он обережёт, он спасёт от всех напастей, поджидающих на долгом и опасном пути.

«Вера прекрасна, когда она чиста, — думал Пётр. — Но мало кто может отыскать в себе таковую веру. А как трогательны слова молитвы, сколь много добросердечия должны пробуждать они в верующих. Их, должно быть, составляли мудрые старцы-пустынники в никем не тревожимой тишине своих убежищ. Они верили в силу проникновенного слова, и то была истинно святая вера».

С каждым столетием слово теряло свою силу. Изначально оно было: Бог. Увы, давно утеряна его божественная суть, разве что всё ещё проскальзывает она в молитвах, подобных той, которую вознёс пастве и Николаю Чудотворцу архиепископ с амвона.

«Молитва — утешение и подпора слабых, — продолжал размышлять Пётр. — Они уповают на силу молитвы. Мне, самодержцу всея Руси, надобно уповать на твёрдость собственного духа, на непреклонную волю, коя токмо единая ведёт к достижению цели. А цель моя, как всегда, велика. И я полон решимости её достичь, ибо она — могущество и слава России. И моей корысти нету в ней».

С этой мыслью указал сбираться на суда. Армада толпилась на Москве-реке, на Коломенке, выплывала в Оку. От берега до берега реки были запружены судами и судёнышками.

Пётр приказал водворить порядок и вослед за флагманским стругом «Москворецкий», на котором были подняты императорский штандарт и Андреевский флаг, выходить всем в Оку кильватерной колонной.

В «Походном юрнале» была сделана запись: «17-го майя. Солнечное сияние и ветр малой. Их Величества изволили идти водою от Коломны, в 8-м часу поутру, и за ними последовали все суды... при подымании с места на судне Его Величества били в барабаны поход и выстрелено из 3-х пушек. В реку Оку въехали в 11-м часу...»

Струг «Москворецкий» был велик и слажен специально для царской четы. Просторные каюты помещались на корме. На носу были устроены лавки для восемнадцати пар гребцов. Оттого шли ходко, да ещё течение подталкивало.

Император великой империи был по-детски любопытен. Он торчал на палубе, глядя на проплывающие мимо берега, радуясь могучим строевым соснам, коими изобиловали берега Оки, видя в каждом бору очертания фрегатов и иных кораблей Российского флота, любуясь песчаными берегами, непуганым зверьем, стаями диких гусей, уток и лебедей на весеннем пролёте.

— Гляди-кось, Катенька, эвон медведица с медвежатами по берегу топает! — восклицал он, хватая за руку дородную супругу. — Знать, хотели водицы испить, да нас напужались. А может, мамаша спроворила рыбки поймать для детёнушков своих.

— Обмыться захотелось, — замечала супруга. — Им ведь тоже банька надобна.

Каждые три часа гребцы сменялись. Смены было две. Отработавшие кормились и спали в трюме. Пётр приказал переменять их полностью чрез каждые десять дней. Приказ был загодя направлен градоправителям волжских городов.

Берега были малолюдны, и потому природа справляла своё торжество, не опасаясь покамест сильного урона от человеков. Городки и селенья строились кучно, люди жались друг к другу своими избами. Лишь изредка в отдалении от мира на берегу лепился монастырей либо скит. И тогда гребцы на мгновенье сушили вёсла, дабы торопливо перекреститься.

По велению государеву в достопамятных местах струг приставал к берегу для осмотрения. Высадились в Старой Рязани с её мощными земляными валами, сглаженными временем и медленным умиранием.

В Касимове задержались подольше. Некогда это была столица Касимовского ханства, ему покровительствовала Москва. И царь Иван Грозный надеялся столкнуть его с Казанью. Было ханство, стало царство. А потом царь Фёдор Алексеевич и вовсе упразднил его за смертью последнего царевича. Жили здесь татары да мордва, поклонялись своему мусульманскому богу. Остались мечети с минаретами, была и церковь Преображения Господня. Но всё обветшало, как ветшала сама местная власть, жившая памятью о былом значении Касимова.

— Починивать город надобно, — сурово сказал Пётр обомлевшему от царского присутствия воеводе. — Сказывают, у вас тут белый камень есть, брали его для Москвы и для Владимира в стародавние времена.

— Возьмёмся, ваше царское величество, — бормотал воевода. — Беспременно возьмёмся.

— Гляди, накажу проверить! — погрозился Пётр. — Экие вы тут медведи бездельные.

Однако же «медведи бездельные» встретились Петру и в Муроме, где некогда, по слову летописца, «князь Георгий Ярославич постави себе двор, такожде и боляре его и все купцы муромские».

Древний город славен своими церквами и монастырями, преславными князьями, среди коих был и брат Ярослава Мудрого Глеб, мученически скончавший жизнь свою[59].

Многие испытания пали на Муром: набеги татарские, пожары свирепые, междоусобицы княжеские. И нерадивость людская. Утаскивали по кирпичику на своё подворье из стены монастырской, а то и церковной, не убояся греха. Власть же глядела сквозь пальцы на таковое расхищение. Древности ветшали и упадали, рядом с ними иждивением купечества поднимались новые монастыри и церкви. И вроде бы тень их затмевала убыль.

Пётр огорчался всё более. Он понимал, что такова судьба всех окраинных городов, утерявших былое значение оборонительных крепостей. Были на краю, а волею времени оказались в глубине государства. И не от кого стало обороняться. Поречные ещё кое-как держались торгом, возраставшим судоходством, усилиями купечества, а где и заводчиков. А уж те, что на сухопутье, приходили в упадок.

— Всё дело в людях, государь, — как бы невзначай обронил Макаров, когда они обозревали муромские монастыри — Спасский, Троицкий и Благовещенский.

— Сам знаю, — огрызнулся Пётр. — Нешто не радею об учении недорослей дворянских, дабы стали они чрез время хранителями и устроителями новой Руси. Так нет же! Хоронятся за бабьими юбками да отцовыми портками: не отдадим-де родное дитятко на поругание. Ну что станешь делать с таковою дикостью?! Бьюсь, искореняю, яко Илья Муромец с бусурманской ратью. А она всё наползает.

— Нет, государь, — убеждённо проговорил Макаров. — Не в утешение, а в удивление: меч императорский разит, год от года Русь преображается, вижу плоды сего единоборства. Да и вашему величеству, равно как и иноземным потентатам, они видны явственно. О чём в своих газетах пишут, не скрывая удивления...

— И более всего страха, — настроение Петра исправлялось. — Пред усилением государства нашего. Эх, кабы дал бы мне Господь веку, вывел бы я Русь на великий простор. Помалу одолел бы противность стародумов. Новую поросль бы поднял.

— Она подрастает, государь.

— Медленно! Кнут надобен! Палка! Батоги! Не можно мне за всем догляд иметь. Один я. Помощники слабы.

— Не всё кнут, государь, — вкрадчиво заметил Макаров. — Хорош и пряник вяземский.

Пётр рассмеялся. Пряников было роздано немало. Почавкали, облизнулись, собрали крошки да снова за своё. Всё было испробовано, всё. Ради доброго и разумного устроения государства, приращения его фабрик, заморского торгу, рудников, флота.

— Я себя не щажу, — с некоторой обидой в голосе произнёс Пётр. — Тебе, Алексей, то ведомо. Но тяжка ноша. Иной раз руки опускаются. Великая на мне ответственность. Чую: призван я Всевышним встряхнуть Русь, вывести её на простор. Как помыслю о сём — силы прибавляется.

Они шли, переговариваясь, к церкви Козьмы и Дамиана. Внешние лужи ещё не просохли, и в них купались воробьи, шумно радуясь теплу и солнцу, буйной зелени, пробивавшейся сквозь камни. Плотное кольцо преображенцев окружало Петра и его приближённых. Неожиданно в нём образовалась брешь, и к ногам царя кинулся мужичонка в ветхом армяке, весь встрёпанный, с отчаянным блеском в глазах.

Оба градских воеводы опомнились первыми и кинулись оттаскивать смельчака. Но он вопил отчаянным голосом.

— Батюшка царь, защити, милости прошу!

— Оставьте его, — сердито сказал Пётр. — Пусть говорит. Сказывай, дерзец, в чём твоя нужда.

— Однодворец я. Земли вовсе лишили, ограбили.

— Кто грабители?

— Вот они, воеводы твои. Дворянину Смурову потатчики. Ему землю мою прирезали.

— Правду ль говоришь? Поклянись.

Мужик стал истово креститься, не вставая с колен.

— Клянуся пред Господом и пред твоими светлыми очами, государь-батюшка, святую правду баю.

— Ну? — повернулся Пётр к воеводам. — Что скажете?

Под его взглядом оба съёжились и забормотали что-то невнятное.

— Землю вернуть! А мой спрос с губернатора будет.

Мужик стал бить лбом о землю и норовил облобызать царский сапог.

— Ступай. Коли прорвался скрозь солдат, стало быть, твоя правда, — закончил Пётр с усмешкой. — Под моим ты защищением. Поняли? — повернулся он к воеводам. — Те истово закланялись.

— Вот так оно ведётся, — сказал Пётр, возвращаясь к прежнему разговору. — Кто смел, тот и съел. Царь Иван был из смелых, на Руси второго такого не бывало. Был лют, много невинных душ загубил. Однако о государстве радел. Более всего о нём. Оттого и Бога не боялся. А грехи свои думал замолить устроением церковным. Много он церквей да монастырей поставил. Вот и эту, Козьмы и Дамиана, милостивцев, целителей-бессребреников во славу Христа.

— Дозволь, государь, слово вымолвить, — закрасневшись, попросил первый воевода.

— Ну?

— Царь Иван Васильич Грозный в Муроме многие церквы поставил да благословил на строение.

— Без тебя знаю. А вот ты лучше скажи: взятки берёшь ли?

Воевода вздохнул:

— Ежели по правде сказать, то беру, государь.

— За правду милую. Не будет тебе никакого наказания. — И Пётр хлопнул его по плечу так, что тот присел. — Правдивых отличаю, ибо они угодны Богу. Согрешил — покайся. И отпустится пред Господом и государем. Царь Иван был многогрешен по злобности своей, и лютость его, лютование безмерное остались в памяти более всего. Добрая слава на печке лежит, а худая — по миру бежит. Вот и обо мне, — со вздохом закончил Пётр, — сколь ни радею о славе Руси, а скажут: немилостив был, людей без счета губил. А то, что себя не щадил, что сообща с другими труждался, что в сапогах сношенных да в чулках продранных ходил, про то забудется.

— Не скажи, господин мой великий, — вмешалась Екатерина. — Чулки-то твои все заштопаны. Слежу, кабы дырки не было, чуть что — за иглу. Пора бы новые завесть, да всё государь толкует про бережение. — В тоне её звучала досада.

— Да, матушка моя, я и в штопаных прохожу да в сапогах латаных, а лишнего мне не надобно, коли государство великую нужду в деньгах терпит.

«Скуп, скуп, государь, — думал Толстой, шагая рядом. — Не показная, однако, это скупость, а истинное рачение, сие признать надобно. Яко работник добро бережёт». А вслух сказал:

— Коль потомки наши на весах своих, именуемых весами гиштории, станут взвешивать дела вашего величества, то добрые сильно перевесят.

— Льстец ты преизрядный, — засмеялся Пётр. И уже без улыбки закончил: — Потомки должны разобраться, таков их долг. И я пред ними чист должен быть.

Все толпой двигались вниз, к реке, где у причала покачивались суда. Пётр Андреевич Толстой шёл и думал о том, что, похоже, плавание их к Астрахани, да и сама кампания безмерно затянутся, коли государь будет высаживаться в каждом попутном городе или селе. А это — лишний расход. И всё ради утоления безмерной любознательности его величества.

И когда они взошли на струг, он решился высказать эту мысль Петру.

— Твоя правда, — спокойно отвечал Пётр. — И время бежит, и деньги летят. Ну а как монарху сей протяжённой державы не осмотреть свои владения да не явить себя подданным, коль плывём мимо. Народу обида, пренебрежение, мне досаждение. Зрить я должен и устройства и неустройства державы, ибо сказано: лучше раз увидеть, чем семь раз услышать. Губернаторы да градоправители норовят себя обелить да худое выдать за доброе. А мне тотчас видно, как град содержится, сколь бы хвальных речей от воевод ни произносилось.

Толстой принуждён был согласиться, в очередной раз подивившись здравомыслию Петра. Горячей других поддержал государя Фёдор Матвеевич Апраксин, генерал-адмирал. Его восхищение Петром походило, впрочем, на религиозное чувство. Он внимал каждому слову государя с благоговейным трепетом. И это шло от чистой души.

Снова потянулись зелёные берега, перемежавшиеся деревеньками, сбегавшими к реке. Ока делалась всё шире, течение всё быстрей. Казалось, она стремится поскорей слиться с волжской струёй, чуя её приближение, её сильное дыхание. Сестры? Полюбовницы? Кто они были друг для друга, эти две мощные реки, чей вешний разлив потопил немало земли и словно бы не желал высвобождать её.

— В Нижнем — останов. И смотр всей флотилии, — распорядился Пётр. — Опять же святынь множество, грех их без внимания оставить.

— И некое торжество, — с лукавством во взоре прибавил Толстой.

— Великое торжество! — подхватил Макаров.

— Для всех для нас, — радостно воскликнул Апраксин. — Для всего российского воинства. И не токмо для него — для всего народа российского.

— О чём вы толкуете? — недовольно поморщился Пётр. — Словно заговорщики.

— А мы и есть заговорщики, государь, — заверил его Макаров. — Однако заговора своего не откроем. — И, обратясь к Екатерине, окружённой своими дамами, спросил: — Согласны ли вы, государыня царица?

— Вестимо согласна, — с некоторой рассеянностью отвечала Екатерина.

Речь шла о тезоименитстве Петра — тридцатого мая государю исполнится пятьдесят лет. Вершинная годовщина, знаменательный юбилей. Стало уже почти обычаем: Пётр встречал свой день рождения в пути. То ли на сухом пути, то ли на водном. То ли верхом либо в экипаже, то ли на судне.

Последнее время Екатерину не покидало беспокойство: её господин открыто, не таясь, как, впрочем, было всегда, когда он переживал очередное увлечение, проводил часы с Кантемировой дочерью. Прежде она была спокойна: привязанности монарха были обычно кратковременны. Ныне связь с Марьей затянулась чрезмерно.

Приходилось закрывать глаза, делать вид, что поощряет любовную прихоть своего повелителя, как бывало прежде, когда она даже одобрительно отзывалась о метресках, будучи в полной уверенности, что ни в обыденности, ни в постели она незаменима. И это была безошибочная уверенность: Пётр к ней возвращался и, будучи в хорошем настроении, порою признавался: «Ты, Катинька, лучше всех, сколь уже много раз в том убеждался».

Тут же выходило нечто серьёзное, ибо связь эта длилась и длилась — тому уж два года, может, и более; она не замечала, привыкнув, что всё возвратится, по обыкновению, на круги своя.

Нет, не возвращалось. Пётр был холоден, официален, не бывал в её постели, она уж забыла вкус их общей страсти. Пробовала подольститься к нему, когда они оставались вдвоём, что бывало всё реже и реже, припасть к его коленям, давая волю рукам, жадным, ищущим, что прежде так возбуждало его. Он оставался невозмутим и спокойно отстранял её.

Роптать она не смела. Ни слова жалобы, ни слова осуждения не слетало с её губ. Казалось, прошлое ушло так далеко, безвозвратно, но теперь оно стало возвращаться. Служанка, портомойня — вот кто она, вытащенная из грязи по прихоти царской. Мало чему выучилась за то время, когда её почитали царицей и даже короновали. Читала по складам, писала коряво. Выручал природный ум, смекалистость, находчивость в трудных обстоятельствах. Пётр ценил это, но часто пенял ей на леность, отсутствие прилежания к ученью. Она, как водится, казнилась, ссылалась на то, что дочери занимают всё её время...

Соперница была на шестнадцать лет моложе! Она была дочерью владетельного князя, говорила, читала и писала на нескольких языках, обучена игре на клавесине... Да, это была бы достойная партия для монарха. Это ли его пленило?

Екатерина мысленно взвешивала все «за» и «против» — ничего иного ей не оставалось. Мария Кантемир чересчур субтильна для такого великана, как её повелитель. Да, но она ухитряется его носить. Эта валашка далеко не красавица, некоторые считают её уродкой.

Вряд ли она вынесет тяготы кочевой жизни, к которым приучена Екатерина, вряд ли будет скакать верхом вслед за царём десятки вёрст в жару и холод, безропотно снося все лишения походной жизни. И уж наверняка ей будет не под силу укрощать Петра в минуты приступов бешеного гнева, заканчивавшихся припадками падучей. Нету у этой Марии таких сильных рук, такой ловкости и умения. В этом она, Екатерина, не имеет себе равных. Ни Петровы денщики, ни царедворцы не могут того, что умеет она, Екатерина-Марта, Марта-Екатерина. И её повелитель то знает, а потому во всё время она с ним рядом.

Эта мысль подбодрила её. Да, она и в самом деле незаменима. Не обойтись её повелителю без неё, служанки Марты-Катерины, привычной к тяжёлой работе, коей является служение царю, ибо поистине нету работы тяжче и ответственней. Эта Марья её не выдюжит. Она слишком для неё тонка да субтильна. Да и нету у неё привычки к чёрной работе, к стирке да штопке, не мыла она полов, не кормила грудью младенцев. Что она может? Болтать без умолку да забавлять гостей игрою на клавесине.

Екатерина повеселела. Она неожиданно почувствовала свою незаменимость, о которой как-то не думала прежде.

Пусть её господин забавляется с этой девкой. Он всё равно вернётся к своей Катеньке, Катеринушке, матери его дочерей.

Загрузка...